Рыцарь умер дважды - Звонцова Екатерина 2 стр.


— Скучаешь, яблочко?

Голос находит меня там, откуда и началось блуждание, — на качелях. Яблоки не растут в нашем саду, да и в окрестностях проще найти апельсины: их высаживают все кому не лень, за последние десять лет они вошли в повальную моду. Но почему-то у родителей прижилось именно такое прозвище; мы с Джейн — их «яблочки». И я привычно улыбаюсь, когда мама опускается на качели рядом.

— Нет, ничего…

Она убирает за ухо прядь волос, каштановых и прямых, как у меня. Расправляет складки на голубом платье, пропуская меж пальцами кружевную оборку. У мамы сонный вид, как и у многих в послеполуденное время. Как и у многих в безлюдной долине, лишь местами присыпанной особняками. Как и у многих в богом забытом краю под снежными боками гор.

— Как думаешь, Эмма, Джейн вернется к чаю?

— Может, и к ужину. Скорее к ужину.

— Я велела приготовить цыпленка в меду.

— Звучит здорово.

Беседа такая же сонная, как мамино лицо и, наверное, как мое. В последний год мне совсем невыносимы тихие часы, особенно в «четверги Джейн». Время, когда все могли скрасить сказки садовника или игры с детьми кухарки, не вернуть: садовник растит собственных внуков, а кухаркины дети подались на дальний прииск и там, не найдя счастья, по слухам, стали грабить поезда. Я выросла. Безнадежно.

— Кстати, новые соседи поселились к западу. Надо бы нанести визит. Генри говорит, у них двое сыновей.

Это брошено небрежно, но, не поднимая головы, я знаю: за мной наблюдают. Лицо мамы уже не сонное, возможно, и окрасилось румянцем. Она всегда находит, чем себя занять, чтобы не спятить в нашей глуши, деятельно строит планы, неважно, какие: по посадке «вольтеровских» овощей, по благоустройству террасы, по пошиву платьев. Ныне она погрузилась в исполнение нового, поистине наполеоновского плана. Ей пора выдавать замуж дочерей.

— Да, я была бы рада выехать хоть куда-то, — осторожно соглашаюсь я.

— Ты увядаешь, яблочко. Тебе совсем скучно. Не пора ли заказать тебе из города книг?

— Надоели книги.

Я говорю резковато. Конечно, книги не могут надоесть: они успокаивают душу и проясняют разум, а иногда дарят интересные путешествия. Но если их считают единственным лекарством от твоей хандры, пичкают тебя ими, как микстурой, даже они начинают вызывать тошноту. Я вздыхаю, и мама нежно берет меня за руку.

— Значит, будем радоваться предстоящему знакомству. Андерсены из Нью-Йорка, занимаются железными дорогами. Наверняка им есть о чем рассказать провинциалам вроде нас.

И есть, по какому поводу задрать нос. Нью-Йорк! Я видела выходцев из краев, где поезд встретить легче, чем лису. В большинстве своем подобные гости не скрывают снисходительной скуки, знакомясь с такими, как мы: судостроителями, лесопромышленниками, снабженцами, владельцами добывающих предприятий, пусть даже золотых приисков. Золото прибавляет нам блесток, но не блеска. Приезжие важничают, как могут, перед всеми, благодаря кому об Оровилле говорят, что он процветает. Процветает, бесспорно, — как цветок, вылезший на свет божий из горки руды. Да и сколько ему осталось процветать, когда, по слухам, жилы скудеют?

— Эмма, а может, тебе тоже нужны «свои» дни? Мы уже спрашивали…

Видимо, мама чувствует некоторое раскаяние, глядя сейчас на меня. В последний раз вопрос: «Детка, а ты не хочешь взять среды или, например, понедельники?» задавался, когда Джейн только начала сбегать на лесные прогулки. Я сказала «нет»; я и не могла сказать ничего другого, но обида гложет до сих пор.

— И я тоже уже спрашивала, могу ли в «свои дни» уезжать с отцом. Мы ответили друг другу на все вопросы, разве нет? Или вы…

В мой голос пробилась надежда. Конечно, маму это пугает, и она спешит оборвать меня даже раньше, чем я произнесу «передумали»:

— Ох, Эмма. Я и не полагала, что ты по-прежнему хочешь, чтобы тебя застрелил первый забулдыга, продавший пару самородков за виски.

— Если мне встретится забулдыга, у него найдется цель поинтереснее. Другой забулдыга или кто-то, у кого есть еще самородки.

— Яблочко, послушай, даже твой отец…

— Хорошо. Просто не будем об этом.

«Свои дни». Единственное, на что они могли бы мне пригодиться, — поездки в город, пусть Оровилл и не самое располагающее место. Речной порт, через который идут суда старателей, где останавливаются для погрузок, починок и попоек. Оровилл — родной дом для людей двух пошибов: рабочих и лихих. Законники, третья местная «каста», тоже неплохо себя чувствуют, но слишком малочисленны, чтобы сделать город полностью безопасным для меня, мамы и прочих, кто не носит оружия, или для таких, как отец: кто носит, но в мирные годы так посадил зрение бумагами, что едва ли попадет в дерево с пять шагов. И все же я люблю Оровилл: неуклюжие пароходики, узкие улицы, гомон на десятке языков от английского до китайского. Люблю блестящие значки-звезды рейнджеров, люблю приглушенную музыку салунов. К тому же в Оровилле, при всех «опасностях, губительных для девушки», есть привлекательные места, к примеру, книжная лавка, магазин европейских товаров, кондитерская. Ох, если бы мы располагали хоть одним слугой, способным защитить меня в случае неизвестно чего! Но пока…

— Не грусти. Уверена, будущий супруг сможет возить тебя в город или даже будет там жить. А может, он вовсе будет жить, где ты и не мечтаешь? Нью-Йорк или…

…Или что угодно, только бы я дала себя окольцевать. Возможность вырваться — немногое, чем меня можно завлечь замуж, так считает мама, и, в общем-то, она права. Я устала от разговоров об этом пока еще несуществующем звере, своем «будущем супруге». Я даже воображаю его как белого оленя с вызолоченными рогами, или толстого дракона, или покрытое шерстью создание с гор. Не слишком романтично. В книгах все по-другому.

— Да, конечно…

Мама вдруг подмигивает; у нее становится хитрый вид, как у ребенка, уверенного, что конфету он прячет в кулаке совсем незаметно.

— Кстати, в этом ты счастливее Джейн. Замужней женщине сам Бог велел ездить развеиваться в город, а вот гулять по каким-то чащобищам…

Тут можно только махнуть рукой.

— Ты же знаешь, у нас нет таких уж чащобищ. А если и есть, они слишком высоко, Джейн туда не ходит.

— А куда она ходит, яблочко? Может, ты узнала? У вас нет секретов, вы так дружны…

Рано или поздно мы всегда к этому возвращаемся: мама вот так заглядывает мне в лицо, тревожно ерзая. А я испытываю смутные угрызения совести, хотя причин для них нет и быть не может. Потому что, сколько бы мы ни шептались с Джейн, сколько бы ни читали дневники друг дружки, в каких бы страшных грехах друг другу ни признавались…

— Нет. Я давно за ней не увязываюсь.

Да. Я не знаю. Не знаю, зачем Джейн столько «четвергов», ведь она берет иногда все четыре за месяц. Не знаю, что можно делать в лесу несколько часов, а то и от рассвета до заката. И понятия не имею, почему иногда она возвращается с прогулок такая… чужая. Я долго боялась проговаривать это слово даже в мыслях; однажды оно все же прорвалось и теперь меня преследует. Каждый раз, когда я смотрю Джейн в глаза.

— Понимаешь, яблочко, вы совсем взрослые, скоро у вас будут свои дети. Вы, может, покинете наши места. Но этот лес…

Мама осторожно подбирает слова, как если бы ступала по льду. Опасается, что я передам все Джейн, но это не единственное. Мы похожи, даже больше, чем на первый взгляд, и недавно я осознала кое-что с беспощадной четкостью: мама не просто не понимает, что Джейн, наша милая Джейн, может искать в глуши древних елей и дубов. Мама тоже боится леса и не уверена, что это обычная глушь. Лес не дает ей покоя. Неспроста.

В тринадцать Джейн бегала туда тайно, потом получила законные дни. Нам уже восемнадцать, и сестра все еще уходит. Я увязывалась с ней не раз, но эти прогулки лишь сбивали меня с толку. Правда, что можно сделать в лесу? Устроить пикник, почитать, вздремнуть, помолиться. Тайно встретиться с возлюбленным или понаблюдать за белками. Еще можно поохотиться — в компании прочих детей «новой аристократии», как зовет соседей отец. Да, лес — по-своему приятное место… если ты не одна. И если не ждешь опасности из-за каждого дерева, как, например, я.

Джейн бродит по тропам, кормит животных, плетет венки. Сидит в корнях какой-нибудь ели, прислонившись к стволу. Она делала это, когда мы ходили в лес вместе; делала, когда я кралась за ней тайно, делала, когда отец посылал следить за ней слуг. Ни разу она не встречалась с каким-нибудь таинственным юношей, вроде беглого каторжника, краснокожего или рейнджера. Не превращалась в лису, зайчонка, птицу или другое существо, как герои сказок. Не купалась нагишом в Двух Озерах. Не занималась вообще ничем, что могло бы показаться странным хоть немного. Джейн даже возвращается вовремя — свежая, раскрасневшаяся, усталая и, как правило, страшно голодная. Быстро уплетает ужин. Отец, с любопытством наблюдающий, отпускает что-нибудь вроде: «Молодая кровь. Приволье, это славно, взять хотя бы краснокожих красавиц и их здоровых детишек!». Хотя мы не застали здесь краснокожих, Джейн кивает и смеется, обещает, что ее дети будут ловчее и умнее любых индейцев. А потом мы идем в комнату, шепчемся до поздней ночи, и все становится как раньше. До следующего четверга.

— В конце концов, не все ли тебе равно? — мирно спрашиваю я.

Мы встречаемся глазами.

— А тебе? Все бы ничего, но в последнее время она приходила мрачнее тучи… замечала?

Замечала, как иначе? Пусть Джейн сразу начинала оживленно болтать, пусть она трепетно обнимала меня, пусть на следующий день мы веселились у кого-нибудь на балу или всей семьей ехали в Оровилл. Да. Джейн возвращалась из леса хмурой уже несколько раз. Хмурой и грязной, отвечая на все вопросы лаконичным «Спешила, упала».

— Может, ей надоедает?

— Не знаю, яблочко. У меня странное чувство…

— Какое?

Мама смотрит на носы мягких туфель и шевелит ими в траве, вспугивая большого жука. Она явно колеблется, поделиться ли тревогами со мной или с пастором, который просто посоветует молиться. Или с отцом, который ответит латинским афоризмом о том, как изменчива юность? Оба ответа ее не успокоят, а больше она не доверяет никому в этом мире. И, вздохнув, мама все же признается:

— Тревожное. Может, стоит за ней последить?

— Она уже замечала слежку. Помнишь, как она была возмущена?

— Значит, нужно попросить кого-то, кто ловчее. Какого-нибудь рейнджера?

Я фыркаю, представив этих ладных, довольно милых, но небритых и неопрятных мужчин в тяжелой обуви, крадущихся за Джейн так, что скрипят ветки и стаями вспархивают птицы. У оровиллских рейнджеров немало достоинств вроде отчаянной храбрости, зоркого глаза, твердой руки и (у некоторых) даже воспитания. Но навыков слежки у них маловато, мне случалось наблюдать, как они ходят. Звон шпор, бряцанье оружия и зычный бас оповещают о прибытии законника задолго до того, как замаячит тень его шляпы.

— Ох, мама!

— Смеешься надо мной, яблочко? Вот погоди, будет у тебя дочь…

— Для твоих маленьких хитростей лучше подошел бы индеец.

Она сокрушенно вздыхает.

— Винсент не согласится, у него дел по горло, да и он слишком дружен с нашей чертовкой. К тому же вряд ли он за эти годы не забыл, как красться за дичью и…

— Ты говоришь с таким укором, будто сама умеешь красться за дичью.

Мама не без доли самолюбования вздергивает подбородок, где видна маленькая ямочка.

— Может, стоит попробовать? Я не подозреваю о многих своих талантах. А вообще иногда мне кажется, что Генри с его восторгом по поводу всех без разбору чужих культур прав. Жаль, в округе индейцев совсем не осталось… Ой, смотри, она!

Последнее мама произносит, поднимаясь, шурша платьем, торопливо одергивая его. Глядит в сторону калитки, увитой вьюном. В проеме стоит Джейн, и она не одна: джентльмен в сером сюртуке, совсем молодой и немного запыхавшийся, переминается с ноги на ногу рядом.

— Добрый вечер. Мама, Эмма… это Сэм Андерсен, наш новый сосед. Я случайно встретила его по дороге, и он настоял на том, чтобы меня проводить.

Джейн улыбается; ее щеки оживляет призрачный румянец. Она то и дело поглядывает на своего спутника, в иссиня-черных кудрях которого блестит заходящее солнце.

Джейн остается жить около трех недель.

Здесь

Стрела пылает от наконечника до оперения. Хочется выдрать ее и бросить подальше, но, может, этого и ждут. А может, дым уже отравляет меня, лишает способности двигаться и думать? Я и вправду не могу ее вернуть.

Они пришли. Тени за деревьями; я различаю зеленые узорчатые маски. Маски сливаются с растительностью, кроме них, из черноты одежд не выбивается ничего. Даже самострелы из чего-то черного. Дерево? Сталь? Снова обсидиан? Тени безмолвны. Они приглядываются ко мне, еще немного — и я различу блеск глаз за прорезями. Глаз ли? Есть что-то нечеловеческое в их движениях: не трещат ветви, точно стопы вовсе не касаются земли. Или сердце заглушает смертную поступь?

Они собираются вместе, теперь говорят. Четверо, высокие и поджарые, не понять: мужчины, женщины? Поглядывают на меня, и разговор становится оживленнее, переходит в… спор? Похоже. Одна тень качает головой, но другая делает шаг. Ее удерживают, начинают увещевать. Тень остается на месте; я не слышу, что ей сказали, но что-то в быстрых жестах вдруг будит догадку. Нелепую, невозможную, но…

Они боятся? Кажется, они чего-то боятся или… кого-то?

Тени бурно спорят, но все равно замечают опасность раньше, чем я, ловящая каждое движение и звук. Треск-треск. Смерть-смерть. Одна тень даже успевает выстрелить, правда, это уже не может ей помочь. Рыжее животное, вынырнув из чащи, прыгает молниеносно; под лапами хрустят кости сразу двоих. Над деревьями несется клич. Третья тень шарахается к деревьям; за ней кто-то, сорвавшийся со спины зверя, — низкорослый, одетый в лохмотья. У этого кого-то в зубах нож. Росчерком сверкает лезвие, и незнакомец исчезает в зарослях.

Пара мгновений — крик. От того, как, захлебнувшись, он переходит в бульканье, пробирает озноб. Впрочем, не сильнее, чем от того, как животное, из груди которого торчат стрелы, придавливает последнюю тень к земле, наваливается всем весом. Руки исступленно вцепляются в шерсть, соскальзывают. Правая, дотянувшись до ножа, наносит удар, но тщетно. Зверь душит осознанно, терпеливо ждет, пока жертва обмякнет, после чего сразу выпускает ее. Падает нож. Голова запрокидывается, и я вижу разметавшиеся пряди длинных волос. Определенно, человек, определенно, мертв. Зверь обнюхивает разрисованную маску, облизывается в задумчивости, но в конце концов просто переступает труп.

— Хороший… хороший…

Повторяю заклинанием, стараюсь не шевелиться и даже не дрожать. Наверняка зверь чует мой ужас, а задушить меня будет гораздо проще, чем вооруженного человека в черном.

— Не подходи… ладно?

Лучше было молчать. Зверь, прежде обнюхивавший траву, вскидывается. Теперь он заинтересованно уставился прямо на меня.

Длинный, гибкий, с лоснящейся шерстью и острой мордой. Я видела таких в разъездном зверинце; там подобные, но размером с кошку для потехи убивали змей, почти так же придушивая или перекусывая горло. Тогда я восхищалась их хищным изяществом больше, чем изяществом пантеры из другой клетки. Теперь я сжимаюсь в комок.

Зверь идет — так же бесшумно, как шли тени; не хрустит ни одна ветка под короткими лапами. Зверь подергивает влажным носом, блестят черные глаза, мотается туда-сюда хвост. Зверь издает свистящие, а может, щелкающие звуки и щерит зубы. Он уже близко. Стрелы, торчащие из груди и окутанные огнем, явно его не беспокоят. Он подходит вплотную и неторопливо садится. Склоняет голову, снова щелкает или ворчит, почесывается задней ногой. Он кажется безобидным, и все же я подаюсь назад и делаю неглубокий вздох.

Зверь огромен, больше лошади. Стрелы торчат не из груди, а из доспеха, эту грудь прикрывающего. Пластина обита свалявшимся мехом такого же оттенка, возможно, чтобы сбить врагов с толку.

Да, зверь огромен. На нем седло и броня. Он убил трех человек. Но это всего лишь очень большой мангуст.

Назад Дальше