— Да, я Первосотворённый, — голос отца обрёл некое подобие твёрдости, а в замутнённых старостью глазах промелькнул знакомый жёсткий огонёк. — Но у меня были отец и мать. И это не боги, что сотворили нас и дали своё благословение, а простые охотники… ещё не знавшие ни искусства садоводов, ни секретов выделки металлов… Боги взяли нас из семей ещё подростками и…пересотворили по-своему. Сделали непохожими на наших родителей. Дали свою речь, своё письмо, поделились знаниями. А те, кто не смог или не захотел меняться… Нам было велено забыть о них, о нашем родстве. И мы… Мы не подвели богов. Мы забыли.
— Отец, — у князя снова едва не отнялся язык. — Верно ли я понял, что ты сейчас говорил о…
— Да. О людях. О тех, кого боги выбросили, как мусор, на бесплодные окраины нашего мира. Но они выжили вопреки воле богов, и тогда мы, забывшие, взялись очистить наш мир… Я ещё кое-чего не сказал, мой мальчик. Никто не должен знать того, что я сейчас тебе поведал. Никто. Но, умалчивая об этом, ты не должен забывать мои слова. Они помогут тебе смириться самому, и убедить смириться наших Высших… Поклянись мне, сынок. В последний раз…
— Клянусь, отец…
— А теперь позови всех. И… отца Ксенофонта, — отец устало закрыл глаза. — В бога людей можно верить или не верить, но он есть. Я убедился. Хочу попрощаться… Скоро пойду… к нему…
Отец… Как же так?
Он плохо помнил, как отец говорил последние слова своим близким, как Предстоящий, отец Ксенофонт, в торжественном священническом облачении дал умирающему последнее причастие. Душу раскалённым металлом жгло предсмертное откровение родителя. Так, значит, люди — их братья? А ведь отец намекал на это, и не раз, но прямо не говорил.
Почему? Чем ужасна эта правда? Тем, что разрушает древний, как мир, миф о Сотворении, подрывая основы альвийского общества? Или тем, что альвы, истребляя родню, словно диких животных, совершили грех перед лицом богов? А может — страшно подумать — перед лицом того, кого боги его мира собой подменили?
Смятение, охватившее князя, было таким сильным, что он почти не почувствовал уход отца. А, почувствовав, без сил упал на колени и зарыдал.
Отец, отец… Почему ты не захотел ничего изменить? Ты же мог… И не было бы изгнания в мир людей.
В мир кровных братьев и, быть может, истинного Творца народа альвов. Того, от которого Первосотворённые, сами того не ведая по детской наивности, отреклись.
Тяжелее всего будет выполнить последнюю волю отца — молчать об услышанном. Молчать, и действовать. Отличия альвов от людей очевидны, их нельзя отрицать. Но раз они с людьми равны перед лицом бога этого мира, значит, нужно сломать альвийскую спесь. Сразу не получится. А вот исподволь, понемногу… Люди говорят: «Капля камень точит». Значит, ему предстоит стать этой каплей.
Отец, отец… Как будет тебя не хватать…
«Ему недолго осталось. Но ещё надеется».
Государь выглядел так, что краше в гроб кладут. Сказать по правде, Никите Степановичу тяжело было смотреть, как он угасает. Тот, кто дал тысячам способных людей «снизу» возможность подняться, дорасти до чина, не может быть заурядным правителем. Таких при жизни ненавидят, а после смерти прославляют. Так вот, если верить виду Петра Алексеевича, час его славы недалёк. Два-три месяца, от силы.
Судя по всему, так же считало и большинство придворных. Но они крепко недооценили своего императора. Даже если замысел того насчёт лечения не принесёт желаемого результата, всё равно многие из тех, кто уже списал его со счетов, не смогут плестись за его гробом. В первую очередь это может коснуться императрицы, у которой не хватило ума немного подождать со своими амурами. Могла бы стать законной наследницей, царствующей императрицей, и блудить, сколько угодно. Она и ранее подгуливала, за что бывала мужем бита. После чего они мирились, и всё шло своим чередом. Но теперь, когда семейный скандал сделался скандалом публичным, государь ей этого не простил. Любовь и привязанность, какую он к ней испытывал все эти годы, исчезли в один миг. Родилось же на их месте нечто жутковатое. Какое-то холодное ожесточение, что ли. А поскольку на недостаток ума Пётр Алексеевич никогда не жаловался, это породило довольно странные последствия.
Одним из таких последствий и был господин титулярный советник Кузнецов…
— Что смотришь, Никитка? Хорош?
— Ваше императорское величество, мне сказать правду, или же не следует огорчать вас?
— Ты, дипломат хренов, словесные кренделя для иноземцев оставь. Здесь, со мною, говори, не чинясь, без лишних слов. Понял ли?
— Понял, государь.
— Так-то лучше, — император смерил его недобрым, тяжёлым взглядом. — Письмо твоё получил. Теперь хочу услышать то, о чём ты не написал.
— Спрашивайте, государь.
— Точно ли это та, о коей Бестужев сообщал Гавриле Иванычу?
— Точно, государь. Я помню описание.
— Что сам скажешь о княжне?
— Королева, государь. Умная, каверзная, расчётливая. Умеет молчать, когда надобно. Крови не боится.
— Так вот, значит?.. — государь не изменился в лице, был столь же хмур. — Спрошу иначе: будь она мужеска пола, дал бы ты ей свои рекомендации на службу?
— Безусловно. Ей недостаёт лишь опыта работы среди нас, прочего в достатке.
— Опыт — дело наживное. Что там, в Петергофе?
— У Таннарилов горе, старый князь помер. Княжна, как ни спешила, едва успела с батюшкой проститься.
— Старика жаль, большого был ума… Ты вот что, вели, чтоб карету заложили. Еду в Петергоф. Тебе иное дело будет. От Петергофа поедешь далее, в Ригу. Оставь надёжного человека, чтоб за дамой там приглядывал… За нею иные в Россию потянутся, ты их встречай. Буде возникнет в тебе спешная потребность, вызову.
Странен был «кабинетец» государев без неизменной трубки на столе и сизого табачного дыма. Видимо, события последнего месяца, ноября, без всякого преувеличения изменили Петра Алексеевича до неузнаваемости. Страшнее всего не сделавшаяся главной его чертой дьявольская расчётливость, а утрата доверия к кому бы то ни было. История с Монсом заставила его наконец-то взглянуть на своё окружение трезво, и он узрел сие змеиное гнездо во всей мерзости. Страх поселился в его душе, Никита Степанович видел это так же ясно, как толстую свечу на медном узорчатом подсвечнике. Но и страх бывает разный. Случается, он отнимает волю и силы. А случается, даёт силы и направляет волю. Ныне был как раз такой случай.
Пока готовили карету императора, господин титулярный советник успел хорошенько обдумать услышанное, и сделал кое-какие выводы. Задумка Петра Алексеевича была, как и всё, им планируемое, прямолинейна, но не безнадёжна. Точнее, это был его прежний расчёт на императрицу Екатерину, но с заменой главной персоны. Династический брак с одной из европейских принцесс — штука хлопотная, долгая, и надежды на то, что какая-то немка сумеет потянуть этот воз, маловато. Тем более, тянуть-то будет по-своему, по-немецки. Альвийские же принцессы — вот они, под рукой. Четыре княжеских семейства, и в каждом хотя бы одна девица на выданье. Хороши собой, неглупы, воспитаны, благородны. Бери любую, не прогадаешь. Правда, до сих пор император, при всём его женолюбии, с альвийками держался отстранённо, как бы не с опаской. Племя неведомое, иди знай, может ли вообще получиться что-то путное из такой связи. Но раз уж Петру Алексеевичу пришло в голову породниться с альвами, пусть и по расчёту, значит, считает, что дело того стоит. Одно неясно: среди альвийских княжон хватает молодых и ослепительно красивых. С чего ему вдруг сделалась интересна лесная разбойница, да ещё и перестарок? Неужели даже не надеется ни на что, просто хочет к внуку своему суровую няньку приставить? То-то он альвийского княжича уже к мальчишке подослал…
Бог весть. Когда имеешь дело с Петром Алексеевичем, ни в чём нельзя быть уверенным.
Успеет ли? Ведь плох он, это и слепому видно.
Понимая, что ни черта не понял, Никита Степанович отправился доложить: можно ехать.
Церковка между Большим дворцом и Верхним парком с трудом вмещала желавших помолиться за упокой души старика-альва.
Странное дело: ну, кто он им, этот чужой князь, нелюдь? Жил здесь без году неделя, а поди ж ты — сумел завоевать симпатии. За него пришла помолиться даже петергофская дворня, слова худого от старика ни разу не слыхавшая.
Они вошли в церковку, сняв шляпы и перекрестившись. Пахло ладаном и свечами. От алтаря волнами расходился густой поповский бас, почти начисто забивавший шепотки собравшихся. Императору и приехавшему с ним светлейшему князю Меншикову тут же дали дорогу — подойти, почтить память покойника, сказать пару слов его семейству. Только сейчас господин титулярный советник, пристроившись за спиной государя, смог разглядеть сбившихся в кучку альвов, неподвижно стоявших у гроба. Семейство Таннарил, трое мужчин и три женщины разного возраста, застыли, будто каменные. Лиц отсюда не видать, но и так понятно — скорбят искренне, не натужно. Старую княгиню, всю в чёрном, поддерживает под локоток остроухая служанка. Молодая опиралась на руки сыновей. Только брат и сестра стояли у самого гроба и недвижно глядели на белое, как мел, лицо умершего батюшки… Вот странно — подумалось Никите Степановичу — отчего людские покойники становятся восковыми, а альв по смерти сделался белее снега?.. Мыслишка не слишком уместная, но прогнать её стоило огромных усилий. Может, оттого чуть не проглядел момент, когда государь сам, своими руками, едва не порушил собственный замысел.
Никита Степанович не первый год служил по дипломатической части, и доселе не один раз приходилось видать императора в разных видах. В том числе и когда он примечал на приёме хорошенькую бабёнку. Глаза делались маслены, и он тут же, забыв о прочем, направлялся к даме — заводить знакомство. Кто царю-то помешает? Сейчас происходило нечто подобное. Нет, хуже: странно, как от его взгляда не вспыхнула тончайшая чёрная вуаль, прикрывавшая голову княжны и почти не скрывавшая благородных очертаний лица.
«Куда, бабник чёртов?!» — мысленно взвыл господин титулярный советник, когда Пётр Алексеевич сделал движение, будто вознамерился сделать шаг к альвийке. Но, то ли обстановка — всё-таки отпевание, а не свадьба — сыграла свою роль, то ли что иное, он остановился. Надо сказать, вовремя. Доселе безучастный молодой князь словно вынырнул из омута горя и, узнав государя, почтительно склонил голову перед ним.
Слава богу, его беспутное величество сумел к тому мгновению опомниться и принять приличествующий событию вид…
Альвы чувствуют мир куда тоньше людей, и реакция на мир, соответственно, куда сильнее. Если бы не тренированная годами жизни при дворе отца выдержка, князь вряд ли смог бы более-менее спокойно отстоять Служение, называемое людьми «отпеванием». Эти люди, подходившие к нему с соболезнованиями и скорбным выражением на лицах, навряд ли соболезновали от всей души. Они вели себя так, как было предписано обществом, и в этом были воистину родственны альвам. Впрочем, некоторые сочувствовали искренне, в особенности те, с кем молодой князь успел близко познакомиться за эти полгода. Но — только сочувствовали. Так со-скорбеть, как это делали альвы, они то ли не умели, то ли не желали.
Князь чувствовал себя одиноким, как никогда. Семья, понятное дело, не в счёт: их скорбь вполне искренна и понятна. Но альв нуждался не только в их поддержке.
Явился и государь, удивив многих. Намеренно прибыл из Петербурга в Петергоф, и князь подозревал, что не только ради соболезнований и стояния на заупокойном Служении. Вид имел весьма нездоровый и мрачный, но альва после окончания Служения обнял по-братски.
— Ты держись, князь Михайла, — негромко сказал император. — Знаю, каково вам сейчас. Плохо, небось.
— Плохо, государь, — неожиданно для самого себя признался тот, не замечая, что дерзко смотрит Петру Алексеевичу прямо в глаза.
— Верю. Молитесь за упокой души батюшки. И я с вами помолюсь.
Отец однажды рассказал сыну, как поп Ксенофонт принимал у него первую исповедь. Говорил, что Предстоящий отпустил ему все прежние грехи разом, сопроводив сие словами: «Предвижу, у твоего сиятельства было их столько, что всей оставшейся жизни моей не хватит выслушать». Неизвестно, разделял ли бог людей жизнерадостность и юмор своего Служителя, но сын верил. Верил и надеялся, что там, в обители их нового небесного покровителя, отцу будет лучше, чем здесь. Оттого его молитва, произнесенная по-церковнославянски с альвийским акцентом, шла от души, от тех её глубин, где, собственно, и живёт надежда.
Альвы умирали и раньше, но никогда — от старости. Оттого было вдвойне больно.
«В бога людей можно верить или не верить, но он есть. Я убедился…»
Что ты видел, отец? Что именно тебя убедило?
Князь крепко подозревал, что на постижение этой истины у него может уйти вся жизнь, и приоткроется она лишь перед самым концом, когда не останется времени поделиться откровением. Когда настанет пора идти туда, откуда оное откровение происходит.
Согласно священной книге, бог создал людей из земли. Потому погребение было не огненным, как принято у альвов. Отца похоронили скромно, водрузив большой деревянный крест, сверкавший свежеоструганными поверхностями. «Потом, княже, как могилка просядет, поставишь каменное надгробие, — нашёптывал кто-то. Ах, да, князь Меншиков, и он здесь… — И эпитафию на камень закажи, чтоб сразу было видно — упокоился тут достойный… альв». А князь, слыша всё, понимая всё и делая то, что полагалось делать, никак не мог забыть комок холодной земли, что первым бросил на опущенный в яму гроб отца. Глинистые крошки пристали к ладони, которую он так и не отёр платком.
Как жить, зная, что смерть неизбежна? Почему люди не теряют надежды?
Это нужно понять. Ведь остаткам народа предстоит жить здесь столько, сколько пожелает непостижимый бог людей. Жить и умирать, согласно установленному им закону, обязательному для всего живого.
Немного опомнился он только по возвращении во дворец, когда отправил беременную супругу под присмотром матери и сестры в отведенные их семье комнаты. Но не успели сыновья, потрясённые смертью деда не меньше него самого, что-либо сказать, как дверь со стуком отворилась.
Государь.
Завидев этот живой монумент, повыше любого альва, опиравшийся на массивную дубовую палку, мальчики учтиво поклонились и, повинуясь жесту императора, ушли в комнаты.
— И ты, Данилыч, иди с богом, — государь, полуобернувшись, хмуро сказал это торчавшему за его плечом Меншикову.
«Человек с двумя лицами», скрывая недовольство, поклонился и покинул гостиную, закрыв за собой дверь.
— Государь, — снова поклонился князь, изящным жестом указав на обитый парчой богатый стул. — Прошу.
— Благодарствую, Михайла Петрович, — его величество грузно осел на мягкое сидение и бросил на колени чёрную треуголку с тонким галуном. — Царствие небесное батюшке твоему. Светлейшего ума был князь Пётр Фёдорович… Что матушка твоя?
— Держится, государь. Матушка всегда была сильна духом.
— Ведомо мне, что сестрица твоя из Европы вернулась. Верно ли сие?
— Верно, государь. Сестра, её воспитанница-сирота, и пятеро воинов из её… полка.
— Это что же, княжна в офицерах ходила?
— Да, государь. У нас редко, но случается, что женщина обладает достоинствами воина. Хотя чаще это бывает с женщинами из воинского сословия. Они сражаются наравне с братьями.
— И гибнут тоже.
— Они знают, на что идут, когда берутся за оружие.
— Будет время — представишь сестрицу ко двору. Расспросить её хочу кое о чём. Сейчас не зови, — государь заметил его порыв и пресёк в зародыше. — Успеется. Сейчас у тебя спрошу: много ли воинов князь Пётр Фёдорович, земля ему пухом, оставил прикрывать вашу ретираду?
— Не более пяти сотен общим числом, государь, — с готовностью ответил князь. — Под началом шести оставшихся в живых офицеров, среди которых была моя сестра.