В 1930-е годы лагерь в Лузановке преобразовали в санаторий «Украинский Артек». Контингент расширился — теперь в нем отдыхали и дети из приличных семей рангом пониже, получившие путевки в лагерь за отличную учебу и примерное поведение.
Но у старожилов Лузановки лагерь по-прежнему пользовался дурной славой. Была в нем какая-то особая атмосфера, развращающее действующая на детские умы. А потому часто случалось, что курить и пить алкоголь дети начинали именно в этом лагере. А еще многие обитатели по ночам отправлялись на поиски приключений — с помощью тайных лазеек, так удачно оставленных в заборе их авантюрными предшественниками.
И не любоваться красотами ночного моря лезли в лесополосу рядом с пляжем трое мальчишек, сбежавших из лагеря. Карманы одного оттопыривала стеклянная бутылка из-под кефира — туда было налито домашнее вино. А в карманах другого был табак, выпотрошенный из окурков, и папиросная бумага для самокруток.
Двое из них были старожилами — нагловатые, бойкие, они явно отправлялись в ночное странствие из лагеря не в первый раз. Третий же, щуплый конопатый мальчишка с почти белыми, выгоревшими на солнце волосами, нарушал правила лагеря впервые, от чего сильно нервничал и даже трусил по-настоящему, это было отчетливо видно.
Однако именно он упросил мальчишек взять его с собой ночью. И в доказательство серьезности своих намерений раздобыл бутылку вина, после чего был незамедлительно принят в компанию. Вино он украл у одного из вожатых, подсмотрев, что тот принес его к себе в комнату. В окрестностях были хорошие виноградники, и местные жители охотно продавали домашнее вино, пользовавшееся большим спросом, — из-за вкуса и дешевизны.
Мальчишки все вместе рванули прочь от забора лагеря, немного пропетляли в посадке и наконец оказались на берегу. В отдалении виднелись разбитые рыбачьи лодки. Именно туда они и пошли, уже устав, тяжело ступая по песку и стараясь не сильно отдаляться друг от друга.
Море было удивительно тихим. Похожее в темноте на черные чернила, оно напоминало о себе только удивительным запахом с примесью соли да редким красным среди черноты огоньком вдали — это виднелся знаменитый одесский маяк.
Пацаны присели на лодки, отхлебнули по очереди из бутылки. Принялись набивать самокрутки, делая это неумело — часть табака просыпалась на песок.
— А если вдруг… А пройдет кто? — Щуплому мальчишке даже глоток вина не придал храбрости, и он страшно трусил, поглядывая на невозмутимые лица своих товарищей.
— Да не дрейфь, халамидник!.. — хмыкнул старший. — Шо шкворчишь, как кура на вошь? Развел тут холоймес! Да засунь те шкварки до ушей на свою беременную голову и держи фасон! Тю! Тряпка ты фильдеперсовая, шлимазл подшкваренный… — Было видно, что он вовсю старается походить на взрослого биндюжника.
Вскоре самокрутки были розданы. Мальчишки затянулись. Щуплый сразу же страшно закашлялся и уронил самокрутку на песок. Двое других разразились хохотом.
— Ой, картина маслом! Ушастый фраер на шухере! Лопни мои глаза, шоб я до конца жизни такие видел! — смеялся старший.
— Та засохни, шкрябалка ты протухшая! — внезапно прервал смех второй. — Шо, за уши мозга закипела, сам забыл, где такой был?
Резкий скрип заставил замолчать всех троих. Они замерли, прислушиваясь.
— Да нету здеся ни об кого, — неуверенно хмыкнул старший, — окромя халамидников…
— Та не скажи! — нервно отозвался второй. — А может, и не одни мы здеся! Ты легенду о челове-ке-свинье слышал?
— Шо? — Щуплый мальчонка просто на глазах задрожал. — А оно это как?
— Человек-свинья. Чудище, которое ходит по окраинам Одессы. После полуночи выходит, — коротко бросил старший. — Так… Стоп… Ты шо, за че-ловека-свинью не слышал? — не поверил он.
— Нет… — побледнел щуплый.
— Та, может, и нету его, — хмыкнул еще один беглец. — Люди, может, языком мелют, брешут. А может, и есть. Я вот за то уже как за пару дней такое заслышал.
— Люди просто так говорить не будут, — убежденно произнес мальчишка, который и заговорил о че-ловеке-свинье, напряженно вглядываясь в темноту.
Прошло минут пять. Все было тихо.
— Скупнуться бы! Кто со мной? — вдруг снова заговорил старший.
— Ни за жисть не пойду! — помотал головой второй. — Тут за днищем лодки можно схорониться, а как до пляжу пойдешь, оно тебя и схватит! Свиньи — они знаешь, как плавают?
— Свиньи плавают?! — вытаращился на него старший и вдруг, явно подражая взрослому, заржал, очевидно, представляя себе большую свинью, уверенно плывущую в водах Черного моря.
— Тю, бовдур! — обиделся второй. — Конечно плавают! Только кто им даст?
Слушая перепалку, щуплый мальчонка сидел ни жив ни мертв. Ему явно было не до смеха.
— Та расскажи, шо заслышал, — старший резко оборвал смех. — Бо народ такое говорит… Шо за шухер на постном масле? Человек-свинья — откуда оно взялось?
— А я знаю? — загадочно пожал плечами приятель. — Я его за штаны держал, шоб подглядеть, докуда оно вылазит? Люди говорят, та и я говорю.
— Ну, рассказывай вже! — нетерпеливо скомандовал старший и, сделав большой глоток вина, заерзал на неудобном, жестком боку старой лодки, приготовившись слушать.
— Чудище это… Ну, чудовище, которое ходит по окраинам, — поправился мальчишка, — хрен знает, откуда оно взялось! Но все, кто видел его, либо сошли с ума, либо попали к нему на зубы…
— А кто ж тебе рассказал-то? — хмыкнул старший.
— Та не перетыкивай меня, шлемазл! — вдруг рассердился автор страшного рассказа. — А то за чудище вообще говорить не буду!.. — Помолчав, он продолжил. — Так вот, оно ходит по окраинам Одессы, а выходит в полночь. И ест людей. Чудище высокого роста, ходит в плаще, даже летом, в широкополой шляпе. А главное…
— Что главное? — пискнул щуплый мальчишка.
— Главное — оно имеет свиное рыло, из которого торчат острые клыки! Понял? А кто встретит этого свино-человека, тот должен отдать ему не только душу, но и тело, бо это свиное отродье питается только человечиной. И предпочитает маленьких детей!
— Ага, конопатых! — снова засмеялся старший.
— Шо ты ржешь, как конь? — возмутился рассказчик. — Знаешь, за сколько людей оно вже поело? — И, вдруг заговорщически понизив голос, произнес страшным голосом, оглядываясь по сторонам, в темноту: — Мой дядька его видел… В Татарке, в селе этом, что по дороге к Овидиополю. А дядька мой работает в НКВД!
— Шо ж не пристрелил? — посерьезнел старший.
— Стрелял, — кивнул мальчишка. — Так пули его не берут! Дьявольское отродье! Дядька сказал: отродясь не было такого страху.
— А сюда оно не придет? — после долгой паузы прошептал щуплый.
— А кто знает? — ответил рассказчик. — Чудище, сказали, ходит по окраинам. А Лузановка — окраина Одессы, между прочим!
— Так, ну всё! — прикрикнул старший. — Достали уже! Мы сюда шо, за хрень всякую слушать прилезли? Нету никакого монстра! Поняли? Нету! А дядька твой пьяным был — напился да придумал, шоб не погнали из органов!
— Сам ты напился! — Мальчишка возмущенно вскинулся, сжав кулаки. — Да ты…
Резкий, утробный вой вдруг прорезал темноту и плавно перешел в глухой рык, еще долго стелющийся над морем, затихая.
— Мама… — побледнел старший. Щуплый мальчишка вдруг заплакал. Рык повторился, раздался с новой силой. Теперь он звучал все ближе и ближе. Путаясь в штанах, сбивая друг друга с ног, сорвавшись с места, мальчишки изо всех сил рванули в темноту…
Ширмой была огорожена тумбочка с примусом, на котором можно было подогреть чайник или что-нибудь приготовить.
ГЛАВА 2
Ночное дежурство началось непривычно рано — около шести вечера, когда, заступив на несколько часов раньше срока, Зинаида Крестовская переступила порог своего рабочего кабинета.
Честно сказать, называть это место рабочим кабинетом было преувеличением. Небольшая клетушка в так называемом «предбаннике», нечто вроде ординаторской. Узкая комната с тремя рабочими столами для врачей и крошечным окном, выходящим прямиком на бетонный забор.
Сюда не допускались санитары — у них было свое, отдельное помещение. Кроме столов здесь находилась узкая больничная кушетка, на которой можно было прилечь во время ночного дежурства.
Ширмой была огорожена тумбочка с примусом, на котором можно было подогреть чайник или что-нибудь приготовить. Немудреная посуда — сковородка, две кастрюли разного размера, тарелки с вилками — хранилась в тумбочке.
Штатных патологоанатомов было трое. Главный — Борис Рафаилович Кац, который практически заведовал всем моргом, Зина и еще один врач, который настолько редко появлялся на своем рабочем месте, что стол его сиял девственной чистотой.
Впрочем, все — и она, и Кац, и санитары — знали, что он усилено ищет работу, каждый день бегает по всем больницам города в надежде сменить страшный и отвратительный морг на более положительное и престижное место. Проработав всего три месяца, молодой врач не выдержал нагрузки — не столько физической, сколько психологической, и попросту сломался, что происходило сплошь и рядом. И пока степень его деградации не стала зашкаливать до черного цинизма или физического разложения в виде хронического алкоголизма, чем страдали в большинстве своем и врачи, и санитары, он решил сбежать с корабля, который довольно уверенно держался на плаву. Как шутил Кац, пациенты приходят и уходят, а морг будет всегда.
Потому молодой врач мог считать себя чем-то вроде хорька, а вовсе не крысой, бегущей с тонущего корабля. Хотя по мнению Зины, больше он напоминал обычную дрессированную обезьянку, которой вполне подходило бы выступать в цирке.
Что касается ее самой, то с первых же месяцев пребывания на этой работе она заразилась крайней степенью черного цинизма, искренне сдружилась с Кацем, чувствуя в нем родственную душу отщепенца — такого же, как она, — и стала чувствовать себя настолько комфортно, что порой побаивалась саму себя.
Ее «пациенты» были абсолютно безобидны и совершенно согласны со всем. У них больше не было ни любовных драм, ни политических проблем, ни денежных трудностей, ни противоречий с обществом, ни алчности, ни обид, ни тщеславия… Да ничего у них не было! Но, тем не менее, они умели говорить. В своем ледяном молчании они говорили четко и по существу дела, рассказывая, что именно с ними произошло, открывая такие детали, в которых никому и никогда не признались бы при жизни.
А самое главное, они ничего от нее не хотели — ни денег, ни внимания, ни работы на заморскую разведку… Ничего, кроме самой суровой откровенности в свете белых ламп, где без масок и без шелухи представала вся правда о жестокой жизни — в точности такой, как она была.
Поэтому, сразу почувствовав себя комфортно и спокойно, Зина очень быстро стала правой рукой Каца и во многом разгрузила тяжелую работу переполненного морга, над реформированием отделов которого городское начальство работало каждый год.
Но если бы кто-нибудь ее спросил, что она считает самым отвратительным, невыносимая и психологически тяжелым в работе, Зина, не задумываясь, сказала бы только одно: заполнение бумажек — срочных формуляров и сводок, бесконечное количество бумажной документации… Ворох бумаг… Если сбросить их из самолета, думала Зина, они покрыли бы с верхом весь невысокий морг…
Советская власть отличалась страшным бюрократизмом. На каждое действие требовалась заполненная форменная бумажка с печатью и подписями. Причем бумажки эти следовало заполнять правильно, иначе могло влететь всем.
Иногда бывали такие дни, когда Зина с легкостью проводила 2–3 вскрытия, что отнимало у нее 1,5–2 часа в целом. Зато весь остаток дня, все шесть, а то и семь часов она тратила на заполнение бумажек, которые писала за всех сразу.
Вдруг оказалось, что с заполнением официальных бумажек Зина справляется лучше всех. Она была грамотна, у нее был хороший почерк, за ее плечами была служба в детской поликлинике, где требовалось заполнять карточки. А потому постепенно бумажный поток перекочевал полностью в руки Крестовской, став ее не проходящей головной болью, которая иногда так сильно действовала на нервы, что Зина бежала на вскрытие, чтобы в сугубо медицинских действиях найти отдушину.
И вот в этот день она пришла на службу раньше, чтобы снова засесть за рабочий стол, который в бумажном море напоминал затонувший корабль под бесконечным количеством справок, документов, формуляров, завалившим даже верхушку настольной лампы! И все эти бумажки нужно было заполнить срочно, желательно — до утра. Тут требовались усидчивость, терпение и внимательность — качества, которые и так необходимы хорошему врачу, но в бюрократической бумажной системе советского государства были доведены до абсолютного абсурда.
В первые месяцы, когда выяснилось, что с бумажками Зина справляется хорошо, она попыталась подключить к этой нелепой работе главного патологоанатома и своего шефа — Бориса Рафаиловича Каца. Но очень скоро поняла, что из этой затеи ничего не выйдет. А потому просто махнула рукой.
В молодости он был блестящим хирургом и гордостью выпуска медицинского института. Его ждало блестящее будущее в любой из городских больниц.
Очень скоро Кац получил назначение в кардиологическую больницу — одну из лучших городских клиник города. Он проводил сложнейшие операции на сердце. Долгие годы опыта и практики сыграли свою роль — слава хирурга Каца загремела по всей Одессе. Несколько раз Бориса даже возили в Киев, где он оперировал заболевших членов руководства УССР.
Благодаря своему таланту и успешности операций он избегал «чисток», в которые время от времени попадал из-за своей национальности. Кроме того, не лишними оказывались и документы о его «пролетарском» происхождении, которые ему сфабриковал один из благодарных высокопоставленных пациентов, спасенных Кацем.
Так шло до поры до времени — до того момента, пока к его дому не подъехал черный автомобиль, куда ровно в три часа ночи, прямо в полосатой пижаме, знаменитый хирург и был усажен.
Известие о том, что Кац арестован, повергло одних в ужас, а другим подарило несказанную радость. Как стало известно впоследствии, причиной ареста стал элементарный донос, написанный кем-то из коллег. Каца продержали в застенках полгода.
За эти полгода жена его, русская по национальности, родом из села в Одесской области, в городском управлении НКВД написала отказ от супруга и подала на развод. Стала любовницей высокопоставленного НКВДиста, с его помощью переписала на себя квартиру бывшего мужа и заявила, что все золото, подаренное супругом, забрали при обыске. Впрочем, это не мешало ей красоваться в самых модных ресторанах на Дерибасовской в бриллиантовом гарнитуре, который — и все это знали! — был презентован ей бывшим супругом.
Так бесславно и страшно канул бы в Лету знаменитый одесский хирург, — к несчастью своему, еврей, в документах которого уже появилась — пока карандашом — буква «Р», что означало «расстрел», если б в дело не вмешался все тот же один из его высокопоставленных киевских пациентов.
Узнав, что произошло, он нажал на серьезные кнопки. Настолько серьезные, что из дела Каца стерли карандашную букву «Р», а самого его выпустили из тюрьмы. Как был — в полосатой пижаме и в тапочках на босу ногу — в феврале.
В квартире Бориса Рафаиловича проживала бывшая супруга со своим любовником, и его не пустили даже на порог. Через закрытую дверь бывшая любимая женщина крикнула, что выбросила на помойку все его вещи, и чтобы он навсегда забыл этот адрес. Кац был интеллигентом во многих поколениях и не умел сражаться, а тем более вступать в дискуссию с уроженкой села.
Кровавыми буквами в памяти Бориса Рафаиловича всплыли предостережения его матери, умолявшей не жениться на этой гойке. «Холоймес не в том, шо она гойка, — воздев руки горе, вещала мадам Кац, — а в том, шо она село! У нее тухес вместо усех внутренних органов! Село — это ж диагноз, оно всегда проявляется в поступках!» Но тогда молодой и влюбленный Боря не послушал мать.
Впрочем, что было — то прошло. Каца приютил его друг по университету — очень хороший человек, и, между прочим, этнический украинец по национальности. Он буквально вернул Бориса к жизни и даже выхлопотал для него работу.