— Она не придет! — сказала я Леве. — Ей противны классическая музыка, и твой кларнет, и Малый зал консерватории… И даже Большой тоже противен! Но я подожду. Раз ты просишь, я подожду!
Я постояла на улице еще минут пять или десять. Мне очень хотелось, чтобы кто-нибудь спросил: «У вас есть лишний билетик?» Мне очень хотелось, чтобы на концерт, в котором участвует Лева, стремилась попасть вся Москва. Но никто за билетами не охотился, и мне оставалось только мечтать.
Я мечтала о том дне, когда Лева будет выступать не в общем концерте, а один, в сопровождении большого оркестра. Государственного оркестра СССР! Мы подъедем с Левой к служебному подъезду, там будут его поклонники (не какие-нибудь девицы, которые охотятся за тенорами, а серьезные пожилые люди — ценители музыки!), и я услышу за спиной шепот:
«Это его сестра! Она посвятила ему всю свою жизнь. Он без нее, как без кларнета!»
Представляете?!
Но вчера «лишних билетиков» никто не искал. Хотя когда я вошла в зал, он уже был абсолютно полон. Ни одного свободного места! Нет, одно свободное было… Рядом со мной, где должна была сидеть Алина.
Мама, конечно, стала тут же упрекать меня за то, что я заставила Леву ждать на улице какую-то свою подругу. Я заставила! С ума можно сойти!
И еще она возмущалась тем, что из-за меня в зале «зияет пустое место». Так она и сказала: «Зияет»!
Я, конечно, ничего ей объяснять не стала. Ей вчера вообще ничего нельзя было объяснить. Она была очень напряжена. И все делала неестественно: неестественно долго и внимательно читала программу, в которой было указано, что Лева выступает предпоследним в первом отделении, неестественно улыбалась родителям других участников концерта, которые все сидели в нашем ряду. Весь ряд состоял из одних только родственников. И это было как-то противно. Не могли уж рассадить нас по разным углам.
Мама все время, словно какой-нибудь гид в музее, сообщала мне: «Вон там сидит лауреат! А там сидит трижды лауреат! А там профессор консерватории…» Мамочка очень волновалась. И мне хотелось успокоить ее. Но я не могла ее успокоить, потому что она ничего не слышала и не воспринимала.
И вдруг она схватила меня за руку:
— Что это? Что это значит?!
Я увидела, что из-за кулис выглядывает наш Лева. Он искал нас глазами. Потом нашел, увидел рядом со мной пустое место… Помрачнел, то есть буквально изменился в лице. И скрылся. Мама взглянула на меня. Но что я могла ей объяснить?
Наконец начался концерт. На сцену вышел мужчина с усталым, красивым лицом и седой шевелюрой.
— Он всегда ведет симфонические концерты, — шепнула мне мама. — Ты видела, наверно, по телевизору?
Вид у мужчины был такой, будто он был главным участником концерта. И фамилии знаменитых композиторов он выговаривал так, что я не сразу их узнавала.
Скрипки, рояли и виолончели казались мне в тот вечер просто невыносимыми. Я впертые заметила, что великие композиторы ужасно затягивали свои музыкальные произведения. Их вполне можно было бы сократить! Когда раздавались аплодисменты, я злилась и думала: «Не хватает, чтобы упросили играть еще!» И стоило только мне так подумать, как обязательно играли еще.
Мне казалось, что никогда не дойдет очередь до нашего Левы. Но она наконец дошла. Седей, усталый мужчина произнес и нашу фамилию так, будто это была чужая фамилия. Вышел Лева, а через несколько секунд после него вышла Лиля. Она держалась, как настоящая аккомпаниаторша: не спеша разложила ноты, поправила под собой стул и устремила глаза на Леву, ожидая его команды.
А наш Лева выглядел, как и на школьной сцене, каким-то слишком домашним. В нем не было никакой недоступности и загадочности.
И костюм его опять казался не новым и мятым, хотя я вчера полдня чистила и отглаживала его.
Я не слышала, как он играл, потому что все время тайком разглядывала зрителей. Но трудно было что-нибудь угадать: смотрели внимательно на Леву — и все… А некоторые закатывали глаза.
Потом раздались аплодисменты. Хлопали не очень сильно, как всегда бывает после первого номера. Все и так знали, что Лева будет играть еще. Но когда аплодисменты затихли, я услышала сзади глухой мужской голос:
— Он сегодня не в форме…
И другой голос, тоже старческий, глуховатый:
— Да, как говорят шахматисты, играет не лучшим образом.
Мама еще до концерта успела мне сообщить, что сзади сидели Левины профессора.
Я боялась взглянуть на маму. Но увидела, как она схватилась за ручку кресла.
Мне хотелось обернуться к Левиным профессорам и сказать: «Поверьте, это я во всем виновата. Я!..»
Ночью я слышала, как Лева ворочался и даже что-то шептал. Вроде бы рассуждал сам с собой. Потом встал и пошел на кухню. Когда он вернулся, я спросила:
— Что? Ты плохо себя чувствуешь?
— Нет… Просто хочется пить. Жажда какая-то… А почему она не пришла? Как ты думаешь, Женька?
И тут я не выдержала.
— Все это по моей вине, Лева… — сказала я.
— По твоей?..
Мне показалось, что в его голосе была радость. Или, вернее, надежда.
— По моей! По моей! — подтвердила я. И все рассказала. В комнате было темно. Я не видела Левиного лица, и так было легче рассказывать.
— В принципе ты поступила подло, — сказал Лева.
Когда резкие слова произносят громко, это значит, что их говорят сгоряча. И, может быть, вовсе не думают то, что говорят. А Лева сказал совсем тихо, спокойно… Значит, он был уверен, что я совершила подлость. Он был уверен… Мне стало холодно под одеялом.
— Но ведь я хочу посвятить тебе всю свою жизнь, — тихо сказала я. — Я готова пожертвовать…
— Это манера деспотов, — перебил меня Лева.
— Какая манера? — не поняла я. — При чем же тут деспоты?
— Они превращают в свои жертвы тех, ради которых хотят всем на свете пожертвовать.
— Но ведь любящие сестры часто вмешиваются в личную жизнь своих братьев. Они имеют на это право!
— А есть ли вообще на свете такое право? — спросил Лева как бы самого себя. — Хоть у кого-нибудь… Может быть разве такое право?
Лева снова лег и поплотней укрылся одеялом. Я села к нему на постель.
— Все-таки хорошо, что она не пришла из-за меня… А не сама по себе. Все-таки хорошо?..
Лева пожал плечами. Это было под одеялом, но я почувствовала, что он ими пожал…
Потом он вдруг улыбнулся. Было темно, но я увидела, что он улыбнулся. И пошла к себе…
Я больше не буду вести дневник. А то, пожалуй, в книге о брате могут не поместить мой портрет с подписью: «Сестра музыканта».
А ТЕМ ВРЕМЕНЕМ ГДЕ-ТО…
У нас с отцом одинаковые имена: он Сергей и я Сергей. Если бы не это, не произошло бы, наверно, все, о чем я хочу рассказать. И я не спешил бы сейчас на аэродром, чтобы сдать билет на рейсовый самолет. И не отказался бы от путешествия, о котором мечтал всю зиму…
Началось это три с половиной года назад, когда я еще был мальчишкой и учился в шестом классе.
1
«Своим поведением ты опрокидываешь все законы наследственности, — часто говорил мне учитель зоологии, наш классный руководитель. — Просто невозможно себе представить, что ты сын своих родителей!» Кроме того, поступки учеников он ставил в прямую зависимость от семейных условий, в которых мы жили и росли. Одни были из неблагополучных семей, другие — из благополучных. Но только я один был из семьи образцовой! Зоолог так и говорил: «Ты — мальчик из образцовой семьи! Как же ты можешь подсказывать на уроке?»
Может быть, это зоология приучила его все время помнить о том, кто к какому семейству принадлежит?
Подсказывал я своему другу Антону. Ребята звали его Антоном-Батоном за то, что он был полным, сдобным, розовощеким. Когда он смущался, розовела вся его крупная шарообразная голова и даже казалось, что корни белесых волос подсвечивались откуда-то изнутри розовым цветом.
Антон был чудовищно аккуратен и добросовестен, но, выходя отвечать, погибал от смущения. К тому же он заикался. Ребята мечтали, чтобы Антона почаще вызывали к доске: на него уходило минимум пол-урока. Я ёрзал, шевелил губами, делал условные знаки пальцами, стараясь напомнить своему другу то, что он знал гораздо лучше меня. Это раздражало учителей, и они в конце концов усадили нас обоих на «аварийную» парту, которая была первой в среднем ряду — перед самым учительским столом.
На эту парту сажали только тех учеников, которые, по словам зоолога, «будоражили коллектив».
Наш классный руководитель не ломал себе голову над причиной Антоновых неудач. Тут все ему было ясно: Антон был выходцем из неблагополучной семьи — его родители развелись очень давно, и он ни разу в жизни не видел своего отца. Наш зоолог был твердо убежден в том, что если бы родители Антона не развелись, мой школьный друг не смущался бы понапрасну, не маялся бы у доски и, может быть, даже не заикался.
Со мной было гораздо сложнее: я нарушал законы наследственности. Мои родители посещали все родительские собрании, а я писал с орфографическими ошибками. Они всегда вовремя расписывались в дневнике, а я сбегал с последних уроков.
Они вели в школе спортивный кружок, а я подсказывал своему другу Антону.
Всех остальных отцов и матерей у нас в школе почти никогда не называли по имени-отчеству, а говорили так: «родители Барабанова», «родители Сидоровой»… Мои же отец и мать оценивались как бы сами по себе, вне зависимости от моих поступков и дел, которые могли порою бросить тень на их репутацию общественников, старших товарищей и, как говорил наш зоолог, «истинных друзей школьного коллектива».
Так было не только в школе, но и в нашем доме. «Счастливая семья!» — говорили об отце и маме, не ставя им в вину то, что я накануне пытался струей из брандспойта попасть в окно третьего этажа. Хотя другим родителям этого бы не простили. «Образцовая семья!..» — со вздохом и неизменным укором в чей-то адрес говорили соседи, особенно часто женщины, видя, как мама и отец по утрам в любую погоду совершают пробежку вокруг двора, как они всегда вместе, под руку идут на работу и вместе возвращаются домой.
Говорят, что люди, которые долго живут вместе, становятся похожими друг на друга. Мои родители были похожи. Это было особенно заметно на цветной фотографии, которая висела у нас над диваном. Отец и мама, оба загорелые, белозубые, оба в васильковых тренировочных костюмах, пристально глядели вперед, вероятно на человека, который их фотографировал. Можно было подумать, что их снимал Чарли Чаплин — так безудержно они хохотали. Мне даже казалось иногда, что это звучащая фотография, что я слышу их жизнерадостные голоса. Но Чарли Чаплин тут был ни при чем — просто мои родители были очень добросовестными людьми: если объявляли воскресник, они приходили во двор самыми первыми и уходили самыми последними; если на демонстрации в день праздника затевали песню, они не шевелили беззвучно губами, как это делают некоторые, а громко и внятно пели всю песню от первого до последнего куплета; ну, а если фотограф просил их улыбнуться, всего-навсего улыбнуться, они хохотали так, будто смотрели кинокомедию.
Да, все в жизни они делали как бы с перевыполнением. И это никого не раздражало, потому что все у них получалось естественно, словно бы иначе и быть не могло.
Я чувствовал себя самым счастливым человеком на свете! Мне казалось, я имел право на проступки и ошибки, потому что отец и мама совершили столько правильного и добросовестного, сколько могло бы быть запланировано на пять или даже на целых десять семей. На душе у меня было легко и беспечно… И какие бы ни случались неприятности, я быстро успокаивался — любая неприятность казалась ерундой в сравнении с главным: у меня лучшие в мире родители! Или, по крайней мере, лучшие в нашем доме и в нашей школе!.. Они никогда не могут расстаться, как это случилось с родителями Антона и многих других моих одноклассников и приятелей. Недаром даже чужие люди не представляют их себе порознь, а только рядом, вместе и называют их общим именем — Емельяновы: «Емельяновы так считают! Емельяновы так говорят! Емельяновы уехали в командировку…».
В командировки мама и отец ездили очень часто: они вместе проектировали заводы, которые строились где-то очень далеко от нашего города, в местах, называемых «почтовыми ящиками».
Я оставался с бабушкой.
2
Мои родители были похожи друг на друга, а я был похож на бабушку — на мамину маму. И не только внешне.
Конечно, бабушка была счастлива за свою дочь, она гордилась ее мужем, то есть моим отцом, но, как и я, то и дело опрокидывала законы наследственности.
Мама и отец старались закалить нас, навсегда избавить от простуд и инфекций (сами-то они даже гриппом никогда не болели), но мы с бабушкой сопротивлялись. Мы не желали обтираться ледяной водой, вставать по воскресеньям еще раньше, чем в будни, чтобы идти на лыжах или отправляться в летние походы. Мы нечетко выполняли по утрам гимнастические упражнения.
Вообще мои родители то и дело обвиняли нас обоих в нечеткости: мы нечетко дышали во время гимнастики, нечетко сообщали, кто звонил маме и отцу по телефону и что передавали в последних известиях, нечетко выполняли режим дня.
Проводив маму с отцом в очередную командировку, мы с бабушкой тут же, как заговорщики, собирались на экстренный совет. Невысокая, сухонькая, с коротко подстриженными волосами, бабушка напоминала хитрого, озорного мальчишку. А этот мальчишка, как говорили, сильно смахивал на меня.
— Ну-с, сколько денег мы откладываем на кино? — спрашивала бабушка.
— Побольше! — говорил я.
И бабушка откладывала побольше, потому что любила ходить в кино так же сильно, как я. Сразу же мы принимали и другое важное решение: обедов и ужинов не готовить, а ходить в столовую, которая была в нашем доме, на первом этаже. Я очень любил обедать и ужинать в столовой. Там мы с бабушкой тоже вполне находили общий язык.
— Ну-с, первого и второго мы не берем? — иногда говорила бабушка.
В столовой мы часто обходились без супа и даже без второго, но зато неизменно брали селедку и по две порции желе в металлических формочках. Нам было вкусно, и мы экономили деньги на кино!..
С бабушкой я попадал даже на те фильмы, на которые дети до шестнадцати лет не допускались.
— Я очень слаба, — объясняла бабушка контролерам, угрожающе старея и дряхлея у меня на глазах, — он повсюду меня сопровождает… Обещаю вам, что он не будет смотреть на экран!..
— Пардон, почему же ты все-таки смотришь? — лукаво спрашивала она в темноте кинозала.
«Я очень слаба!» — эта фраза часто выручала бабушку.
— Я очень слаба! — говорила она, спасаясь от того, что мои родители считали совершенно необходимым для продления ее жизни: к примеру, от физических упражнений и длинных прогулок.
Мы с бабушкой были «неправильными» людьми. И это нас объединяло.
В тот год отец и мама уехали в командировку месяца на два.
В неблагополучных семьях родители, уехав из дому, вообще не присылают писем, в благополучных пишут примерно раз или два в неделю, — мы с бабушкой получали письма каждый день. Мои родители соблюдали строгую очередность: одно письмо — от отца, другое — от мамы, одно — от отца, другое — от мамы… Порядок ни разу не нарушался. В конце письма неизменно стояла дата и чуть пониже всегда было написано: «8 часов утра». Значит, отец и мама писали после своей утренней пробежки и перед работой.
— Фантастика! — сказала однажды бабушка. — Хоть бы раз перепутали очередь!..
Я не мог понять: восторгается она моими родителями или в чем-то их упрекает.
Это было отличительной бабушкиной чертой: по ее топу часто нельзя было определить, шутит она или говорит всерьез, хвалит или высмеивает.
В другой раз, прочитав знаменитое «8 часов утра» в конце маминого письма, бабушка, обращаясь ко мне, сказала:
— Ну-с, доложу вам: ваш отец образцовый тренер! Моя дочь уже просто ни на шаг не отстает от него.