— Не дудка, парень, тоскливая, а душа, — ответил ему Кондратий: — По-вашему орт, а по-нашему душа значит… Понял?
— Понял, большой отец! Душа у дудки-чипсан тоскливая. У березы душа веселая, но чипсан березовый не поет.
Смешно Кондратий) показалось, но спорить с парнем не стал, по-ихнему — и дудка, и береза, и травинка всякая душу свою имеют. Нехристями Татьяна ругает их, чучканами. А может, и зря… Собрался нынче весной Кондратий молодую березу рубить на бастриг, замахнулся, взглянул ненароком на зеленую и опустил топор. Да и как не опустишь, если стоит перед тобой береза, дрожит вся, будто боится…
У речки Туанко остаться хотел. Ветеля, говорит, перетащу, утром рыба из ям пойдет табуном. Может, и пойдет, да побоялся Кондратий оставлять парня одного в лесу в такую ночь.
Ночевали дома. Утром дождь начал накрапывать.
Как думал Кондратий, так и случилось: под дождем и рожь дожинали, и снопы возили домой. С яровыми меньше намаялись: на успенье восток подул, разогнал тучи.
Управились с хлебом, поставили последний сноп из дожинок в передний угол и сели за стол.
Татьяна обычай дедовский не забыла, позвала к столу пращуров:
С нами за стол, деды, садитесь,
Пиво пейте, кашу ешьте,
От злого, недоброго нас оберегайте…
Вспомнил Кондратий отца, родной дом на крутом берегу Сухоны, стукнул кулаком по столешнице.
— Налей, Татьяна!
За лесами густыми, за болотами топкими остались пращуры. Бродят они в праздник дожинок, как сироты, сродников ищут, сыновей, внуков.
Поднялся Кондратий с полной кружкой, оглядел семью, проглотил комок слез и сказал:
— Не сердитесь, пращуры! Без великой нужды дедовские могилы не бросают!
Прохор понял его, опустил голову, а Гриде смешно — думает, захмелел тятька, разговорился.
Затосковал Кондратий, ушел из избы, по пути овинные ворота открыл настежь — пусть снопы обдует, спустился к речке и сел над омутом. В первое лето, как пришли они из Устюжины, рыбы тут было хоть ведром черпай. А потом ушла рыба из омута, не стала ждать, когда ее всю вычерпают…
Пятнадцать лет прошло в трудах да заботах, а родную деревню на Устюжине Кондратий никак забыть не может. Поклониться бы тогда князю Юрию, работать на своей земле исполу: сноп себе, сноп князю. Обидно только: земля дедовская, ни скота, ни семян он у князя не брал, а в закупы к нему иди. Не успеешь и оглянуться — холоп княжеский, в своей семье не хозяин…
Подошел Туанко, сел рядом с ним, достал дудку. Заплакала ултырская дудка — ветер так плачет в дремучем лесу, бьется ветер в лесной густерне, вырваться хочет на поля, на луговины. Ветру тоскливо, а человеку, поди, и того горше — леса, болота окрест, и нет им края, нет им конца…
Обнял Кондратий парня, сказал:
— Живи у нас Туанко! Я хозяину ултыра за тебя мешок ржи увезу!
На другой день Прохор с Гридей в лес ушли, путики ладить, к осенней охоте готовиться. Кондратий дома остался.
— Надумал? — спросил он Туанка.
— Боязно мне, большой отец.
— Чего боязно-то? Надоест у нас жить, в ултыр иди. Я не князь, силой держать не стану!
Туанко долго молчал.
Кондратий не торопил парня: пусть думает… К концу зимы не сладко в ултыре — хлеба нет, мяса нет. Не только зайцев и собак, всякую поганину едят: соболь попадет в ловушку — еда, горностай попадет — тоже еда… Но все-таки дома, среди своих…
— А Вету возьмешь? — спросил Туанко.
— Как не возьму! Невеста она Гридина.
Татьяна подошла к ним.
— В ултыр я, к старому Сюзю поеду, — сказал ей Кондратий. Выкуп отвезу. Туанко у нас остается, мать.
Татьяна вдруг ни с того ни с сего заревела: Ивашку, видно, вспомнила…
Пока он ездил, Татьяна баню истопила, вымыла обоих и медные крестики на шею им повесила. Вернулся он из ултыра, а Туанко и Вета за столом уже сидят, как именинники. Татьяна перед ними топчется, учит их, бог, говорит, у нас один, но в трех лицах — бог отец, бог дух святой, бог Исус Христос…
— А который бог большой? — спросил Туанко. — Я ему кровью рыло намажу, чтобы не сердился.
Татьяна закричала на парня, обозвала «нехристем», схватила с божницы икону. Гляди, говорит, какой Христос наш, молись ему, чтоб простил твои грехи, вольныя и невольный…
— Прости вольныя и невольныя, большой бог, — сказал Туанко, кланяясь иконе.
Татьяна успокоилась и стала рассказывать им, как жил Христос в граде Назарет именуемом, как пришел он в Иерусалим к фарисеям…
— Схватила его стража ерусалимская по навету иудиному, повела его стража на мученичество. Распяли бога нашего, гвоздями железными приколотили к кресту…
Туанко слушал и сестре пересказывал по-своему, по-ултырски. Вета улыбалась.
— Ты чего ей такое мелешь! — накинулась Татьяна на парня. — Я про страсти господни толкую, а она хохочет!
Туанко и сам засмеялся.
— Большого бога нельзя гвоздями колотить, она думает.
Татьяна только руками всплеснула.
— Отстань ты от них, — сказал Кондратий жене. — Не майся зря! Поживут у нас, привыкнут!
Татьяна поставила икону на божницу и ушла в кут за печку, квашонку ставить.
Кондратий пересел с лавки за стол и сказал Бете, что выкуп старый Сюзь принял.
— Теперь ты моя дочь! Нывка моя. Понимаешь?
— Она понимает, большой отец, — сказал Туанко. — Устя ее научила по-вашему.
— А ты куда собрался на ночь глядя?
— Бетеля трясти. Рыбу принесу, большой отец.
Кондратий пошел с ним на омута. Все едино, надо где-то коротать ночь. В последнее время он плохо спал — тосковал об Ивашке. Сильно тосковал, но виду не показывал, не хотел зря Татьяну расстраивать.
Всю ночь они провозились с ветелями, зато ведра три рыбы достали.
Татьяна у ворот встретила, сказала, что пришли сыновья из лесу.
Кондратий с утра заставил их семенную рожь сушить на ветру, а сам взялся дно подшивать к лукошку. Туанко не отходил от него, расспрашивал. Чудно парню казалось, что большой отец волчью шкуру подшивает к лукошку сыромятными ремнями.
— Будешь хозяином, — учил Кондратий парня, — доспей из волчьей шкуры решето, о тридцати дырах, и сей из него семена, и никто не попортит твоей нивы: ни гнус, ни птица. А если медведь начнет портить ниву, то возьми конскую голову, валяющуюся, и до солнышка, чтобы никто не видел тебя, ткни эту конскую голову зубами кверху среди поля на березовый кол.
— А где твоя гарь, большой отец? За речкой?
— Не по гари, парень, будем сеять нынче.
Кондратий рассказал ему, что на Руси у всякого хозяина три поля: на первом хозяин озимую рожь сеет, на втором — ярь, а третье поле под паром лежит, отдыхает.
— Сам видишь, с лесом мне воевать тяжело. У вас в ултыре людей много, старый Сюзь с десятиной леса за три дня справляется. На одну весну он лес рубит, на другую — лес попалит и сеет по гари. Короб высеет — шестьдесят коробов соберет. Хорошо, когда семья пятьдесят человек… Вот так, парень. А мне всякий раз приходится соседям кланяться, то деду твоему, то князю Юргану. Лес рублю весной — кланяюсь, помогите! Осенью срубленный лес по лядине растаскивать надо, опять кланяюсь. Семья-то моя невелика… Лет десять назад вырубил я две десятины леса за малинниками, бревна во двор свозил, пни выкорчевал, спахал. Соху-то мою видел? Ей и пахал. В первый год рожь посеял, на другой — ячмень, а на третий год сеять не стал, пусть, думаю, отдохнет годков восемь земля, силы наберется… Ну, а нынче тот шутем, за малинниками, вспашем под рожь.
В избу вбежал Прохор.
— Чего ты? — спросил его Кондратий. — За рожь семенную боишься?
— Беда, тять! Орлай убит в нашем лесу…
МАТВЕЙ, КНЯЗЬ ВЕЛИКОПЕРМСКИЙ
К ночи поднялся сильный ветер.
Ивашка остановил коня под высокой сосной, слез, снял седло, стреножил коня сыромятным ремнем и отпустил пастись, а сам тут же, под сосной, сел ужинать.
Ел он Татьянину стряпню и думал о Майте. Украсть бы девку! А куда с ней денешься! Не сума ведь, к седлу не приторочишь.
Он долго не мог уснуть. Жеребец ходил рядом, фыркал, видно, сердился на жухлую траву… Сон навалился, как домовой, придавил парня, отнял силу. Засыпая, Ивашка увидел вспыхнувшую звезду, белую…
Проснулся он от холода, встал, огляделся. Ветер гулял по лугу. Скрипела старая сосна. Шумел лес, качался. У речки горел большой костер.
Ивашка пристегнул к поясу меч и пошел к костру, но сажени две не дошел, лег, затаился, прижавшись к холодной траве.
У костра сидел ултырский мужик… Придавить бы его, подумал Ивашка. Но уж больно велик, и с мечом натьто. А как не сдюжу?
Большой мужик навалил на костер сушину, лег, закрылся шкурой.
Ивашка подполз поближе к костру, выдернул нож, прыгнул на спину мужику, но всадить нож не успел. Мужик схватил его за руку, пониже локтя, и подмял под себя. Крепкие, как железо, пальцы сдавили горло. «Конец», — подумал Ивашка, но пальцы разжались, и он увидел над собой соседа-ултырянина. Пера сидел на нем, улыбался, вытирал о траву руки.
— Дай встать-то, медведь! — заругался Ивашка. — Ишь навалился!
— Убить меня хотел? — спросил его Пера, вставая.
Ивашка захохотал.
— Дурень ты! Разе я знал! Ночь ведь… Думал, чужой мужик сидит. Может, разбойник!
Ивашка сходил к сосне, захватил в беремя лук с налучником, седло с переметными сумами и приволок к костру.
— Я теперя воин! К вашему князю еду служить. А ты сразу давить! Все вы ултыряне без понятия, не зря вас пармеками зовут, лесными людьми.
Пера слушал его, молчал, ворошил палкой костер.
— Подожди! — спохватился Ивашка. — Я к князю еду, а ты куда собрался?
Пера вздохнул и сказал, что и ему туда же дорога.
— Прогнал меня из ултыра старый Сюзь!
— А коня дал? Без коня ты мне не попутчик!
Пера ушел от костра и лег в яму, закрывшись медвежьей шкурой.
Костер горел неровно. Ветер раздувал огонь, рассыпая липучие искры.
— Спать наладился? — спросил Ивашка.
Пера не ответил ему.
Обругав его нехристем, Ивашка тоже лег, но у костра, с наветренной стороны.
Черное небо медленно опускалось. Огонь слабел, ложился на землю и кусал траву.
Тьма давила костер…
Утром Ивашка бросился искать жеребца, нашел его в логу, привел к костру.
— Иди, ешь со мной, сын Руса, — позвал Пера.
Ивашка привязал коня за куст и сел хлебать ултырскую уху.
Пера ел и рассказывал. Жил он в юрте князя Юргана три дня, а потом князь сказал ему: «Выбирай, друг Пера, любую лошадь в моем табуне…» Не хотел, видно, князь ссориться с хозяином большого ултыра, дал гостю меч, новые камусы, теплую медвежью шкуру и проводил до Нюрмы-речки…
— Ишь, хитрый Юрган! Я, Пера, хотел его юрты спалить.
— Князь друг мне.
— Буде врать-то! Какой он друг! Коли прогнал.
— Князь Юрган чтит обычаи соседей.
— Дикие вы все…
Они ехали по лугам. Рядом шумела веселая Нюрма-речка, осыпанная желтым листом. На каменистых перекатах она кипела и пенилась, смывая с себя палые осенние листья.
Бойкая Нюрма-речка уводила их все дальше и дальше от родных мест. Она бежала на восток, к большой широкой реке, на поворотах оставляла песчаные отмели. На отмелях табунились перелетные птицы. Они взлетали стайками к синему небу… «Эх, купался бобер в речке-заводи», — запел Ивашка.
Эх, купался, купался, не выкупался,
На горе бобер отряхивался,
Отряхивался, да ошарашивался…
Холодный порывистый ветер студил спину. Бежали по траве белесые волны.
Ищут, свищут черна бобра
По озерам, ручьям охотнички,
Эх, молодые ребята, разбойнички…
Кони шли ходко. Пера сидел истуканом в высоком оштяцком седле — не то спал, не то думал. Ивашка из рук повода не выпускал, горячил жеребца.
Луга кончились сразу. Кони зашли в осинник и остановились. Ивашка выдернул меч, хотел прорубать дорогу.
— Оштяцкая тропа выше идет, — сказал Пера.
Они поднялись на старую тропу, заросшую елушками и мелким осинником.
Кони брели по густому подлеску, как по воде, и опасливо фыркали, ступая в зеленые омуты. Ивашка махался плетью, торопил жеребца.
— Зря коня обижаешь, сын Руса, — сказал ему Пера. — Конь не видит земли.
— А ну тя к лешему! — отругивался Ивашка. — Не шелести! Конь тварь бессловесная, а я християнин!
Они выехали из осинника и стали подниматься по крутой каменистой горе. Потные кони дрожали от усталости, пришлось слезть и вести их в поводу.
Ивашка вылез на гору и заорал:
— О-го-гоо!
Пера понял, сын Руса увидел большую реку. С горы она кажется серебряным поясом богатыря.
Пера и сам увидел широкую. Горб ее блестел на солнце, как рыбья чешуя.
— Баско? — спросил он Ивашку.
— Аха! А пошто ее рекой Камой зовут?
— Давно зовут…
— А ты расскажи.
— Коней застудим, уходить надо с Челпан-горы.
Они спустились к большой реке, нашли старую тропу и неподалеку от нее, отпустив расседланных коней пастись, разожгли костер.
Лес помаленьку тускнел, меркла трава. День таял. Они глядели на красную догорающую зарю и оба хмурились. Такая заря к непогоди.
Река угрюмо шумела. Гулял по ней ветер, дыбил волны.
Они поели у костра. Пера умял траву, положил в изголовье седло и лег.
— Про большую реку расскажи, — попросил его Ивашка. — Ночь долгая, выспишься.
— Я не так знаю…
— Как знаешь, так и рассказывай! По-нашему говоришь, по-оштяцки говоришь. Выходит, ты толмач мой.
Пера засмеялся.
— Чего гогочешь! Ваш князь, поди, христианского языка не понимает. Будешь ему мои слова пересказывать. Толмачом будешь моим, пересказчиком значит. А мне, Пера, обидно… Пошто большая река по-вашему зовется?
— Давно это было, сын Руса. На нашей земле разные люди жили, но мы помним Кама, великого охотника. Он был сыном доброго бога Ена. Ом научил нас делать вересковые луки, ставить на путиках ловушки на зверя и варить в корчагах сюр… В ту осень сын бога-неба Кам убил много лосей и медведей. Грозная Йома просила у него десятого зверя, но он прогнал ее. Йома рассердилась и послала Войпеля, так мы зовем северный ветер. Войпель налетел на него с шумом-воем, как дикая свора собак. Великий охотник поймал северный ветер в шубный рукав и стал смеяться над грозной старухой. Тогда Йома рассекла землю и выпустила воду. Слепая вода искала охотника, смывая леса и горы. Никто больше не видел Кама… Люди говорят, что великий охотник увел воду к теплому морю, чтобы спасти свой народ.
— Врать ты, Пера, мастак! А я быль знаю. Мне мамка пела… Ну, слушай:
Случилось быть посреди земли,
Посреди земли, наокруг полей,
Наокруг полей, на полянушке.
Прибежали туды девки заполночь —
Встречать солнышко пресветлое,
Величать Ярилу божьим именем…
Замолчал Ивашка, запрокинул голову и долго глядел в густое черное небо.
— Как дале поется, запамятовал я. Забыл и все тут! Одно знаю, про Егория-воителя быль. Проклял их будто Егорий: как плясали девки поперек поля, так на поле том и осталися, в серы камни превратилися. Выходит, бог наказал девок. А у тя за охотником вода бегает. Зверь она или оборотень?
— Люди сказывают.
— Люди! А вода в Каме вашей синяя.
— От слез бога-неба она такая. Добрый бог Ен жалел сына.
— Не шелести! Один бог на земле Исус Христос, а ваши боги болванами зовутся.