— Поблазнилось, не иначе. Медведи-волки еще при Катерине перевелись.
Хозяин стоял у широкого крыльца рубленного на века в два этажа постоялого двора, держал в руке старинный кованый фонарь, которым при нужде нетрудно ушибить насмерть среднего медведя, и был похож на древнюю степную каменную статую, и все вокруг этого былинного кожемяки: дом, конюшня, тын с широкими воротами, колодец, коновязь, сараи — казалось основательным, вековым, успокаивало и ободряло. Недавние страхи показались глупыми, дикая скачка с пальбой и криками смешной даже, стыдной для балканских орлов. И орлы потупились.
— Ну а все-таки? — не глядя на хозяина, спросил Сабуров.
— Да леший, дело ясное, — сказал хозяин веско. — У нас их не так чтобы много против Волыни или Мурома — вот там кишмя, но и наши места, чать, христианские, лешего имеем.
— А ты его видел? — не утерпел Платон.
— А ты императора германского видел?
— Не доводилось.
— Так что же, раз ты его не видел, его и нет? Люди видели. Есть у нас леший, обитает вроде бы за Купавинским бочагом. Видать, он и созоровал.
Мартьян, похоже, против такого объяснения не возражал. Сдавалось поручику, что и Платон тоже. Сам Сабуров в лешего верил плохо, точнее говоря, не верил вообще, но, как знать, вдруг сохранился от старых времен один-единственный и обитает в этих местах? Люди про них рассказывают вторую тысячу лет, отчего слухи эти держатся столь долго и упорно, не бывает ведь дыма без огня?
В таких мыслях было виновато, не иначе, это подворье — бревна рублены и уложены, как при Владимире Святом, живой огонь мерцает в кованом фонаре, как при Иване Калите, ворота скрипят, как при Годунове они скрипели, словно не существует за полсотни верст отсюда ни паровозов, ни телеграфа, словно не полсотни верст отсчитали меж вокзалом и постоялым двором, а полсотни десятилетий…
Поручик Сабуров мотнул головой, стряхивая с себя оцепенение, звякнули его ордена.
— Прошлой ночью, баяли, огненный змей летал в Купавинский бочаг, — добавил хозяин. — Непременно к лешему в гости.
Сообщение это повисло в воздухе, не вызвав возражений, что-то не тянуло спорить о лесной нечисти, а хотелось поесть и завалиться на боковую. Вечеряли наскоро, в молчании, сидя на брусчатых [2] лавках у толстенного стола. Подавала, тоже молча, корявая баба, ввергнувшая урядника в разочарование, — он явно надеялся, что хозяйская супружница окажется попригляднее.
Разошлись. Поручику Сабурову досталась «господская» во втором этаже, с тяжеленной же кроватью и столом, без всякого запора изнутри. «У нас не шалят, нам это не надобно», — буркнул хозяин, зажигая на столе высокую свечу, — Сабуров ее выговорил за отдельную плату.
Кто его знал, не шалят или вовсе наоборот. Темные слухи о постоялых дворах кружили по святой Руси с самого их устройства — про матицу, что ночью спускается на постель и душит; про тайные дощечки, что вынимаются, дабы просунуть руку с ножом и пырнуть; про раздвижные половицы, переворотные кровати, низвергающие спящего в яму с душегубами; про всевозможные хитрые лазы, кучи трупов в подвалах, а то и пироги с человечиной, подаваемые следующим гостям. В большинстве своем это, понятно, были враки.
И все же Сабуров положил на стол «смит-вессон» со взведенным курком, а потом, бог весть почему, вытащил из ножен саблю, недавно отточенную заново, но зазубрины остались, не свести даже со Златоустовского клинка следы встречи с кривым ятаганом или удара о немаканую голову.
Он поставил саблю у стола, чуть передвинул на другое место револьвер. Непонятно самому, чего боялся, — сторожкий звериный сон, память от Балкан, позволил бы пробудиться при любом подозрительном шорохе, а местные душегубы наверняка неуклюжее янычар-пластунов. А зверя почуют собаки — во дворе как раз погромыхивали цепи, что-то груболасково приговаривал хозяин, спуская меделянцев. И все равно, все равно — страх, непохожий на все прежние страхи, раздражавший и мучивший как раз потому, что не понять, чего боишься…
Он проснулся толчком, секунды привыкал к реальности, отсеивая явь от кошмара, свеча сгорела едва наполовину, вот-вот должен был наступить рассвет, потом понял, что пробудился окончательно. Протянул руку, сжал рукоятку револьвера и ощутил скорее удивление — настолько несшиеся снаружи звуки напоминали давнее дело, ночной налет янычар Рюштю-бея на балканскую деревушку. В конюшне бились и кричали лошади — не ржали, а именно кричали; на пределе ярости и страха надрывались псы.
Потом понял — не то, другое. Дикие вопли принадлежали не янычарам, а до смерти перепуганным людям — и в доме, и во дворе. Опасность, похоже, была всюду. И еще несся какой-то странный не то свист, не то вой, не то клекот. Что-то шипело, взвывало, взмяукивало, то ли по-кошачьи, то ли филином… да слов не было для таких звуков, и зверя не было, способного их издавать. Но ведь кто-то же там ревел и взмыкивал!
Поручик Сабуров, не тратя времени на одевание, в одном белье вскочил с постели. Голова стала ясная, тело все знало наперед — он натянул лишь сапоги, сбил кулаком свечу и прижался к стене. От сабли в тесной комнате толку мало, и потому ее Сабуров взял в левую руку, изготовившись колоть, а правой навел на дверь револьвер. Ждал с колотящимся сердцем дальнейшего развития событий, а глаза помаленьку привыкали к серому предрассветному полумраку.
Лошади кричали почти осмысленно. Псы замолкли, но какое-то шевеление продолжалось во дворе; и вопли утихли, но что-то тяжелое и огромное шумно ворочалось внизу, в горнице, грохотало лавками, которые и вчетвером не сдвинуть.
Поручик Сабуров передвинулся влево и сапогом выбил наружу раму со стеклами, обеспечив себе отступление. Адски тянуло выпрыгнуть во двор, но безумием было бы бросаться в лапы неизвестному противнику, не увидев его прежде.
Дверь отошла чуть-чуть, и в щель просунулось на высоте аршин полтора от пола что-то темное, извивающееся — будто змея, укрыв голову за дверью, вертела в «господской» хвостом. Потом змея эта, все удлиняясь, стала уплощаться, и вот уже широкая лента зашарила по стене, по полу, подбираясь к постели, к столу. Сабуров понял, что ищут его, и рубаха на спине враз взмокла. Медленно-медленно, осторожно-осторожненько, боясь чем-то потревожить и вспугнуть эту ленту, похожую на язык, поручик переложил револьвер в левую руку, а саблю в правую. Примерился и сделал выпад, коротко взмахнул клинком, будто срубал на пари огоньки свечей.
Темный лоскут отлетел в сторону, лента молниеносно исчезла за дверью, и поручик успел выстрелить вслед. Внизу словно бы отозвалось визгом-воем-клекотом, тяжелым шевелением, и тут же совсем рядом громыхнуло ружье. Жив урядник, воюет, сообразил Сабуров, отскочил к окну и выпустил три пули в неясное шевеление во дворе — он не смог бы определить, что видит, одно знал: ни человеком, ни зверем это быть не может.
Кусочек двора озарили прерывистые вспышки пламени, будто заполыхало что-то в одной из комнат нижнего этажа. Огонь разгорался. Зажаримся тут к чертовой матери, подумал Сабуров, нужно на что-то решаться, вот ведь как…
Внизу все стихло, только во дворе что-то ворохалось, гарь защекотала ноздри.
— Поручик! — раздался крик Платона. — Тикать надо, погорим!
— Я в окно! — заорал Сабуров.
— Добро, я в дверь!
И в этот миг с грохотом рухнули ворота. Сабуров прыгнул вниз, присел, выпрямился, осмотрелся, но ничего уже не увидел — что-то темное, большое, низкое скрывалось за высоким забором, и что-то — вроде бы смутно угадываемое человеческое тело — волочилось следом, как пленник на аркане за скачущим турком. Сабуров выстрелил вслед, вряд ли попал. Во дворе повозка лежала вверх колесами, земля была в бороздах и рытвинах. Пламя колыхалось в окне хозяйской комнаты, в конюшне бесновались лошади. Сабуров нагнулся посмотреть, на чем он стоит левой ногой, — оказалось, на мохнатом собачьем хвосте, а самих собак нигде не было видно, ни живых, ни мертвых. Поручик кинулся в дом, пробежал через горницу, мимоходом отметив, что неподъемный стол перевернут, а лавки разбросаны. Черепки посуды хрустели под ногами.
Урядник уже таскал воду ведром из кухонной кадки, плескал в хозяйскую комнату — там, должно быть, разбилась керосиновая лампа и зажгла постель, занавески, половики. Повалил едкий дым, и они, перхая, возились в этом дыму, наконец затоптали все огоньки, забили их подушками, сорвали голыми руками, обжигаясь, горящие занавески. Вывалились на крыльцо, на воздух, плюхнулись на ступеньки и перевели дух — измазанные копотью, усыпанные пухом, мокрые. Долго терли глаза, кашляли.
— Хорошо, стены не занялись. А то бы…
— Ага, — хрипло сказал поручик.
Они глянули друг другу в глаза, оба в нижнем белье и сапогах, грязные и мокрые, и поняли, что до сих пор были мелочи, и лишь теперь только настал момент браться за настоящее дело. Мысль эта не радовала.
— Оно ж их утянуло… — сказал Платон. — Всех. И собак. Собак не видно.
— Ко мне в комнату — лента…
— И ко мне. Стрельнул, оно утянулось.
— Я — саблей…
Сабуров вспомнил и побежал наверх, урядник топотал следом. Отрубленный кусочек ленты отыскался у кровати. Поручик осторожно ткнул его концом сабли, наколол на нее, и это словно бы вызвало в куске последнюю вспышку жизни — он вяло дернулся и обвис. Так, на сабле, поручик и вынес его на крыльцо, где светлее.
Острожно стали разгадывать, морщась от непонятного запаха — не то чтобы омерзительного, но чужого, ни на что не похожего. Лента толщиной с лезвие сабли, и на одной стороне множество мелких острых крючков, похожих на щучьи зубы, словно бы пустых внутри.
— Значит, как зацепит — и конец, — сказал поручик. — Этих щупалец у него ведь не одно. Два самое малое — и к тебе лезло в комнату, и ко мне. И — зубы. Должно быть, у него зубы — ту клячу в клочки, у пса хвост отгрыз… Мартьян где?
— Нету Мартьяна, упокой господи его душеньку. Один безмен остался. — Урядник перекрестился, за ним и Сабуров. — Смотрите, вашбродь…
Граненый шар безмена оказался перепачканным чем-то темным и липким, пахнущим в точности, как кусок щупальца.
— Отчаянный был мужик, — сказал Платон. — Это ж он с безменом на чудо-юдо…
— Чудо-юдо?
— Так не черт же, — Платон смотрел грустно и строго. — Что ж это за черт, если его можно безменом хлопнуть и кусок от хвоста отрубить? Да и черт вроде бы серой пахнет, а этот не поймешь чем, но не серой, право слово, не пеклом. И пули он боится. И железа острого опасается. Нет, барин, зверюга это, хоть и непонятная. Вот оно, стало быть, как…
Поручик отыскал штоф, и они хватили по доброй чарке за упокой христианских душ. Похрустели капустой, помотали головами, набираясь смелости.
— Три православных душеньки загубил, сучий потрох, — сказал Платон. — Вольно ж ему бегать…
— Воинскую команду бы… — сказал поручик Сабуров.
Но тут же подумал: какая в N. воинская команда? Инвалиды при воинском начальнике, стража при тюрьме, да пара писаришек. Может, интенданты еще отыщутся — вот и все. Небогато. Да сначала еще нужно тащиться за сотни верст и доказывать где следует, что они с урядником не страдают помрачением рассудка от водки, что по здешним лесам в самом деле шастает что-то опасное! Придется сначала уломать какое-нибудь провинциальное начальствующее лицо, чтобы хоть прибыло сюда и обозрело, а что такому лицу предъявить в качестве вещественного доказательства — кусочек щупальца, безмен в вонючей жиже?
Жандармы, что на вокзале? Слабо в них, как в слушателей и союзников, верилось, точнее, не верилось совсем. Вот и получается, что помощи от начальства ждать нечего. Должно быть, чудище объявилось недавно, рано или поздно оно наворочает дел, и паника поднимется такая, что дойдет до губернии, и зашевелится она в конце концов, и поверят шитые золотом вицмундиры, а тогда и возможности изыщут, и вытребуют войска, и леса обложат боевой кавалерией, эскадронами и сотнями, а то и картечницы Барановского подтянут — как всегда, после драки замашет кулаками Россия-матушка… Но допрежь того немало воды утечет, немало кровушки, и кровушка будет русская, родная. А присягу они с урядником принимали как раз для того, чтобы защитить отечество от любого врага.
— Так что же? — сказал Платон. — За болгарских христиан столь крови выцедили, а тут свои…
Светало. И подступала минута, когда русское молодечество должно рвануться наружу — шапкой в пыль, под ноги, соколом в чисто поле, саблей из ножен. Иначе — не носить больше саблю, воином не называться, самому себе не простить. Раз выпало — грудь в грудь, до виктории или геройской смертушки…
— Урядник, смир-на! — сказал Сабуров.
Урядник опустил руки по швам. Оба они были в нижнем белье и сапогах, но это не имело значения. Как-то в восемьсот двенадцатом казаки голышом опрокинули французов, так что не в штанах дело.
— Слушай приказ, — сказал поручик Сабуров. — Объявившуюся в здешних местах неизвестную тварь, как безусловно для людей опасную, отыскать и уничтожить. Выступаем немедля.
— Слушаюсь, ваше благородие! — рявкнул урядник.
И у обоих стало на душе чуточку покойнее. Теперь был приказ, были командир и подчиненный, теперь — воинская команда.
— Соображения есть? — спросил Сабуров.
— Как не быть? Большое оно, чудище-то… Вон как столы-лавки перебулгачило. Гренадерскую бомбу бы нам…
— Где ж ее взять…
— Местности мы не знаем, вот что плохо. Проводника бы нам, какого ни на есть…
— И подзорную трубу, — сказал Сабуров. — Помнишь, Мартьян говорил про блажного барина, что на звезды смотрит?
— Помню. Думаете?
— Да уж смотрит этот барин в небеса не так просто. Только где ж его искать? Черт, ничего не знаем — и где какие деревни, и где что… Ну ладно. Давай собираться.
Сборы заняли около часа, а потом они выехали шагом на неоседланных Мартьяновых лошадях, приладив самодельные уздечки — невелика воинская команда. По опыту своему поручик Сабуров знал, как мало значат их ружье и два револьвера, но что поделаешь…
Наклонившись с конской спины, Платон разбирал следы, и вскоре последовало первое донесение:
— Ну что — какие-никакие, а есть лапы. И лап этих до этакой матери, прости господи, — чисто сороконожка. И ясно ведь, что тяжелое, вон ворота не выдержали, как через них лезло, а бежит легко. Это как понять?
А вскоре они наткнулись на место, где валялись повсюду клочья собачьей шерсти, обрывки одежды — и кровь, кровища там и сям… Перекрестились, еще раз помянув несчастливых рабов божьих, Мартьяна и двух других, по именам неизвестных, и тронулись дальше, превозмогая тягу к рвоте.
Нервы стали как струны: упади с дерева лист, коснись — зазвенят тревожным гитарным перебором…
— Неужто не заляжет, нажравшись? — сквозь зубы спросил Платон и вдруг натянул повод. — А вон там? Ей-богу, вижу! Вижу!
Но Сабуров и сам уже видел сквозь деревья: что-то зеленое, не веселого травяного цвета, а угрюмого болотного, шевельнулось там, впереди, на лугу. У неширокого ручья паслась пятнистая коровенка, а неподалеку…
А неподалеку замер круглый блин аршинов трех в поперечнике и высотой с человека — ну, под мужское достояние, не выше. По краю, по всей окружности блина, чернели непонятные комки, штук с дюжину, меж ними синие, побольше, числом с полдюжину, а в середине опухолью зеленело вздутие с четырьмя горизонтальными черными щелями, и над ними, на макушке бугорка — будто гроздь из четырех бильярдных шаров, только шары были алые, в черных точках. Сабурова вновь замутило, так неправилен, неуместен на зеленом лугу под утренним солнышком, чужд всей окружающей природе был этот живой страх, словно и впрямь приперся из пекла.
Блин колыхнулся, множество ножек, сокращаясь, вытягиваясь, понесли его вперед со скоростью идущего шагом человека, и коровенка, только сейчас заметив это непонятное создание, глупо взмыкнула, вытаращилась, задрала вдруг хвост, собираясь бежать.
Не успела. Взвихрились черные шишки, оказавшись щупальцами аршин в пять каждое, жгуты превратились в широкие ленты, и весь пучок оплел корову, сшиб с ног, повалил, синие шишки тоже взвились щупальцами, только эти были покороче и потолще, кончались словно бы змеиными головами, только безглазыми и с длинными пастями, и зубов там — не перечесть. Зубы и щупальца рвали коровенку, пихали кусками в черные щели… Рев бедолажной животины вмиг затих.