— Почел бы необходимым, — сказал Сабуров.
Воропаев взбежал по ступенькам и скрылся в доме.
— Что он, в самом деле бомбой в подполковника? — шепнул Платон.
— Этот может.
— Как бы он в нас чем из окна не засветил, право слово. Будут кишки на ветках колыхаться…
— Да ну, что ты.
— Больно парень характерный, — сказал Платон. — Такой шарахнет. Ну да раз сам мириться следом побежал… Ваше благородие?
— Ну?
— Непохож он на купленного. Такие если в драку, то уж за правду. Только вот неладно получается. С одной стороны — есть за ним какая-то правда, прикинем. А с другой — как же насчет священной особы государя императора, коей мы присягу ставили?
— Господи, да не знаю я! — сказал в сердцах Сабуров.
Показался Воропаев с дорогим охотничьим ружьем. Они повернулись было к лошадям, но Воропаев показал:
— Вот сюда, господа. Нам лесом.
Они обошли дом, оскользаясь на сочных лопухах, спустились по косогору и двинулись лесом без дороги. Сабуров, глядя в затылок впереди шагавшему Воропаеву, рассказывал в подробностях, как все обстояло на рассвете, как сдуру принял страшную смерть великий любитель устава и порядка ротмистр Крестовский со присными.
— Коемуждо воздастся по делам его, — сухо сказал Воропаев, не оборачиваясь. — Зверь. Там с ним не было такого кряжистого, в партикулярном?
— Смирнов?
— Знакомство свели?
— Увы, — сказал Сабуров.
— Значит, обкладывают… Ну да посмотрим. Вот, господа.
Деревья кончились, и начиналось болото — огромное, даже на вид цепкое и глубокое. И саженях в трех от краешка сухой твердой земли из бурой жижи торчало, возвышалось нечто странное — словно бы верхняя половина глубоко ушедшего в болото огромного шара, и по широкой змеистой трещине видно, что шар внутри пуст. Полное сходство с зажигательной бомбой, что была наполнена горючей смесью, а потом смесь выгорела, разорвав при этом бомбу — иначе почему невиданный шар густо покрыт копотью, окалиной и гарью? Только там, где края трещины вывернуло наружу, виден естественный, сизо-стальной цвет шара.
Поручик огляделся, ища камень. Не усмотрев такового, направил туда кольт и потянул спуск. Пуля срикошетила с лязгом и звоном, как от первосортной броневой плиты, взбила в болоте фонтанчик бурой жижи.
— Бомба, право слово, — сказал Платон. — Только это ж какую нужно пушку — оно сажени три шириной, поди… Такой пушки и на свете-то нет, царь-пушка и то не сдюжит.
— Вот именно, у нас нет, — сказал Воропаев. — А на Луне или на Марсе, вполне вероятно, отыщется.
— Эт-то как это? — У казака отвалилась челюсть.
— Вам, господин поручик, не доводилось читывать роман француза Верна «Из пушки на Луну»?
— Доводилось, представьте, — сказал Сабуров. — Давал читать поручик Кессель. Он из конной артиллерии, знаете ли, так что сочинение это читал в целях профессионального любопытства. И мне давал. Лихо завернул француз, ничего не скажешь. Однако это ведь фантазия романиста…
— А то, что вы видите перед собой — тоже фантазия?
— Но как же это?
— Как же это? — повторил за Сабуровым и Платон. — Ваше благородие, неужто можно с Луны на нас бомбою?
— А вот выходит, что можно, — сказал Сабуров в совершенном расстройстве чувств. — Как ни крути, а получается, что можно. Вот она, бомба.
Бомба действительно торчала совсем рядом, и до нее при желании легко было добросить камнем. Она убеждала без всяких слов. Очень уж основательная была вещь. Нет на нашей грешной земле такой пушки и таких ядер…
— Я не спал ночью, когда она упала, — сказал Воропаев. — Я… м-м… занимался делами, вдруг — вспышка, свист, грохот, деревья зашатало…
— Мартьян болтал про огненного змея, — вспомнил Платон. — Вот он, змей…
Все легко складывалось одно к одному, как собираемый умелыми руками ружейный затвор, — огненный змей, чудовищных размеров бомба, невиданное чудо-юдо, французский роман; все сидело по мерке, как сшитый на заказ мундир…
— Я бы этим, на Луне, руки-ноги поотрывал вместе с неудобосказуемым, — мрачно заявил Платон. — Вроде как если бы я соседу гадюку в горшке во двор забросил. Суки поднебесные…
— А если это и есть лунный житель, господа? — звенящим от возбуждения голосом сказал Воропаев. — Наделенный разумом?
Они ошарашенно молчали.
— Никак невозможно, барин, — сказал Платон. — Что же он, стерва, жрет всех подряд, какой уж тут разум?
— Резонно, — сказал Воропаев. — Лунную псину какую-нибудь засунули ради научного опыта…
— Я вот доберусь, такой ему научный опыт устрою — кишки по кустам…
— Ты доберись сначала, — хмуро сказал Сабуров, и Платон увял.
— К ночи утонет, — сказал Воропаев. — Вот, даже заметно, как погружается. И никак его потом не выволочь будет, такую махину.
— И нечего выволакивать, — махнул рукой Платон.
— Вот что, господин Воропаев, — начал Сабуров. Он не привык к дипломатии, и потому слова подыскивались с трудом. — Я вот что подумал… Тварь эту вы не видели, а мы наблюдали. Тут все не по-суворовски — и пуля дура, и штык вовсе бесполезен. Не даст подойти, сгребет…
— Что же вы предлагаете?
— Поскольку господина Гартмана вы, как бы деликатнее… использовав бомбу… я и решил, что в места эти вы, быть может, укрылись приготовить схожий снаряд… Что вы ночью-то мастерили, а?
И по глазам напрягшегося в раздумье Воропаева Сабуров обостренным чутьем ухватил: есть бомба в наличии, есть!
— Я, признаться не подумал, поручик… — Нигилист колебался. — Это вещь, которая, некоторым образом, принадлежит не мне одному… Которую я дал слово товарищам моим изготовить в расчете на конкретный и скорый случай… И против чести организации нашей будет, если…
— А против совести твоей? — Сабуров развернулся к нему круто. — А насчет того народа, который эта тварь в клочки порвет, насчет него как? Россия, народ — не ты рассусоливал? Мы где, в Китае сейчас? Не русский народ оно в пасть пихает?
— Господи! — Платон бухнулся на колени и отбил поклон. — Ведь барин дело требует!
— Встаньте, что вы, — бормотал Воропаев, неловко пытаясь его поднять, но урядник подгибал ноги, не давался:
— Христом богом прошу — дай бомбу! Турок ты, что ли? Не дашь — весь дом перерою, а найду, сам кину!
— Хотите, и я рядом встану? — хмуро спросил Сабуров, чуя, какое внутреннее борение происходит в этом человеке, и пытаясь это борение усугубить в нужную сторону. — Сроду бы не встал, а вот приходится…
— Господа, господа! — Воропаев покраснел, на глаза даже навернулись слезы. — Что же вы на колени, господа… ну согласен я!
…Бомба имела облик шляпной коробки, обмотанной холстиной и туго перевязанной крест-накрест; черный пороховой шнурок торчал сверху. Воропаев вез ее в мешке на шее лошади, Сабуров с Платоном сперва держались в отдалении, потом привыкли.
Справа было чистое поле, и слева — поле с редкими чахлыми деревцами, унылыми лощинами. Впереди, на взгорке, полоска леса, и за ним — снова открытое место, хоть задавай кавалерийские баталии с участием многих эскадронов. Животы подводило, и все внутри холодело от пронзительной смертной тоски, плохо совмещавшейся с мирным унылым пейзажем, и оттого еще более сосущей.
— Куда ж оно идет? — тихо спросил Сабуров.
— Идет оно на деревню, больше некуда, — сказал Платон. — Помните, по карте, ваше благородие? Такого там натворит… Так что нам выходит либо пан, либо пропал. В атаку — и либо мы его разом, либо оно нас.
— С коня бросать — не получится, — сказал Воропаев. — Кони понесут…
— Так мы встанем в чистом поле, — сказал Сабуров отчаянно и зло. — На пути встанем, как деды-прадеды стаивали…
Они въехали на взгорок. Там, внизу, этак в полуверсте, страшный блин скользил по желто-зеленой равнине, удалялся от них, поспешал по невидимой прямой в сторону невидимой отсюда деревни.
— Упредить бы мужиков… — сказал Платон.
— Ты поскачешь? — зло спросил Сабуров.
— Да нет.
— А прикажу?
— Ослушаюсь. Вы уж простите, господин поручик, да как же я вас брошу? Не по-военному, не по-русски…
— Тогда помалкивай. Обойдем вон там, у берез. — Поручик Сабуров задержался на миг, словно пытаясь в последний раз вобрать в себя все краски, все запахи земли. — Ну, в галоп! Господин Воропаев, на вас надежда, уж сработайте на совесть!
Они далеко обскакали стороной чудище, соскочили на землю, криками и ударами по крупам прогнали коней, встали плечом к плечу.
— Воропаев, — сказал Сабуров, — бросайте, если что, прямо под ноги! Либо мы, либо оно!
Чудо-юдо катилось на них, бесшумно, как призрак, скользило над зеленой травой и уже заметило их, несомненно, — поднялись на стебельках алые шары, свист-шипенье-клекот пронеслись над полем; зашевелились, расправляясь, клубки щупалец, оно не задержало бега, ни на миг не приостановилось. Воропаев чиркнул сразу несколькими спичками, поджег смолистую длинную лучинку, и она занялась.
Поручик Сабуров изготовился для стрельбы, и в этот миг на него словно нахлынули чужая тоска, непонимание окружающего и злоба, но не человеческие это были чувства, а что-то животное, неразумное. Он словно перенесся на миг в иные, незнакомые края — странное фиолетовое небо, вокруг растет из черно-зеленой земли что-то красное, извилистое, желтое, корявое, сметанно-белое, загогулистое, шевелится, ни на что не похожее, что-то тяжелое перепархивает, пролетает, и все это не бред, не видение, все это есть — где-то там, где-то далеко, где-то…
Сабуров стряхнул это наваждение, яростно, без промаха стал палить из обоих револьверов по набегающему чудищу. Рядом загромыхало ружье Платона, а чудище набегало, скользило, наплывало, как ночной кошмар, и вот уже взвились щупальца, взмыли сетью, заслоняя звуки и краски мира, пахнуло непередаваемо тошнотворным запахом, бойки револьверов бесцельно колотили в капсюли стреляных гильз, и Сабуров, опамятовавшись, отшвырнул револьверы, выхватил шашку, занес, что-то мелькнуло в воздухе, тяжело закувыркалось, грузное и дымящее…
Громоподобный взрыв швырнул Сабурова в траву, перевернул, проволочил; словно бы горящие куски воздуха пронеслись над ним, словно бы белесый дым насквозь пронизал его тело, залепил лицо, в ушах надрывались ямские колокольцы, звенела сталь о сталь…
А потом он понял, что жив и лежит на траве, а вокруг тишина, но не от контузии, а настоящая — потому что слышно, как ее временами нарушает оханье. Поручик встал. Охал Платон, уже стоявший на ногах, одной рукой он держал за середину винтовку, другой смахивал с щеки кровь. И Воропаев, который не Воропаев, уже стоял, глядя на неглубокую курившуюся белесой пороховой гарью воронку. А вокруг воронки…
Да ничего там не было почти. Так, клочки, ошметки, мокрые охлопья, густые брызги.
— А ведь сделали, господа, — тихо, удивленно сказал поручик Сабуров. — Сделали…
Он знал наверняка: что бы он дальше в жизни ни свершил, чего бы ни достиг, таких пронзительных минут торжества и упоения не будет больше никогда. От этого стало радостно и тут же грустно, горько. Все кончилось, но они-то были.
— Скачут, — сказал Платон. — Ишь, поди целый эскадрон подняли, бездельники…
Из того лесочка на взгорке вылетели верховые и, рассыпаясь лавой, мчались к ним — человек двадцать в лазоревых мундирах, того цвета, что страсть как не любил один поручик Тенгинского полка, оставшийся молодым навечно. Триумфальные минуты отошли, холодная реальность Российской империи глянула совиными глазами.
— Это по мою душу, — сказал Воропаев. — Что, господа, будет похуже лунного чуда-юда. Ничего, все равно убегу.
К ним мчались всадники, а они стояли плечом к плечу и смотрели — Белавинского гусарского полка поручик Сабуров (пал под Мукденом в чине полковника, 1904), нигилист с чужой фамилией Воропаев (казнен по процессу первомартовцев, 1881), Кавказского линейного казачьего войска урядник Нежданов (помер от водки, 1886), — смотрели равнодушно и устало, как жнецы после страды, как ратоборцы после тяжелой сечи. Главное было позади — оставались скучные хлопоты обычного дня и досадные сложности бытия российского, и вряд ли кому из них еще случится встретиться с жителями соседних или отдаленных небесных планет…
Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Так утверждали древние, но это утверждение, похоже, не для всего происходящего в нашем мире справедливо.
Елена Крюкова
ПАЛЕОКОНТАКТ
ВИДЕНИЕ ПРОРОКА ИЕЗЕКИИЛЯ
Гола была пустыня и суха.
И черный ветер с Севера катился.
И тучи поднимались, как меха.
И холод из небесной чаши лился.
Я мерз. Я в шкуру завернулся весь.
Обветренный свой лик я вскинул в небо.
Пока не умер я. Пока я здесь.
Под тяжестью одежд — лепешка хлеба.
А черный ветер шкуры туч метал…
Над сохлой коркой выжженной пустыни
Блеснул во тьме пылающий металл!
Такого я не видывал доныне.
Я испугался. Поднялись власы.
Спина покрылась вся зернистым потом.
Земля качалась, словно бы весы.
А я следил за варварским полетом!
Дрожал. Во тьме ветров узрел едва —
На диске металлическом, кострами
В ночи горя, живые существа
Смеялись или плакали над нами!
Огромный человек глядел в меня.
А справа — лев лучами выгнул гриву.
А там сидел орел — язык огня.
А слева — бык, безумный и красивый.
Они глядели молча. Я узрел,
Что, как колеса, крылья их ходили.
И ветер в тех колесах засвистел!
И свет пошел от облученной пыли!
Ободья были высоки, страшны
И были полны глаз! Я помолился —
Не помогло. Круглее живота Луны,
Горячий диск из туч ко мне катился!
Глаза мигали! Усмехался рот!
Гудел и рвался воздух раскаленный!
И я стоял и мыслил, ослепленный:
Что, если он сейчас меня возьмет?
И он спустился — глыбою огня.
Меня сиянье радугой схватило.
И голос был: — Зри и услышь меня —
Чтоб не на жизнь, а на века хватило.
Я буду гордо говорить с тобой.
Запоминай — слова, как та лепешка,
В какую ты вцепился под полой,
Какую съешь, губами все до крошки
С ладони подобрав… Но съешь сперва,
Что дам тебе.
Допрежь смертей и пыток
Рука простерлась, яростна, жива.
А в ней — сухой пергамент, мертвый свиток
Исписан был с изнанки и с лица.
И прочитал я: «ПЛАЧ, И СТОН, И ГОРЕ».
Что, Мертвое опять увижу море?!
Я не избегну своего конца,
То знаю! Но зачем опять — о муке?
Избави мя от страха и стыда.
Я поцелуями украсить руки
Возлюбленной хочу! Ее уста —
Устами заклеймить!.. Я помню, Боже,
Что смертен я, что смертна и она.
Зачем Ты начертал на бычьей коже
О скорби человечьей письмена?!
Гром загремел. В округлом медном шлеме
Пришелец тяжко на песок ступил.
«Ты зверь еще. Ты проклинаешь Время.
Ты счастье в лавке за обол купил.
Вы, люди, убиваете друг друга.
Земля сухая впитывает кровь!
От тулова единого мне руки
Протянуты — насилье и любовь.
Хрипишь, врага ломая, нож — под ребра.
И потным животом рабыню мнешь.
На злые звезды щуришься недобро.
На кремне точишь — снова — ржавый нож!..
Се человек! Я думал, вы другие.
Там, в небесах, когда сюда летел…
А вы лежите здесь в крови, нагие,
Хоть генофонд один у наших тел!
Я вычислял прогноз: планета гнева
Планета горя боли и тоски
О где, равновеликие, о где вы.
Сжимаю шлемом гулкие виски
Язычники отребье обезьяны
Я так люблю беспомощные вас
Дерущихся слепых поющих пьяных
Глядящих морем просоленных глаз
Орущих в родах кротких перед смертью
С улыбками посмертных чистых лиц
И тянущих из моря рыбу — сетью
И пред кумиром падающих ниц.
В вас — в каждом — есть такая зверья сила
Ни ядом ни мечом не истребить
Хоть мать меня небесная носила
Хочу жену земную полюбить
Хочу войти в горячечное лоно
Исторгнув свет во тьме звезду зачать
Допрежь рыданий прежде воплей стонов
Поставить яркой Радости печать
Воздам сполна за ваши злодеянья
Огнем Содомы ваши поражу
Но посреди звериного страданья
От самой светлой радости дрожу:
Мужчиной — бить
И женщиной — томиться
Плодом — буравить клещи жарких чресл
Ребенком — от усталости валиться
Среди игры
Быть старцем что воскрес
От летаргии
И старухой в черном
С чахоткою меж высохших грудей
Что в пальцах мелет костяные четки
Считая сколько лет осталось ей
И ветошью обвязанным солдатом
Чья ругань запеклась в проеме уст
И прокаженным нищим
И богатым
Чей дом назавтра будет гол и пуст
И выбежит на ветер он палящий
Под ливни разрушенья и огня
И закричит что мир ненастоящий
И проклянет небесного меня
Но я люблю вас
Я люблю вас люди
Тебя о человек Езекииль
Я улечу Меня уже не будет
А только обо мне пребудет быль
Еще хлебнете мерзости и мрака
Еще летит по ветру мертвый пух
Но волком станет дикая собака
И арфу будет обнимать пастух
И к звездной красоте лицо поднимешь
По жизни плача странной и чужой
И камень как любимую обнимешь
Поскольку камень наделен душой
И бабье имя дашь звезде лиловой
Поскольку в мире все оживлено
Сверкающим веселым горьким Словом
Да будет от меня тебе оно
Не даром — а лепешкой подгорелой
Тем штопанным застиранным тряпьем
Которым укрывал нагое тело
В пожизненном страдании своем»
…И встал огонь — ночь до краев наполнил!
И полетел с небес горячий град!
Я, голову задрав, себя не помнил.
Меж мной и небом не было преград.
Жужжали звезды в волосах жуками.
Планеты сладким молоком текли.
Но дальше, дальше уходило пламя
Спиралодиска — с высохшей земли.
И я упал
Сухой живот пустыни
Живот ожег мне твердой пустотой
Звенела ночь
Я был один отныне
Сам себе царь и сам себе святой
Сам себе Бог и сам себе держава
Сам себе счастье
Сам себе беда
И я заплакал ненасытно жадно
О том чего не будет никогда.