Он тоже улыбался, вглядываясь в мое лицо. Потом умылся из колодезного ведра, отфыркиваясь и разбрызгивая воду вокруг себя. Принял из моих рук утиральник и выдохнул счастливо:
— Как же я соскучился… гадов ведун не подпускал и близко к тебе. Тарус с великим трудом уговорил его — я вчера ему за это выпивку выставил. До сих пор голова болит.
— Ты же ему выставил! От чего же болит у тебя? — смеялась я и он вместе со мной.
Их отряд вскоре уезжал, но не в степи, а куда-то в другую сторону. Я не понимала его объяснений — куда, и потому сильно беспокоилась. Для себя решила попросить потом у Мастера карту государства. Хотелось знать, почему-то очень важно было, чтобы он ехал в безопасное место. Грамоте я была обучена, посмотрю потом и разберусь.
Я накормила его, мы долго говорили обо всем на свете, сидя за столом. А в обратную дорогу я нагрузила его гостинцами для Харазда — медовыми пряниками. Провела его до самого тракта, а потом он меня зачем-то — обратно, почти до самого дома.
— Чтобы я думал — дошла ты или не дошла? Таша… я не знал — примешь ли от меня? Так что в доме у ребят подарочек для тебя — забери. Холода вскоре… Я еще не раз приеду, мы только через две седьмицы уйдем — всего на оборот луны. Потом сразу — к тебе. Ты не рожай в ближайшие дни, — всерьез уговаривал меня смешной парень, — дождись меня. Я люльку присмотрел для сына — просторную и ладно сделанную. От нас с Хараздом тебе подарок на родины. Сейчас побоялся брать с собой — вдруг прогонишь?
— Не прогоню, что ты такое говоришь? — ласково улыбалась я, — и люльку приму. Вы же от сердца?
— От всего…
Славна спросила меня, когда он уехал:
— Кто тебе этот стражник? Ты светишься вся. Не отец твоему сыну?
— Нет. Просто верю ему. Хороший… легко с ним.
Кроме этого раза, он приезжал еще трижды. В следующий свой приезд притащил люльку, а в люльке еще много всего. Опять мы с ним говорили и не могли наговориться, бродили по дороге, держась за руки. Славна сказала, что мне нужно больше ходить и меньше сидеть и лежать. Вот он и выводил меня на прогулки.
Уже наступила осень, пожелтели деревья вокруг усадьбы. Пропали летние запахи, потянуло пряной горечью павшего листа, дровяным дымком от домашних печей. Носило ветром тонкую надоедливую паутину. Та, которую он еще не оборвал, смотрелась, как кружево из мелких дождевых капель. Я будто впервые увидела все это, радовалась, любовалась. Любовалась Микеем… цеплялась за его руку, не хотела отпускать от себя. Ночами думала — а, может, это он? Уже почти верила, что именно он будет рядом со мною. Та рука в видении была такой же крепкой и надежной, а еще — любимой. Смогу ли я полюбить Микея? А то, что делается со мною сейчас, какими словами можно назвать это?
Ближе к вечеру, в последний его приезд, опять взялась проводить его, но, зайдя за первые же деревья, он намотал конские поводья на крепкую ветку и шагнул ко мне. Взял в свои ладони мое лицо и наклонился, заглядывая в глаза. Вдруг так захотелось довериться… узнать… и я тихо и покорно замерла. Он тронул губами мою щеку, потом легонько поцеловал уголок рта… вздохнул и прижав меня крепче, потянулся к губам. А я вдруг вспомнила про свое неосмотрительное обещание и потерянно сжалась в его руках. Он отступил на шаг, и я виновато заглянула в темные глаза — он улыбался. Подмигнул и сказал совсем не расстроено, а казалось, сдерживая радостный смех:
— Ты же понимаешь, что для меня это временное отступление? Ты не оттолкнула меня. Готовься теперь, солнышко рыжее… жди. Моя ты.
Мы еще постояли обнявшись, а потом он вскочил на коня и отъехал, часто оглядываясь. А я радостно и согласно улыбалась, глядя ему вслед. Он видел это.
Его отъезд сейчас был мне на руку. Мне нужно было совсем немного времени — подумать. Может, посоветоваться с Мастером. Только что-то подсказывало мне, что сейчас решить должна только я сама.
Меня любили… и любили очень сильно. Я понимала и видела это, а в груди поселилось мягкое, отзывчивое тепло, как отклик на эту его простую, понятную мне любовь. Безо всяких трудностей, обреченности, условий, без обещаний и клятв. Я же сразу отказала ему, а он все равно любил. Узнав, что жду чужое дитя — продолжал любить. Любил такую, как я есть — маленькую, рыжую, всплошную усыпанную яркими конопушками, с огромным животом, из-за которого я уже своих ног не видела.
Его держали вдали от меня, а он все же нашел способ обойти запрет и прорвался. Даже уезжая, оставил мне это тепло, радующее и согревающее душу. Может я и глупая, но не совсем же? И понимаю, что мне хочется ответить ему и не хочется терять. Значит… нужно просить Юраса вернуть мне обещание верности, которую я больше не хочу хранить. Которое ему, скорее всего, совсем не нужно.
Теперь мне хотелось не только любить кого-то всю жизнь, но и быть любимой. А если исчезло проклятие, то я еще и могу это. Просто нужно протянуть руку и взять то, что мне так щедро дарят. Не жалеть обреченно всю жизнь о несбыточном, а жить в полную силу. Простыми, доступными радостями — подавая мужу утиральник, когда он умывается, возвратившись со службы. Глядя, умиляясь, как жадно он ест еду, которую я наготовила для него. Слушать, как заслуженно хвалит меня за нее. Хочу многие ночи с ним, очень многие и очень долгие.
Многое изменилось в моей жизни, а еще больше нужно менять. И чем скорее, тем лучше. Сейчас мне трудно будет ехать искать Юраса — с животом, но вот уже после родин…
* * *
Живот, наконец, опустился и повитуха жила у нас уже второй день. Мы ждали… в печи всегда стояла теплая вода. На твердую широкую лежанку постелили чистое полотно, сняли с меня всю одежду с узелками и завязочками, распустили косы — чтобы легко родила. Из дому больше не выпускали, протопили его хорошо, и я ходила по дому в теплых носках, просторной сорочке и вязаном полушалке. Так же были сняты с пояса и шеи обереги, навешаные Мастером.
— Там узелки на веревочках, да и не надо нам ничего лишнего. Здесь тихо, чего тебе сторожиться и от кого? — удивлялась пожилая повитуха, — сегодня к ночи, я думаю, и управимся. А под утро молозиво ждать будем… а там и молоко подойдет. Ты уже сейчас пей побольше. Не бойся, если и обмочишься в родах — лавку вытрем.
Этого я боялась меньше всего. Ходила по комнате туда-сюда, как велели, и вскоре больно заныло в низу живота, прострелило, я охнула. А повитуха довольно потерла руки.
Что такое роды, да первые, да когда дитя крупное — лучше и не знать никому. Я не обмочилась, но накричалась до хрипоты, и вымокла от пота до нитки. Внизу наболело так сильно, что тычки здоровенной кривой иглой в живое тело, а потом и продергивание за ней шелковой нити казались комариными укусами.
У меня на груди лежал сверточек — уже вымытый, запеленатый и уснувший сынок, а повитуха, заворачивая послед в новую холстинку, приговаривала:
— Такой богатырь… ясное дело, что порвал мамку. А как же… потерпи чуток пока заживет. Я всегда хорошо шью — и рожениц, и рубленые раны, и порезы… у меня на это легкая рука. Скоро даже и не вспомнишь. Поспи теперь, я подложила под тебя тряпицу, не переживай.
Дитя от меня забрали, сказали — чтобы не заспала. Нельзя совсем маленького держать под боком — ненароком можно задавить во сне… такое бывало. Его положили в люльку, что подарил Микей, а мне стало хорошо и спокойно — и от этого, и от того, что все закончилось, и что дитя здоровое. Засыпая, думала, как приложу его утром к груди, кормить буду… и разливалась внутри вместе с облегчением тихая, спокойная радость и уверенность, что все будет ладно и благополучно.
Ночью все спали, а меня подняло и вывело на улицу… только и успела вступить в большие валяные сапоги да зацепить по пути тот самый просторный полушубок, дареный Микеем в его первый приезд. Широкий от груди, светлый, опушенный темным мягким мехом, он вмещал меня и с животом. А сейчас я завернулась в него почти два раза.
На крыльце было пусто и холодно, темно посередине ночи. Не светилось в окнах у стражи, не слышались шаги дежурного охранника. Я тихо стояла и ждала чего-то…. и дождалась — по лицу мягко скользнул порыв ветра, поиграл волосами, обвил, обнял, шепнул в ухо:
— Ненаглядная моя… солнышко ясное…
— Мике-ей… — горестно простонала я, — Мике-еша-а…
Задохнулась, пошатнулась… ветер мягко поддержал, подпер с боку, ласково прошептал:
— Прости, милая, глупо вышло, нечаянно. Ты отпусти меня, лапушка, сам я не оставлю тебя — тянешься ты ко мне. Отпусти на ту сторону, освободи от себя… Вот только поцелую тебя… — прохладный ветерок ласково пробежался по губам, я жадно приоткрыла их. Возле уха послышался тихий довольный смех.
— Любимым уйду. Легко уйду и вернусь потом легко, ты только помни всегда, а сейчас отпусти-и…
— Останься, — плакала я, — будь рядом, говори со мной.
— Нельзя-а… убью всякого. Не подпущу к тебе… жизни тебе не дам. Не хочу для тебя такого, отпусти-и… только еще поцелую… и шейку… запрокинь голову, откройся…
— Я отпускаю тебя, отпускаю, — рыдала я, — я не вынесу этого, не смогу! Хочу, чтобы рядом был, чтобы хранил! — перечила потом сама себе.
— Храни-ил… — шелестел ветер, — хранил… оберегал… защищал… ладно… это ладно, но не я. Тебя будут хранить. Не вешай обереги… не бойся ничего. Ты же не боишься мертвых?
— Нет… не боюсь. Что мне сделать, как отпустить тебя? Я сына твоим именем назову! — вспомнила вдруг и услышала печальное:
— Нельзя-а… именем недавно умершего нельзя-а. Назови Зоряном, как моего отца — хороший человек был, долго жил и ушел мирно. Отпусти-и… ждет он меня.
— Как же, ну как? — стонала я.
— Согласи-ись… — пел ветер, — пожертвуй немного себя — иначе не сможем. Сожги чуть своих волос — я с дымком улечу, проводишь меня. Вот только поцелую еще, — пробежался ветерок по моим губам, простонал горестно в ухо: — Ой, мало, мало-о… отпусти… не мучь…
Рыдая уже в голос, я метнулась в дом, роняя на пол полушубок. Прошаркала в огромных сапогах до печи, захватив по пути острый кривой нож, которым обрезали пуповину сыну. Сдернула в сторону печную заслонку, открыв кучу жарких углей на поду. Собрала рукой длинные спутанные пряди, перекинула на грудь и стала срезать, сколько смогла за один раз. Бросала на угли, и опять резала. Они сжимались там, скворчали, корчились в жару. Вонючий дымок поднялся, потянулся вверх, утягиваясь в печной вывод. Я хрипела задушено, всхлипывая и дергаясь всем телом, хватая воздух ртом:
— Отпускаю тебя с миром… со своей любовью. К родным и любящим… к будущей счастливой и долгой жизни. Не забуду тебя… и ты не забывай. Храни меня и Зоряна. Иди… я отпускаю… — оседала я на пол. По ногам стекала кровь… громко упал из руки на пол нож… Охнул кто-то рядом, заголосил…
Глава 10
Родить больно? Да я бы еще три раза подряд родила… Пришла в себя от такой боли, что чуть горло не сорвала от крика, а потом и просто сомлела. Меня расцеживали. От сильных переживаний молозиво спеклось в груди и стало пробкой. Повитуха сразу заметила мои каменные груди, как только они подняли меня с пола. И не дала даже прийти в себя — усадила в кровати, подперев подушкой, постелила на ноги какую-то тряпку и стала «спасать титьки». Я кричала, просилась, даже ругалась на нее дрянными словами, вырывалась, на что получила один ответ — сильную оплеуху, и раз и два…
— Достанет тебе? Или еще повторить?
Я замолкла и перестала противиться ей не от того, что била больно, а от того, что первый раз в моей жизни. Никогда и никто не поднимал на меня руку, даже пальцем не тронул. Хоть и шкодила я в детстве, и ленилась работать в свое время, и словами родным перечила. Журили, строжили, но чтобы вот так лупить?
Спекшееся молозиво лезло из сосков червяками, перед глазами плавал красный туман, боль уже не воспринималась разумом, он оцепенел, не принимал происходящее.
Наконец меня отпустили… я открыла почти невидящие глаза и выслушала все, что про меня думали, и что мне полагалось знать:
— Как есть — дура дурой! Ты что себе удумала?! Едва дитя без еды не оставила! — и опять — хрясь по морде. Я простонала:
— Я слышу, слышу, пришла уже в себя. Не бейте больше.
— Была бы ты моя — прибила бы! Бывало, что и умирали от такого — от молочной огневицы. Хорошо — до жара не допустили, успели. Спасибо потом мне скажешь. Принимай своего сокола — дальше он сам мамку спасать будет.
Она сняла с моих коленей сырую от молока тряпку, швырнула на пол и приняла от Славны попискивающий сверточек с младенцем. Положила его мне в руки и стала пихать ему в ротик мой наболевший сосок. Я застонала, а она засмеялась:
— Это еще что-о? Вот погоди, как зубы у мальца полезут, вот тогда самое веселье и настанет. Они знаешь, как прихватывают, когда голодные? Вот какой герой! Как присосался-то?! И к другой титьке сейчас приложим, пусть работает… ай же, сокол ты мой! Ай, же ж, умница ты моя! — ворковала она над нами. И у меня прошло все зло на нее, вся обида. Если все так, как она сказала, то еще мало била, нужно было сильнее.
Через всю эту боль, через тревогу за сына, за этими побоями и воплями повитухи словно отошло, скрылось за полосой тумана то, что сталось ночью. Я знала, что Микея нет в живых, но это знание как будто стало старым, привычным, устоявшимся. Сейчас я уже не рвалась рыдать, голосить, рвать кусками душу — просто тихо плакала, глядя на Зоряна. Вытирала ладонью слезы, чтобы не капали на него. На красное личико, на носик пуговкой со странными белыми точечками на нем, на длинные реснички, прикрывающие мутные голубоватые глазки. Потом, когда он уже наелся и мокрый сосок выскользнул из крохотного ротика, его уложили в люльку, а меня напоили теплым молоком и велели спать. И я уснула…
Снился наполовину выкошенный летний луг с высокой травой и цветами. На лугу, под высоким деревом — дом. Не как у нас в степи. У нас строили из самана. Это смешанные вместе, плотно сбитые и высушенные солома, глина и конский навоз. А этот дом был сложен из светлого дерева, крыт плоскими деревянными плашками. У дома колодец, тоже под маленькой крышей. Возле стены у дома лавка. Там сидят двое — Микей и пожилой, даже старый мужик. Они похожи друг на друга. У обоих довольные лица, распахнутые из-за жары рубахи… Из дома слышится женский голос:
— Микеша, сынок! Зорян! Идите, кормить буду — готово у меня. Жарко как… — вышла и стала на пороге худощавая пожилая женщина, — хватит вам на сегодня… докосите завтра поутру, по росе. И сгребать сегодня не будем — пускай привянет, уляжется…
Мужики степенно встали с лавки, подошли и умылись у колодца, о чем-то переговариваясь. Потом пошли к дому, а Микей вдруг замер, зябко повел плечами и оглянулся. Поискал глазами и нашел… меня, расцвел лицом, выдохнул:
— Ненаглядная моя… помнишь меня… Спасибо, что дала увидеть себя еще разок… солнышко ясное…
Вглядывался жадно в мое лицо, тянулся ко мне, вбирал взглядом в себя мой облик… Потихоньку и его, и дом с лугом затянуло туманом. Поначалу жиденьким, а потом все более плотным — за которым вскоре не стало видно совсем ничего.
На следующий день у нас были гости — приехал Мастер. Очевидно, на дворе еще выслушал повитуху и Славну. А когда увидел еще и мои ободранные косы, похоже, что его терпение совсем сошло на нет. И я опять слушала, что обо мне думают. Если он хотел испугать меня, то тут очень сильно ошибся. После повитухи мне уже никто не был страшен, уж он-то точно. Я послушала-послушала его и сказала:
— Микей погиб. Прощался со мной вчера, отпустила я его. Сына он назвал Зоряном. А косы обрезала потому, что он так просил. Только так мы и смогли расстаться… и да — если бы он тогда руку попросил отрезать, я бы и ее отрезала… хотя сейчас уже подумала бы… но и то…
— Стало быть, ты и сама теперь понимаешь, что дурь сотворила? — кряхтел виновато Мастер.
— Я сделала то, что должна была. Вы знали про него? — спросила дрожащим голосом, боясь расплакаться.
— От тебя в первый раз слышу. В тихое место они шли, простая служба на спокойной границе… да и не время еще — не могли они дойти до места, не успели бы. Узнаю…
Я побуду тут немного, помогу, подлечу тебя, чтобы быстрее на ноги встала. Потом заберу с собой. Будешь жить у меня в доме. Семьи у меня нет, кухарка раз в день приходит да соседская дочка убирается. Твоего согласия не спрашиваю, подумаешь хорошо — сама поймешь, что так надо.