На кладбище Невинных - Михайлова Ольга Николаевна 21 стр.


В Женевьёв, однако, как уже было сказано, аббат искушения не видел. Настойчивость ненравящейся женщины — это не искус, воля ваша, а пытка. Воистину никогда никакая женщина не может быть столь навязчивой и раздражающей, как впервые влюбившаяся светская девица, не блистающая красотой. Она с отрочества усваивает весь набор привлекающих мужчин жестов и взглядов, но в её исполнении они только отпугивают. И аббат, наверное, посмеялся бы, наблюдая за проявлениями глупой девичьей страсти, если бы она не относилась к нему самому.

Спасла его старуха Анриетт. Графиня несколько минут наблюдала за нелепыми ухищрениями мадемуазель, потом, смущая аббата, порозовевшего под её пристально-понимающим, чуть насмешливым взглядом, скрипучим голосом подозвала Женевьёв и велела читать ей вслух «Душеполезные проповеди Эгидия Римского и Винцента из Бове» — книгу в высшей степени поучительную и назидательную. Женевьёв зло блеснула глазами, но отказать старухе не посмела — на это, откровенно сказать, никто в свете не отважился бы. Графиня велела дурочке читать со второй главы — первую ей утром прочла камеристка.

– «… Добродетельной девушке нужно везде и всегда быть скромной; для этого следует избегать всего, что может смутить и возбудить душу, — в людных местах не появляться, на мужчин глаз не поднимать, но помнить о добродетелях сугубых, имена коих — умеренность, замкнутость, стыдливость, внимание, благоразумие, робость, честь, усердие, целомудрие, послушание, смирение, вера, все те, кои являла на земле Матерь Господа нашего, дева Мария…» — с плохо скрытой злостью читала Женевьёв.

Злую иронию старой графини поняли все. Почти все улыбались, даже Реми де Шатегонтье усмехнулся, а герцог де Конти беззвучно рассмеялся. При этом его светлость, когда банкир поинтересовался, имел ли он сам мистический опыт, изумлённо вытаращил глаза и, с трудом подбирая итальянские слова, весело процитировал Луиджи Пульчи:

– «A dirtel tosto, Io non credo piu al nero che al azzuro;

Ma nel cappone, о lesso о vuogli arrosto;

Ma sopra tutto nei buon vino ho fede;

E credo che sia salvo chi gli crede…» [3].

Глава 10

«Ты что, видишь сияние вокруг моей головы?»

Последующие дни прошли для отца Жоэля в сумбурной суматохе. Для приёма титулярного епископа и отца ауксилиария почти всё было готово. В субботу утром, после богослужения, аббат Жоэль был втянут в затяжной спор с епископальным викарием отцом Эмериком, каноником отцом Марком, архитектором Удо де Маклауреном и приходским администратором отцом Флорианом.

Суть словопрений и препирательств сводилась к следующему — при визите гостей все рассчитывали на получение энной суммы из епископата, но при этом каждый полагал, что бесспорно, лучше других понимает, куда её надо использовать, и тянул одеяло на себя.

Да, храм Сен-Сюльпис требует ещё одной башни, но заниматься этим зимой нелепо, утверждал отец Эмерик, и потому целесообразнее начать реставрацию внутреннего купола в Сен-Медаре. Отец Марк полагал, что если купола простояли там двадцать лет, то год ещё вполне потерпят. А вот ремонт баптистерия и колокольни Сен-Жермен — не терпят отлагательств. Ибо разваливаются. Отец Жоэль отдал свой голос за завершение Сен-Сюльпис, архитектор только молча кивнул, а отец Флориан, подняв очи в небо, считал ворон. Когда к нему воззвали, мудро заметил, что разумные люди сначала складывают и лишь потом вычитают. Пока он не увидит поступивших средств, он не намерен забивать себе этим голову, после чего направился на кухню.

Однако уход приходского администратора лишь подлил масла в огонь.

На самом деле аббат Жоэль был согласен с отцом Флорианом, но считал невежливым уклоняться от обсуждения. Однако в итоге всем пришлось согласиться, что нелепо планировать работы, пока не получены средства, при этом отец Марк настоял-таки на том, чтобы все признали, что ремонт крестильни в Сен-Жермен — дело насущное.

Все и признали.

Тут произошло нечто весьма странное. В храме, в боковом приделе, с тихим скрипом открылась дверь, и в церковь, хромая, вошла старуха. Больными и слезящимися глазами высмотрев троих священнослужителей, приблизилась и, сильно кашляя, вопросила, здесь ли отец Жоэль?

Аббат ответил, что это он, и тогда старушонка, не замечая никого, бросилась ему в ноги и заголосила, умоляя о помощи. Вопли её были столь громки, что, по счастью, заставили поспешно ретироваться и архитектора, и отца Марка, и отца Эмерика. Аббат растерялся, торопливо вывел женщину в притвор, ибо её голос пугающе громко звучал под сводами храма. Тут он, наконец, понял, чего от него хотят: в притворе в деревянном самокате сидел мальчишка лет двенадцати, и старуха настойчиво требовала, чтобы он, отец Жоэль, исцелил отрока, ибо ноги и руки у него отнялись ещё несколько лет назад, когда сгорели при пожаре его отец и мать.

Сен-Северен тщетно пытался разобраться в логике происходящего, но ничего не понимал. Старуха же рыдала и билась о стену, была неколебимо убеждена, что, если он захочет это сделать — малыш поправится. Тщетно аббат внушал глупой старухе, что он не Бог, и никто не ставил его целить, что Господь наказывает нас за грехи наши, и надлежит смиренно нести выпадающие нам скорби и тяготы — его не слушали. Старуха выла и твердила, что жить ей осталось совсем недолго, а кому будет нужен внук, когда её не станет? Он умрёт с голоду и холоду, ибо ни дров себе принести не сможет, ни милостыни выпросить!

Аббат почувствовал, что от истошных жалоб и воплей женщины у него начинает болеть голова. Он совершенно не понимал, что происходит.

— Да кто тебе сказал, безумная, что я поставлен Господом исцелять болящих? Господь — Целитель и Врачеватель!

Старуха не спорила, громко шмыгнула носом и кивнула. Это воистину так. Но дивен Бог во святых Своих! Отец Жоэль почувствовал, что не может разгневаться только потому, что находит ситуацию смешной.

— Ты что, видишь сияние вокруг моей головы? — чуть не плача с досады, спросил он.

— Отец! — старуха снова подняла на него глаза, и аббат осёкся — столько слёзной и скорбной боли в них вдруг проступило. — Помолись ты о нём, сжалься, ну, сам подумай, что с ним будет?

Сен-Северен поспешно отвернулся от плачущей старухи, вынести такую боль он не мог и торопливо возложил руки на голову мальчугана. Просил Господа даровать чаду… Эмилю, торопливо подсказала старуха… даровать чаду Эмилю здравие душевное и телесное, да явится на нём слава Господня.

Мальчишка поднял на него недетские, огромные, как блюдца, глаза, напугав каким-то неземным выражением. У Жоэля сжалось сердце. Он наклонился, перекрестил и поцеловал мальчонку в высокий и чистый лоб, потом торопливо сунул старухе какие-то монеты, что нашлись в кармане, не помнил, как в чаду выскочил из притвора, крестясь и благословяя Небо, что отец Марк и отец Эмерик не видели этого ужаса и не подняли его на смех.

Самому ему, несмотря на сотрясавшую его нервную дрожь, было стыдно.

Что за искушение, Господи?

* * *

… Вечером де Сен-Северен снова попал в салон маркизы. Этот вечер совпал с балом у принца Субиза, и почти все были там. Лишь Одилон де Витри дремал в кресле, графиня де Верней привычно воевала с наглым Монамуром, тихонько прокравшимся в будуар маркизы, просыпавшим там на себя пудру и ставшим похожим на маленькое облако. Вяло перекидывались в преферанс Лоло и Брибри, о чём-то тихо беседовали Эдмон де Шатонэ, Анатоль дю Мен и Фабрис де Ренар. У камина примостилась повредившая себе щиколотку Стефани де Кантильен, её утешали Арман де Соланж и Бенуа де Шаван.

Робер де Шерубен сидел с отсутствующим видом и явно пытался напиться. С ним пришёл и молодой Андрэ де Треллон, который редко бывал здесь, но ненавидя принца Субиза, сегодня предпочёл провести вечер у маркизы. Чуть позже подъехала и Мадлен де Жувеналь. Удивительно, но почему-то Камиль д'Авранж тоже предпочёл уклониться от бальных увеселений.

Стефани, несмотря на случившуюся с ней как раз накануне бала неприятность, никакого уныния не проявляла, напротив, глаза её искрились, на губах играла улыбка. Аббат быстро заметил, что причина радости мадемуазель не в забавных историях, коими сыпал Арман де Соланж, но робких взглядах, кои, изредка поднимая глаза, бросал на неё Беньямин де Шаван. Аббат почесал за ухом. Выбор девицы был правилен. Бенуа он знал давно.

Мадлен де Жувеналь была не на шутку этим раздражена. Ей давно нравился Беньямин да Шаван, и теперь, замечая, как заигрывает с ним кокетка Стефани, Мадлен откровенно злилась. Сам Бенуа нисколько не колебался — ему был по душе игривый и лёгкий нрав мадемуазель де Кантильен, он был рад услышать, что она покинула былой круг своих друзей, коих он сторонился. Что до Мадлен — она казалась ему не больно-то хорошенькой, к тому же — особой с чрезмерно сложным характером.

Это было неверно. Просто Мадлен любила, чтобы всё было так, как ей хотелось, и малейшее противоречие вызывало в ней гнев или слёзы. Нынешняя ситуация была для неё и вызовом, и оскорблением. Она не собиралась отдавать Бенуа сопернице и, решив досадить одновременно Беньямину и Стефани, подсела к аббату де Сен-Северену.

Отец Жоэль с тревогой наблюдал за манёврами девицы, при этом, на его беду, произошло неизбежное: болото глаз мсье засосало несчастную дурочку. Мадлен вдруг почувствовала, как трепетно забилось её сердце, голова пошла кругом. Отец Жоэль с беспокойством слушал несущую всякий вздор девицу, иногда ловя на себе ироничный взгляд Камиля д'Авранжа.

В ленивом разговоре Шарля де Руайана и Бриана де Шомона мелькали партиты для лютни и чембало, аллеманды, паваны, имена Жака де Шамбоньера, Жана-Анри д'Англебера и братьев Куперенов, а Эдмон де Шатонэ, Анатоль дю Мен и Фабрис де Ренар затеяли разговор о творящихся безобразиях.

— Вольтер говорит, что зло в обществе существует при определённых социальных законах, и оно непоправимо, если эти общественные условия не будут изменены. И он прав. Сегодня все просвещённые люди уже признали республику наиболее естественной формой власти, и согласны, что все люди от природы равны, умственное и нравственное их отличие объясняется лишь различным воспитанием и условиями жизни!

Аббат вздохнул. Он республике предпочитал монархию по соображениям не столько религиозным, сколько практическим и утилитарным: одного короля стране прокормить всё же легче, чем сотню республиканцев, каждый из которых непременно возомнит себя королём, к тому же человек, отдающий страну сыну, обращается с ней бережней, чем тот, кому надлежит передать её врагу. Что до равенства людей и зла в обществе, то он никогда не мог понять, как одинаковое финансовое состояние и положение в обществе, одно и то же воспитание в одном и том же колледже могло породить такую разницу в душах, кою он наблюдал в себе и д'Авранже? Салон мадам де Граммон был срезом общества равных, но разве не разнились их души и умы? Разве были равны Одилон де Витри и виконт де Шатегонтье? Аббат не верил ни в пользу реформ, ни в нужность бунтов, ибо был аристократом и мыслил по-патрициански: аристократ, полагал он, из облагороженной души на любых руинах создаст новый мир, но какой новый мир может родиться из бунтующего рабства, из лакейского отрицания всякой святыни?

— Взгляните на положение в стране: религиозный фанатизм, политический произвол, взятки, продажность чиновничества, нравственное разложение аристократии, развращённость вельмож! Что же удивляться, что начали пожирать людей!

Сен-Северен подумал, что пора домой. Дебатировать с глупцами не хотел, девица де Жувеналь тоже надоела вздором, провести вечер гораздо лучше было бы с новеллами Фиренцуолы или стихами Марино или Тассони. Аббат в литературных вкусах был консервативен и предпочитал родной язык гальскому. Тут, однако, к нему обратился мсье де Ренар.

— Согласитесь, мсье де Сен-Северен, просвещённые люди правы, когда выводят мораль из естественных законов природы. Всё зло в обществе — от несоблюдения естественных прав!

Аббат вздохнул.

— В природе волк пожирает зайца. Когда мы сталкиваемся с тем, что люди начинают пожирать людей, это и есть осуществление естественных волчих прав. Человек же — Божье творение, он выше природных законов, и хорошо бы, если сам он не отдавал…

— Какое божье? Ваша религия — средоточие предрассудков, мы же противопоставляем ей завоевания разума, развитие науки, накопление знаний! — взволнованно перебил аббата де Ренар.

— … Человек — Божье творение, — утомлённо повторил аббат, — и хорошо бы он сам не отдавал своё божественное первородство за чечевичную похлёбку завоеваний разума, развития науки и накопления знаний. Чёрт знает, что он приобретёт, но божественную одарённость точно потеряет.

— Вы считаете, что, обратясь к разуму, человек поглупеет?

— Человек глупеет, теряя Бога, ведь уже сегодня гений уступил место таланту, величественность слога — пошлым оборотам речи, мудрость — расчленяющим мир научным знаниям, искусство старых мастеров сменилось откровенной мазней. Мы умней наших предков, — но… ни на что не способны, наши «бессмертные» творения могут обессмертить имена творцов разве что на неделю.

— Послушать вас, Жожо, так все деградирует, — вмешался де Шомон, — но золотой век никогда не был веком нынешним. Те, кто сравнивают свой век с золотым, существующим лишь в воображении, могут рассуждать о вырождении, но тот, кто осведомлён о прошлом, никогда не станет отчаиваться по поводу настоящего. Я, например, убеждён, что отказ от религиозных предрассудков нисколько не скажется на людской гениальности. Человек должен исходить из себя и опираться на себя.

Аббата бесило, что чёртов мужеложник снова досаждал ему разговорами, не менее злила и фамильярность Брибри. «Жожо»… Какой он ему, ко всем чертям, Жожо? Но приходилось терпеть.

— Отторгая себя от Бога, вы медным потолком отгородите свою личность от Вечности, — утомлённо заметил барону Жоэль, — вы обопрётесь на себя, но очень скоро поймёте, что исчерпали все свои пространства, выскребли себя до дна. Истинный Творец — только Бог, только Он может ex nihilo fecit — творить из ничего. Человек не может творить из ничего, ему нужна для творчества связь с Небом, без Бога он стремительно беднеет и воистину становится ничем. Эпохи, оскудевающие Духом Святым, всегда ничтожны талантами, ваша милость.

Между тем в углу гостиной шёл странный спор среди молодёжи, и аббат обернулся туда, заметив, что Стефани с улыбкой машет ему рукой. Он подошёл, радуясь возможности избежать продолжения разговора с Брибри, и Стефани спросила его:

— Отец Жоэль, помните, вы говорили о гордыне… А какой грех в человеке мерзостней всего?

Аббат изумлённо раскрыл глаза.

— Иерархию грехов выстроить трудно, дочь моя. Самым тяжёлым и опасным считается любой нераскаянный грех. Гордость страшна тем, что горделивый не чувствует грехов своих, сребролюбие ожесточает и охлаждает сердце. Чревоугодие, усыпляя разумную часть духа, раздувает страсти, помрачает разум. Блуд — грех осмысленный и тем страшен. Даже убийство бывает непреднамеренным, у блудника же всегда остаётся минута, чтобы одуматься. Притом, блудник хуже блудницы, ибо гнусность его блудодеяний безнаказанна, он не рискует репутацией. Страшна и зависть — наказание сугубое, ибо не ублажает грешащего, подобно блуду, но изнуряет и убивает. Она берет начало от гордости, ибо гордый не желает терпеть рядом равных, а тем более превосходящих его. Гордость превращается в зависть, зависть — в ненависть, ненависть — в злобу, а злоба толкает на преступлени. Гибельнее же всего отчаяние, ибо происходит оно от нечестивого настроя души. Это — хула на Господа, ибо Господь не отказал никому ни в милости, ни в человеколюбии. Следствие же любого смертного греха — убийство чувства Бога, то есть веры, и неспособность к покаянию. Это путь к атеизму — духовной смерти.

Андрэ де Треллон, к удивлению де Сен-Северена, слушал внимательно. Аббат недоумевал: Андрэ был носителем одного из самых беспутных имён в свете. Его отец, убеждённый вольтерьянец и развратник, дружок принца Субиза, был распутнее покойного герцога Орлеанского.

Назад Дальше