Все, знавшие банкира, тогда просто оторопели.
Теперь же герцог вмешался в разговор просто от скуки. Вольтер был ему глубоко безразличен, на мораль было наплевать, но его забавляла горячность священника.
— Вот вы обвиняете Вольтера в зависти, низости и раболепии, Жоэль. — Габриэль де Конти почесал кончик толстого носа. — Что же, всё это правда. Но этот завистник всю свою жизнь хлещет кнутом тиранов, фанатиков и прочих злодеев. Этот подлец славится своим постоянством в любви к человечеству! Раболепный и льстивый, он проповедует свободу мысли, внушает дух терпимости!
Герцог невольно объединил де Сен-Северена и Камиля д'Авранжа. Оба расхохотались. Даже Реми де Шатегонтье, хоть и разозлённый до этого, не мог не рассмеяться со всеми. Ну и панегирик! Хороша адвокатура, чёрт возьми.
— Воистину, я никогда не постигну тонкостей этой абсурдной логики, — отсмеявшись, сквозь слёзы проговорил отец Жоэль. — Когда священника Жака Ларино обвинили в блудной связи, его извергли из сана, потому что, по мнению общества, блудник не может проповедовать целомудрие. Но когда Вольтер, гребущий деньги с Нантской концессии, занимающейся работорговлей, проповедует свободу, все аплодируют. При этом он, будучи импотентом, поёт в своих стихах хвалы блудным шалостям, ненавидя аристократию, покупает дворянство. Провозглашая терпимость, склонен к самой исступлённой враждебности. Но почему же о несчастном Жаке Ларино вы не говорите, что да, он распутник, но с амвона-то провозглашал добродетель! То-то ваш Вольтер и требует избавиться от пут морали! Пока есть логика нравственности, логика церкви, вольтеровские аргументы всегда будут смердеть ложью.
Во время своей речи обычно невозмутимый и сдержанный де Сен-Северен оживился, его тёмные глаза заискрились. Мужчины внимали молча, девицы же пожирали аббата, донельзя похорошевшего и разрумянившегося, жадными и восторженными взглядами, едва ли понимая, о чём идёт спор.
— Согласитесь всё же, Жоэль, — не сдавался герцог де Конти, — Вольтер умеет дать почувствовать противнику своё интеллектуальное превосходство, иными словами, может дать понять, что тот — эпигон, дутая величина, бездарь и жалкий плевел.
Аббат утвердительно кивнул.
— Может. Но если хотите, Габриэль, я научу этому и вас. В чём трудность-то? Если ваш противник осмотрителен — назовите его трусливым, остроумен — скажите, что он шут и фигляр, расположен к простым и конкретным доводам — объявите посредственностью, обнаружит склонность к абстрактным аргументам — представьте его заумным схоластом. Если он серьёзен, заявите, что ему не хватает тонкого остроумия и непосредственности. Если же он окажется как раз непосредственным человеком с тонкой интуицией, сразите мерзавца утверждением, что ему недостаёт твёрдых принципов. Если он рассудочен, скажите, что он — пустышка и лишён глубоких чувств, а если обладает ими, то он — тряпка, потому что ему не хватает стойких рациональных воззрений. Отрицайте очевидное. Опровергайте мысли, которые противнику никогда и в голову не приходили. Покажите, что он болван, приводя в примеры действительно глупые тезисы, которые, однако, оппонент никогда не высказывал, обвиняйте того, кто умнее, в распутстве, корысти, суеверии, в глупости и бесплодии — клевещите смелее, что-нибудь да останется. Но по-мужски ли это?
Габриэль де Конти невольно усмехнулся тираде аббата, потом брезгливо поморщился.
— Да, тут вы правы. Вольтер вообще не мужчина. Подумать только! Пятнадцать лет довольствоваться уродиной-книжницей, которая к тому же, живя с ним, забеременела от другого да ещё и померла с именем его соперника на устах… Фи…
Реми, блеснув глазами и облизнувшись, сразу забыл о Вольтере и переключился на подлинно обожаемую им тему. Шатегонтье слыл большим любителем женщин. Его чувства были постоянно воспалены от мыслей об интимнейших красотах женского тела, а думал он о них часто — вернее даже сказать, полагал аббат Жоэль, подмечая его жадные взгляды на девиц, ни о чём другом он и не думал. Подпив в мужской компании, Реми неизменно прославлял нежные изгибы бёдер, самый совершенный образчик которых выказывает Венера Каллипига, они, по мнению Реми, являли собой принцип высшей красоты. Но салон не будуар, и Реми пустился в обсуждение последних придворных сплетен о мадам де Помпадур.
— Вольтер прав. Никакой необходимости в морали нет, а самое разумное — вовсе об этом не думать, — напоследок вмешался в разговор барон де Шомон, заглядывая в карты своего дружка Лоло. Он, как и банкир, не питал вражды к аббату, но ему не нравились суждения Писания о содомии.
Заговорил и Шарль де Руайан.
— Я удивляюсь, де Сен-Северен, вы ведь умнейший человек. Но почему самые просвещённые люди продолжают верить предрассудкам? Почему, Жоэль?
— Многое в духе Божьем недоступно человеческому разуму, затемнённому греховностью, — негромко повторил, уточняя, иезуит, но по отрешенному взгляду содомита понял, что его даже не потрудились расслышать.
Глава 3
«Что за запах здесь, Присиль?»
На лестнице забегали лакеи, распахнулись двери: пожаловала старая подруга маркизы, редко посещавшая в последнее время салон, графиня Анриетт де Верней, по словам Реми де Шатегонтье, «живое ископаемое с Гнилого болота».
Старуха и вправду жила в недавно отстроенном на осушённом болоте квартале Маре.
Графине было около восьмидесяти, но она, к удивлению завсегдатаев салона, не утратила многих вещей, коих обычно лишаются с годами. У её сиятельства были свои зубы, она сохранила прекрасное зрение и слух, здравый смысл и доброе имя. Маркиза де Граммон как-то заметила, что Анриетт умудрилась даже не потерять совесть, что было, разумеется, удивительнее всего.
Усевшись на самое удобное кресло, с которого она одним только взглядом согнала Бриана де Шомона, водрузив себе на колени корзинку, откуда тут же высунулась курчавая собачья мордочка, старая графиня пристально оглядела гостей маркизы, потом тихо спросила Присиль.
— Кто этот прелестный юноша?
Маркиза растерялась, но потом, проследив направление её взгляда, поняла, что спрашивает Анриетт об аббате Жоэле. Она тихо ответила, что аббат вообще-то итальянец из знаменитых Сансеверино. Оказалось, старуха не утратила с годами и память.
— Графы ди Марсико, род Анжерио, или Энрико, великого коннетабля Неаполя, или Галеаццо, великого скудьеро Франции? Это герцоги ди Сомма, принцы ди Бисиньяно?
Этого мадам де Граммон не знала и просветить подругу не могла. Ей рекомендовал аббата герцог Люксембургский, чего же боле-то, помилуйте? Меж тем старуха властно подманила к себе отца Жоэля, подошедшего и склонившегося перед ней со спокойной улыбкой. Она повторила свой вопрос, интересуясь его родословной. Аббат застенчиво улыбнулся, недоумевая, откуда старуха знает итальянские генеалогии, но удовлетворил любопытство графини.
— Младшая ветвь рода ди Сомма, я — младший из младших, мадам.
— Кем вам приходится Луиджи, принц ди Бисиньяно, герцог ди Сан-Марко?
— Я младший сын его двоюродной сестры, его сын Пьетро Антонио — мне троюродный брат, — рассмеялся Сен-Северен.
Старуха внимательно разглядывала его через лорнет, словно изучала в лавке антиквара дорогую безделушку, и наконец спокойно и веско проронила, точно вынесла вердикт:
— Вы просто красавец.
Жоэль смутился. Румянец проступил на его щеках сквозь тонкий слой пудры, он опустил глаза и совсем стушевался. Аббат не любил упоминаний о своей внешности: это словно приравнивало его к женщинам. К тому же он заметил, как болезненно исказились лица Камиля д'Авранжа и Реми де Шатегонтье.
— О, да вы ещё и застенчивы, — насмешливо проронила старуха. — Ну да ничего, краска стыда — ливрея добродетели.
— Застенчивость — просто проявление его целомудрия, — издевательски бросил д'Авранж.
— Скромность — лучшая приманка похвалы, — в тот ему проронил де Шатегонтье.
— Совершенство не нуждается в похвалах, дорогой виконт, — высокомерно ответила графиня, насмешливо окинув пренебрежительным взглядом самого Реми, словно говоря, что уж в нём-то похвалить нечего.
Сен-Северен вообще-то застенчив не был. В обществе мужчин он чувствовал себя как равный с равными, в женском же окружении его приводили в смятение только откровенно похотливые взгляды. Но похвалы всегда смущали его, не доставляя ни малейшего удовольствия, и сейчас он торопливо перевёл разговор, поинтересовавшись мнением мадам Анриетт о недавно построенной резиденции принца Субиза.
— Я мало интересуюсь творениями рук человеческих, юноша, — отрезала графиня, — но мне всё ещё интересны творения Божьи. Вы здесь — самое прекрасное из всех тех, что мне довелось видеть за последние четверть века. Многие женщины отдали бы свои лучшие бриллианты за такие ресницы.
Жоэль смутился ещё больше, а старуха лениво продолжала:
— В последние десятилетия люди стали уродливее, красота… подлинная красота встречается всё реже. Лица опустели, совсем опустели. Раньше в глазах иногда проступало небо, а ныне — всё больше — лужи. Впрочем, это, наверное, старческое. То же было и с госпожой де Вантадур, когда ей перевалило за девяносто. Она погрузилась в воспоминания о том, что было сто лет назад, а может быть, чего и вовсе не было, но не помнила, что ела вчера на обед. Впрочем, я пока не люблю вспоминать о былом, оно странно расползается для меня. Вы — иезуит?
Жоэль молча кивнул.
— Времена нынче искусительные… особенно для монахов.
Аббат под нос себе пробурчал, что для монахов неискусительных времён не бывает, чем рассмешил старуху. Но, оставив смех, она тихо пробормотала:
— Ныне лишь сугубая горесть влечёт человека к Господу, — и, заметив, как болезненно исказилось его лицо, сменила тему. — Здесь всё ничто и вертится вокруг ничего, все занимаются ничем и лепечут ни о чём, и вот я который год развлекаюсь ничем. — Глаза старухи мерцали. — Но странно, однако. Зима на носу, а грозой пахнет. Вы чувствуете? — голос её стал ниже.
Аббат вздрогнул и внимательно посмотрел на старуху, встретив очень твёрдый и осмысленный взгляд. Удивительно, но Сен-Северен подлинно почувствовал что-то неладное, точнее, ощущал неестественное сгущение воздуха и пульсацию каких-то неуловимых токов, колеблющих пол. Снова тянуло чем-то смрадным, вроде погребной сырости, но аббат внушил себе, что это нервное и просто мерещится ему. Однако сейчас странное ощущение было слишком отчётливо.
Мадам Анриетт, снова внимательно оглядев гостиную, помрачнела, окликнув подругу.
— Что за запах здесь, Присиль?
Маркиза пожала плечами. На её нос ничем не пахло.
Камиль д'Авранж, отделившись от толпы мужчин, подошёл к девицам, и одна из них, мадемуазель Стефани де Кантильен, немного вымученно улыбнулась ему и поднялась навстречу. Девица не могла похвастать яркой красотой, была всего лишь «недурна», однако отличалась остроумием, живостью ума и какой-то словесно неопределимой, но сразу понятной взгляду прелестью, причём не прелестью юности, но тем, что с годами обычно составляло «шарм» женщины. Камиль, рано лишившийся родителей, до поступления в колледж нянчился с малышкой Стефани, которая была на семь лет моложе, и привык считать её кузиной, хоть степень их родства была более отдалённой и запутанной. Приобретя лоск человека светского, д'Авранж ненавязчиво, скрывая родство, всячески протежировал девицу, а порой предостерегал от ненужных знакомств.
На сей раз мадемуазель явно была в дурном настроении. Ещё бы, подумать только! Уже на третьем балу эта несносная Розалин де Монфор-Ламори производит фурор своими роскошными платьями! На что же это похоже?
Кузен насмешливо заметил сестрице, что помимо платьев, указанная особа весьма красива. Услышь мадемуазель де Кантильен подобное в другом обществе, она немедленно скорчила бы презрительную гримаску или удивлённо подняла тонкие пушистые бровки: «Она красавица? Бог мой, что вы говорите?» Но с братцем такое не проходило.
Стефани вздохнула и помрачнела.
— Теофиль в прошлый раз глаз с неё не сводил, — грустно пробормотала она.
Д'Авранж улыбнулся и, приподняв пальцем опущенный подбородок Стефани, нежно щёлкнул её по чуть вздёрнутому носику.
— Не вешай нос, сестрёнка, — усмехнулся он и вынул из кармана камзола коробочку от ювелиров Ла Фрэнэ с золотой заколкой, инкрустированной крупным рубином. — Надеюсь, теперь ты затмишь эту красотку-Розалин, и твой ветреный д'Арленкур никуда не денется.
Он снова улыбнулся, заметив, с каким восторгом Стефани поглядела на украшение. Она же, повернувшись к своей подруге Аньес де Шерубен, пришедшей с тёткой и братом, поспешила похвастать подарком д'Авранжа. Аньес восхитилась украшением, и снова подруги начали оживлённо костерить красавицу Розалин, поведение которой, горделивое и высокомерное, не лезло, по их мнению, ни в какие ворота.
Брат Аньес, Робер, был, однако, категорически не согласен с сестрой и её подругой. По мнению Робера де Шерубена, мадемуазель де Монфор-Ламори была прелестнейшей особой, необычайно разумной, безупречно воспитанной и в высшей степени добродетельной. Все эти комплименты, которые вполуха слушал сидевший рядом де Сен-Северен, свидетельствовали о серьёзном увлечении молодого человека.
Тётка Робера, Матильда де Шерубен, тоже нахмурилась. Брак между Розалин и Робером обсуждался в семье. Он был благоприятен со всех точек зрения. Состояние Робера прекрасно. Розалин — единственная наследница богатейшего поместья в Анжу. Они были созданы друг для друга. Поэтому мадам Матильда тихо, но весомо заметила Аньес и Стефани, что они вздорные болтушки.
Аньес пожала плечиками. Что ей до того?
Между тем спор гостей с Вольтера перешёл на сплетни, мужчины были в восторге от мадемуазель Тити, любовницы герцога Шовеля, а дамы презрительно морщили носики. У Шовеля дурной вкус! Выбрать эту замарашку… Маркиза поморщилась: беседа гостей оскорбляла правила хорошего тона, особенно когда о попке мадемуазель Тити высказался Реми де Шатегонтье. Мадам де Граммон сочла, что беседа выходит за рамки хорошего тона, и любезно попросила графа Лоло де Руайана сыграть гостям «что-нибудь прелестное».
Тот с готовностью отозвался и достал инструмент. Брибри подвинулся поближе к исполнителю. В этом не было ничего, бросающего вызов приличиям: все знали, что де Шомон музыкален и к тому же, как признавался сам, черпает в музыке графа вдохновение. Вот и сейчас, пробормотав строчку из Ронсара: «Аполлонова лютня звучаньем чарует погруженный в мечтанья Аид…», барон весь ушёл с созерцание дружка и его лютни.
Лоло, надо сказать, играл божественно. Эфемерные нежно-идиллические образы завораживали изяществом, роились под потолочной лепниной, просачивались, казалось, в щели окон, осыпались у замшелых стен охристой позолотой. Лицо де Руайана преобразилось, приобрело выражение почти возвышенное, и аббат Жоэль подумал, что инструмент этот воистину мистичен, недаром же на полотнах Беллини, Микеланджело, Караваджо, Сальвиати — везде, где люди и ангелы играют на лютнях, лица их невозмутимо задумчивы и отрешённо спокойны. Ведь даже дегенеративное лицо Руайана напоминало теперь лик ангельский.
Тибальдо ди Гримальди, прикрыв глаза, гусиным пером дирижировал исполняемой Лоло увертюрой. Сидевшая рядом с ним у камина его воспитанница Люсиль де Валье, юная, недавно вступившая в общество и уже просватанная особа, не слушала, но с тоской смотрела на аббата Жоэля. Боже, какой мужчина! Какие бездонные глаза, какая улыбка! Ей же предстояло идти под венец с Анри де Кастаньяком, ничтожным и уродливым. Дела семьи расстроены, приходилось соглашаться.
Впрочем, Люсиль полагала, что после свадьбы отыграется. Что стоит сделать этого красавца-аббата своим любовником? Но ведь нужно будет ложиться в одну постель с Кастаньяком! Она вспомнила его кривые ноги, неприятные зубы и косящие глаза и почувствовала лёгкую дурноту, подступившую к горлу.
А тут ещё эти унылые пассажи! Люсиль не любила музыку, особенно в исполнении таких уродов, как Шарло де Руайан. Она придвинулась ближе к камину, протянув к нему руки, словно желая согреться, и вскоре ей удалось оказаться возле аббата, рядом с которым пустовало кресло. Ресницы отца Жоэля были опущены, их тень ложилась на провалы скул. Девица в упоении разглядывала красавца и боялась вздохнуть, представляя его в своей постели.