В полумраке со стороны Любежа показалась одинокая подвода.
— Стойте, хлопцы! — Дмитрий Дмитрии натянул вожжи. — Почепцов! Будешь за переводчика!..
Переждали, пока повозка не приблизится. Затем комиссар с Почепцовым и Крибуляком вылезают из саней, направляются к незнакомцу.
— Хальт! — Беспрозванный наставляет пистолет на седока и лопочет что-то непонятное, так, абы что, лишь была бы видимость немецкого разговора, толкает Васю в плечо: — Юберзетце!..
— Кто такой? — подступает Почепцов к проезжему. — Куда едешь?
— Ваше благородие!.. Я свой!.. В хуторе Веселом живу.
По голосу Марья Ивановна узнает веселовского старосту. И те, кто с ним разговаривает, его, конечно, сразу же узнали, но делают вид, что он им не знаком.
Несколько немецких слов грозно произносит Андрей Иваныч. Почепцов, как заправдашний переводчик, тем же тоном, что и Крибуляк, допрашивает напуганного мужика, тычет ему в грудь автоматом:
— А может, ты партизан, собака?!
Тот машет руками и отступает к своей повозке.
— Нихтс, нихтс… Я есть бургомистр… Яйки вам собираю, мильх…
— Гут, гут! — Беспрозванный снисходительно хлопает рукой изменника по плечу. А Почепцов знает свое дело — выпытывает у старосты все, что может интересовать партизан.
Предатели в Любеже съехались, только совещание перенесено на завтра по той причине, что не мог подъехать Черноруцкий: он сейчас со своими дружками на хуторе Веселом пьяный отсыпается после Новогодья. Любежский начальник полиции Симачев также затеял гулянку по случаю встречи со своим сыном, дезертировавшим из Красной Армии.
Посоветовавшись с людьми, комиссар решает послать для захвата Черноруцкого группу из четырех человек. Это Крибуляк, Почепцов, Сивоконь, четвертой — Самонина, хутор она знает хорошо и вообще может пригодиться, особенно для разведки.
— Если можно, возьмите гада живьем! — наставляет комиссар.
Почепцов садится на подводу старосты.
— Поехали!..
Две первые повозки отделились от колонны, остальные повернули на огни Любежа.
Правя лошадью, Марья Ивановна слышит, как предатель о чем-то говорит и говорит Васе, привык, сволочь, выслуживаться перед гитлеровцами и, наверное, вовсю ругает партизан. Как бы Почепцов не прихлопнул его прежде времени, он и так парень горячий, а сейчас тем более: ожесточен мученической гибелью своей невесты. Так хочется, чтоб на этот раз ничто не помешало изловить изменника номер один.
Остановились возле дома старосты.
— Заходите, заходите, гостечки дорогие! — лебезит предатель.
— Черноруцкий тут, у него, — успевает шепнуть Почепцов своим. Мужчины идут в хату, Марья Ивановна остается с лошадьми.
В хате засветили лампу. На шторах сменяются тени, — судя по всему, вошедшие усаживаются за стол.
А на улице ни души. В домах напротив горит свет, и в одном слышится пьяная песня — полицаи гуляют. Вон и лошади ихние во дворе ржут.
«Справятся ли?» Самонина с беспокойством заглядывает в окна, однако за шторами ничего не видно. В случае, если потребуется ее помощь, она знает, что делать. Автомат в санях, под соломой, а граната — вот она — в рукаве, все в том же надежном месте.
Главное происходит в течение нескольких минут. В хате послышались крики, возня, затем с треском распахнулись двери, и Иван Сивоконь, выскочив на крыльцо, пыхтя и матюкаясь, за нош выволок грузную тушу Черноруцкого, обмотанную веревками. Видать, мертвецки пьян предатель, а может, попотчевали «пана» прикладом: голова его болтается, как неживая, с тряпкой во рту.
— Самониха, сними-ка вожжи с повозки старосты! Живо!.. Там еще один зверь… Ковалко…
Ага, и этот гад попался — ловкий немецкий шпион и виновник гибели Стрелки.
Ковалка выволакивает Почепцов.
— Жидок на расправу, сволочь!.. Тьфу, несет как от стервы!..
Рожа шпиона в крови и вся изукрашена синяками. Теперь Вася с живого с него не слезет.
Андрей Иваныч выволакивает старосту. И вдруг выскочившие из хаты две бабы с дикими криками повисли на нем. Староста вырвался да бежать.
— Партизаны!.. — заорал на весь хутор.
— Эх, черт! — ругнулся Крибуляк и хлестнул по убегавшему очередью из автомата. — Получай, сволочь!..
С захваченными предателями в повозке — Почепцов и Андрей Иваныч. Сивоконь и Марья Ивановна — во второй. Выскочили наметом на большак и тут услышали за собой беспорядочные выстрелы и увидели, как более десятка всадников устремились за ними в погоню.
Как ни стегает Почепцов коня Ваську, расстояние между ними и всадниками все более сокращается, слышен храп коней и стук копыт по мерзлой земле, злобная неистовая ругань полицаев: досадно холуям, что своего начальника промухоловили.
Сивоконь передает вожжи Самониной, а сам стреляет по преследователям из карабина.
На Любеж не поехали, чтоб не повредить любежской операции, свернули в сторону, к спасительным лесам, навстречу выходящим из копай-города партизанским обозам.
Уже целых полчаса идет бешеная скачка. Брошенная Сивоконем граната, разорвавшись, достала осколками до полицаев; двое из них отстали, остальные с гиком погоняют лошадей. Стрелять не решаются: надеются, видимо, отбить своих главарей, чего бы это им ни стоило.
У въезда в лес заметили, что следом за первой скачет еще одна группа всадников. Дело плохо. С захваченными надо кончать.
— Гляди сюда, иуда… Христопродавец… — гремит суровый голос Почепцова. — Хотел дубовый лист у немцев заработать!.. Сейчас будет тебе за все: и за предательство, и за Стрелку!.. В дуло гляди, гад, в дуло!..
Один за одним грохают пистолетные выстрелы.
— …За измену Советской Родине!.. — слышится голос Крибуляка и — новые пистолетные выстрелы.
Подвернулся удобный момент, когда сами оказались на бугре, а полицаи в низине, партизаны кинули под ноги всадникам несколько гранат. Преследователи замешкались, а в это время Почепцов и Крибуляк, как следует хлестнув напоследок своего коня, перебрались во вторые сани. Вася выхватил вожжи у Самониной и круто повернул коня с большака в низину. Расчет его оказался точным: полицаи проскочили мимо, следом за скачущим во весь опор Васькой с мертвяками в повозке. Пусть отбивают теперь белорукавники своего пана начальника, не жалко…
Все бы хорошо, да у Почепцова кровь из пальца хлещет.
— Дурак, оболтус! — ругает он сам себя. — И надо же так сглупить!.. В правой-то у меня пистолет был, когда стрелял в эту сволочь, а левой держал его за загривок, чтоб не отворачивался, гад, и смерть свою видел… А пуля через его голову да мне в руку… Погорячился, растяпа!..
От рубашки своей оторвала Самонина лоскут, палец ему бинтует.
— Ничего, ничего, Вася!.. Как ты говоришь, елка-то, она ведь зелена…
Палец пораненный — это пустяк. Гибель невесты — вот горе великое. Всю жизнь теперь горевать ему о своей Стрелке.
— Ох, Марья Ивановна!.. — вздыхает тяжело и задумывается. — Хорошо, что хоть этих подлюк уничтожили!.. Все на душе легче!..
Прискакали в Любеж. А тут операция в самом разгаре. Беспрозванный с Федей Сафоновым чуть было не погибли. Разослав партизан по всему селу, чтобы обезвредить полицаев, сами они взяли на себя дом начальника полиции. Вошли в хату с шумом, хозяин Симачев к ним навстречу, недовольный: дескать, что это еще там за люди в двери ломятся. И — обомлел, увидев Беспрозванного.
Вошедшие и сами обомлели: столько тут народу — человек двадцать за выпивкой. Но отступать уже поздно. «Сдавайсь!» Все как один попадали со стульев. Сафонов целится из пистолета в Симачева. Щелк! Осечка. Быстро перезарядил. Снова щелчок. И еще раз осечка. Симачев успевает сорвать со стены винтовку и послать патрон затвором, однако Сафонов изловчился и перехватил оружие, — выстрел пришелся в сторону предателей.
Пока тягались — кто кого пересилит, Беспрозванный из револьвера стрелял из-за косяка под стол, куда попрятались гости Симачева. А в него — оттуда, сквозь скатерть, вслепую. На помощь Симачеву подоспела жена, баба крепкая и сильная, — вцепилась в Сафонова мертвой хваткой. Симачев высвободил руку, замахнулся, кулачищем, — а мужик он матерый, — не сумел парень увернуться, удар пришелся по уху, еле устоял на ногах, и в этот же момент увидел, что у Беспрозванного, приникшего к стене, цевкой течет кровь со щеки, заливая воротник и рукав полушубка. Вот-вот пристрелят и того и другого. «Пропали!» — в отчаянии прохрипел растерявшийся парень. «Держись! — крикнул Дмитрий Дмитрия. — Будем драться до последнего!» — И выстрелил в Симачева. Тот, ойкнув, схватился за живот, медленно стал оседать. Воспрянул духом Сафонов, оставшись один на один с чертовой бабой, оттолкнул ее от себя.
В это время послышались за окном крики подоспевших партизан. Тут и пистолет у Сафонова заработал. Воспользовавшись моментом, комиссар со своим другом выскочили из хаты. Изнутри сразу же заперлись, забаррикадировались.
— Эх, молодо-зелено! — Беспрозванный еще весь в азарте схватки. Длинная очередь хлещет по окнам, от разбитой пулями лампы в хате вспыхивает пламя, предатели заметались в панике, гася огонь. Пламя не продержалось и минуты. И сразу же в провалах окон засверкали выстрелы.
— Оцепить дом, чтоб ни один гад не ушел! — командует Дмитрий Дмитрии, пока Марья Ивановна бинтует ему голову. — Подпалить гадючье гнездо!..
Прав комиссар, незачем рисковать людьми. Партизаны тащат к сеням солому, поджигают. Пламя разрастается, его красные языки тянутся вверх, облизывая крышу.
— Женщины и дети, выходите!.. У кого нет вины, выходи!.. Не тронем!
Молчат в хате, не откликаются. А пламя все растет, — и сени в огне и чердак.
— Что ж они там медлят?
— Кому надо, те выйдут!..
В разбитом окне появляется хозяйка дома, вперед себя она выталкивает плачущего парнишку лет десяти, потом вылезает сама. Из хаты ей подают еще одного мальца.
— Есть еще кто?
В ответ нецензурная брань и выстрелы.
— Ну, тогда получайте по заслугам!
В окно летит бутылка с зажигательной смесью. Крибуляк и Почепцов отстегивают гранаты от поясов, бросают их туда же. В хате — геенна огненная, теперь там, конечно, ни единой живой души.
— Выходи, кто уцелел!..
Ни голоса в ответ, ни звука. Падают пылающие стропила, рушится потолок.
— Всем предателям капут!
Партизаны окружают вышедших из огня, чтобы узнать, кто же были гости Симачевых. И тут, пользуясь подходящим моментом, из горящей хаты выскакивает кто-то страшный, весь изодранный, в кровище и бежит, прихрамывая, к лесу. Еще бы немного — и прозевали. Ударили по нему из десятка автоматов — немного до леса не добежал. В убитом опознали Жорку Зозолева. Еще одним подлецом стало меньше на белом свете.
С гадючьим гнездом покончено. Как подтверждает жена Симачева, в их доме кроме ее мужа и сына было четырнадцать старост и старшин, приехавших на совещание, а также пятеро местных полицаев. Партизаны и собравшиеся у пожарища жители Любежа, разойдясь по группам, делятся новостями. А тем временем со стороны Клинцовских лесов по зимнику в село въезжают первые подводы партизанских обозов.
«Наши!» Марья Ивановна вместе со всеми в одном потоке, устремленном навстречу вступающим в Любеж. Все ли у них в порядке, все ли целы?
Разведчики рассказывают, что была еще одна стычка с карателями, пострадавших нет, но часть обоза пришлось бросить. Там, на одной из повозок, находился узелок с вещами Марьи Ивановны. Досадно, конечно, что последнее добро пропало. Главное — люди живы, отряд благополучно выбрался из лесов, свели счеты с целой бандой предателей.
На улицах села обозы распадаются — разъезжаются по дворам, становясь на ночевку. Повсюду оживленный говор, лай собак, скрип ворот и калиток. А с низины появляются все новые и новые повозки с боеприпасами и продовольствием, с детишками и партизанскими шмутками. Проезжает хозяйственник, тот самый, с кем Марья Ивановна в постоянной ссоре, любитель лаптей. Качается на возу бабка Васюта, шагают за повозками уставшие коровы.
— Марья, гляди!.. Лота, конь Васька!
Обернулась на обрадованный голос Крибуляка.
И действительно, в нескончаемом живом потоке плетется их гнедой, укрытый попонкой, целый и невредимый. Любопытно, как он оказался при отряде.
— Навстречу нам бежал, — рассказывает партизан-ездовой. — Весь взмыленный!.. Смотрим, а в санях — подарочек… Вот была радость, спасибо вам!.. Коня-то я, видите, укрыл, чтоб не простудился!.. А трупы в яру бросили, как падаль… Собакам — собачья и честь!..
20
Еще до вступления в Хинельские леса Марья Ивановна почувствовала: что-то с ней творится неладное. Чего бы ни поела — мутит, а запаха мясных щей совсем переносить не может. Просто неудобно перед людьми за свое нездоровье. Слабость в ногах, учащенное сердцебиение, головные боли. «Наверное, оттого, — подумала, — что посидела в керосиновой бочке…»
А то и совсем чудно — подавай ей острую и соленую еду, какую она сроду не любила. Подумала: может, оттого так, что и в копай-городе, и тут, в Хинели, всегда в соли нужда была, вечно ее недоставало. Дескать, всегда так: чего нет, того и хочется…
Во сне одно и то же мерещится — яблоки на ветках висят, мелкие, зеленые. Не выдержала, пошла по лесу, выискивая лесину-дикушу. Нашла, из-под снега выкопала желанное лакомство, и теперь лесовки — первая и единственная еда Марьи Ивановны, хотя отвар, который она из них делает, такой, что, кроме нее самой, никто эту кислятину пить не хочет.
Поведала о своих бедах Андрею Иванычу, а он, обычно всегда чуткий к своей подруге, словно бы не понял, что она ему сказала. Поделилась с бабкой Васютой горем, та сказала такое, о чем и речи быть не может: будто бы Самонина затяжелела… Пошла в санбат— фельдшер выслушал внимательно жалобы больной, осмотрел, однако ничего определенного сказать не смог, лишь пообещал свозить ее как-нибудь к хорошей своей знакомой врачихе, гинекологу.
Неожиданно появился аппетит. И так захотелось жареной картошки с луком и чтоб обязательно на гусином жире — невмоготу, хоть плачь!
Картошка есть и луку найти нетрудно в лагере, но где раздобыть жиру, да еще гусиного, когда каратели второй месяц душат партизан в голодной блокаде?..
— Ты меня извини, Андрюша, что тревожу тебя разными просьбами… Больная я…
А он улыбается. Эх, кому горе, а кому — веселье…
— Марья, это не болезнь. Это хорошо!.. А жиру гусиного я тебе достану…
Крибуляк на целые сутки где-то запропал и вернулся к утру, усталый и довольный. Из кармана шинели он вынул осторожно, как некую драгоценность, бутылку-трехчетвертку, торжественно передал ей. Вынула пробку, понюхала — он, гусиный. Душистый, вкусный!
Приготовила желанную еду. Может, впервые за эти месяцы и поела как следует, душу свою ублажила. Подумала: теперь трехчетвертки недели на две хватит, — вот и поддержу здоровье, а то совсем как ветка сухая стала.
Однако второй-то раз попробовать полюбившуюся еду и не пришлось. Зима залютовала — что ни день, то обмороженные в лагере. А чем спасаться обмороженным, как не гусиным жиром? Тому ложку, тому — пол-ложки, а как не дать? Жалко ребят. Жиру-то дашь чуть, а глядишь, и уши целы, и побелевшие щеки зарумянились, и руки перестало ломить. Идут к Марье Ивановне, ну словно бы у нее лазарет. Жиру в бутылке все меньше. Под конец забоялась, а вдруг ее черт попутает и она переведет остатки жира на картошку, — тогда пропало драгоценное лекарство. Самонина понесла трехчетвертку фельдшеру.
— Возьмите, пожалуйста!.. Я знаю, у вас нечем обмороженных лечить.
Фельдшер подержал, подержал бутылку в своих руках и отдал обратно.
— Нет, держите его у себя… У вас оно будет целее!.. А тут еще кто-нибудь с хлебом его поест…
Так и ходили к ней обмороженные, пока бутылка не опустела.
Оказывается, у Санфирихи тоже была четвертушка гусиного жира, она отлила немного и больше не дала ни капли.
— А чем я весной сапоги буду мазать!..
Когда немного потеснили карателей от Хинельских лесов, партизанский врач выполнил свое обещание. В сопровождении Крибуляка он привез Марью Ивановну в лесной поселок на Брянщине, расположенный километрах в тридцати от лагеря. Врачиха скрывалась у одного из подпольщиков — чернявая, пожилая, Руфой Борисовной звать. Она осмотрела Самонину и неожиданно для нее сказала с доброй, обнадеживающей улыбкой:
— Ну что ж, милочка, все хорошо!
— Как это все хорошо, если я болею! — возмутилась разведчица.
— Так вы не знаете, что с вами?! Вы беременны!.. Да у вас же скоро будет первое движение плода!..
— Какого плода! — не унимается Марья Ивановна. — Да что вы говорите! Я с первым мужем восемь лет прожила — ребенка не было. А с этим мне всего-то удалось две ночи провести — откуда же ребенку взяться?!