Спать легла с перепутанными мыслями. Известно, утро вечера мудренее: на свежую голову разобралась, что к чему.
— Андрюша, у меня здесь родина… Куда я поеду?..
Ничего не говорит — закуривает и так, понурясь, чадя папиросой, молча, минуты две-три сидит у стола. Обдумывает, кажется, свой просчет: совсем упустил из виду, что так необыкновенно сильно в ней чувство родины. И если ей не жалко было жизни своей ради свободы родной земли, то разве сможет она когда-либо уехать из России…
— Если уеду, я не переживу!.. Чужая земля, чужие люди…
— Наш народ хороший!.. Тебя будут уважать!..
Марья Ивановна не сомневается, что в Чехословакии — народ братский, хороший, но покинуть родину — для нее это все равно, что подрубить под собой все корни, дающие жизнь. Кажется, на чужбине и радость не в радость. А если горе? Будешь биться, как птица небесная без крыльев. Даже и предусмотреть невозможно всех бед, которые, как ей кажется, ожидают ее за границей. Картины, возникающие в ее воображении, одна ужасней другой.
— А вдруг, когда вырастут наши дети, будет новая война!.. Не хочу, чтоб моих сыновей погнали воевать против моей родины!..
— У нас будет социализм! Словак и русский отныне браты навеки! Неужели ты не понимаешь?!
Наверное, прав Крибуляк, — все так и должно быть, как он говорит. Марья Ивановна согласно кивает головой.
Поддакивала ему, не думая, что тем самым дает ему излишнюю надежду. Идет день за днем — пост председателя сдан, выездное дело на руках, а Крибуляк все еще в Ясном Клину: ждет ее окончательного решения.
Однако то, на что он надеется, сверх ее сил. Сколько бы похвальных слов он ни говорил о своей родине, о ее красивых горах и речках, селениях и городах, одна мысль не выходит из головы: да, всем хороша его страна, но не для нее, Самониной. И, пожалуй, не менее ярко, чем он, могла бы говорить Марья Ивановна о своей земле — до этого момента и сама не знала, что так огромна ее любовь ко всему, что умещается в одном слове — Родина! Если в счастье ни тебе без родной земли, ни родной земле без тебя не обойтись, то как можно обойтись друг без друга в горькую годину! Сердце твое — уже не твое, и руки твои — уже не твои, весь ты принадлежишь Родине. Разве Марья Ивановна еще не понадобится здесь со своей неизбывной добротой к людям, энтузиастка и вечная общественница?.. Если решится на отъезд, то в каком тогда свете она предстанет перед своими друзьями, перед всеми партизанами…
А братишка Анатолий, который, может, жив и у которого, кроме нее, никого нет, — к кому, как не к ней, приедет он, чтоб поделиться скорбью по убитым братьям и сестре; заявится, возможно, изувеченный, нуждающийся в заботе, а ее тут нет. Боже, ведь это же равносильно предательству!..
Крибуляк в отчаянии.
— Пойми, если уеду, мне вернуться будет не можно!..
Цепляется за каждый мало-мальски подходящий довод в свою пользу, за каждую возможность доказать ей свою правоту. Прослышав, что где-то за Комаричами объявился словак, так же, как и он, перешедший на сторону партизан и женившийся на русской, и что они сейчас вместе собрались ехать в Чехословакию, Андрей Иваныч воспользовался и этой новостью, поведав о ней своей жене с особым значением: вот, дескать, тебе пример, которому ты должна последовать. Мало того, не поленился съездить в Комаричи, разыскать словака и его подругу, привезти к себе домой, — послушай, мол, их, тебе это полезно.
Ничего не скажешь, хорошую девушку выбрал словак — красивую, стройную, добрую и, видать, работящую, но, пожалуй, слишком легкомысленную. Вот сидит она перед Марьей Ивановной, счастливая, довольная, а чему бы ей радоваться, глупой: уезжает со своей родины. Жить, говорит, везде хорошо, где хорошо живется, во всех странах солнце одно и то же и трава везде зеленая.
— Зеленая… Сама ты еще зеленая!.. — досадует Самонина. — Человек, это тебе, девка, не катун-трава, ко торой все равно, где расти и под какими ветрами шуметь!.. Уедешь за границу, самого главного у тебя не окажется!..
— А здесь у меня что? Ни дома, ни родных — пепелища да могилы… А разве у вас не так?!
Гостья уронила голову, плачет, — много, видать, пришлось, бедной, пережить. И, верно, единственная у нее теперь радость — мил-друг, этот словак, что тревожно глядит на нее голубыми, нежными глазами.
— Так, милая, так…
Но мысли Самониной не о себе. Она еще молода, ее собеседница, ей пока не понять, что могила отца-матери — это тоже родина, погибшие на войне братья — из это тоже родина, горькие пепелища — это тоже родная земля.
— Почему бы и вам не ехать в Чехословакию?.. Богатая, говорят, страна и красивая…
— Эх, девка! — Марья Ивановна обнимает свою гостью. — Как бы ни была мачеха богата и красива, а родная мать все равно лучше!..
Не рад был словак, что сюда приехал. И, видно побоявшись, как бы Самонина своими разговорами не настроила его подругу на иной лад, заторопился из Ясного Клина. Крибуляк, сумный, задумчивый, пошел проводить их на станцию, на вечерний поезд, предупредив Марью Ивановну, что поутру и сам отправится в дорогу.
24
Вьюжной выдалась эта ночь. Пригоршни снега летят в стекла. Ветер ломит деревья, грохает ставнями, дико завывает в трубе. Тускло светит лампа со стены, пламя вздрагивает под ударами вьюги.
Они вдвоем сидят у стола, изредка поглядывая друг на друга и перекидываясь немногими словами.
Собраны вся ее воля, все душевные силы, лишь бы не выказать своей слабости в эти прощальные часы. Никогда еще Крибуляк не был ей так дорог и не был таким родным. Может, и не догадывается, что боль, которую она причиняет ему своим несогласием ехать с ним, в ней самой увеличена тысячекратно.
— Не можешь покинуть родину… Я тебя понимаю… И не любил бы я тебя, если б ты была другой!.. А я так надеялся, что дочек моих вырастишь. Больше некому. И стали бы они такими, как ты…
Помолчал с минуту и снова:
— Жаль вас оставлять, так жаль! Как вы тут без меня…
— О нас не беспокойся. Документы у меня сильные — партизанские! Наша власть твоих детей в беде не оставит!
Отвечает ему ровно, спокойно, а у самой сердце исходит кровавыми слезами.
— Ох, боюсь! Ни жилья у вас пока нет, ни достатка… И все у вас тут разрушено…
— Ничего, все одолеем! На то мы и русские!..
Сама себе дивится: откуда в ней что берется — и это мужество, и эти слова, высокие, гордые.
На стене висит трофейный солдатский ранец, в котором давным-давно уложено все необходимое Андрею Иванычу в далекую дорогу. Стрелки ходиков торопят одна другую, приближая время разлуки. За окном прокричали третьи петухи. Засветился огонек в хате напротив, кое-где по селу закурились печные трубы.
Спохватилась: хоть бы он немножко поспал перед тем как отправиться в путь, — до московского поезда часа два-три есть в запасе. Куда там — рукой машет: еще и разговоры не все переговорены, и с Андрейкой ему посидеть надо.
Вот кому спится — сынишке! Несколько раз будили, а он откроет глаза и снова на подушку валится, — знать, сердечко-то ничего не чует.
Целует отец сонного малыша, сам дает советы, как за ним ухаживать и как его воспитывать.
— Чтоб непременно вырос болшевиком!
И за судьбу будущего ребенка душой сохнет. Если мальчик родится, просит назвать Иваном, в честь погибшего мужа, если девочка — Еленкой, как звали жену Андрея Иваныча, замученную в гестапо. А когда дети вырастут и если ему не суждено их увидеть, пусть она им расскажет о нем, что он честный словак и не мог поступить по-другому, чтоб не ругали его, не поминали лихом и простили, если он перед ними в чем виноват…
Крупные две слезы выкатились из его глаз, поползли по щекам, и Марья Ивановна с испугом почувствовала, что самообладание вот-вот ее покинет. Все же она сумела найти силы сказать, что уже утро и пора собираться. Почти непослушной рукой сняла ранец со стены и отвернулась, чтоб не видеть, как он целует на прощанье спящего сынишку. И, может быть, все обошлось бы, но тут проснувшийся так некстати Андрейка приподнял голову с подушки и потянулся ручонкам(И к отцу:
— Папа!..
Все в Марье Ивановне словно оборвалось. Не может понять как следует, о чем это ей говорит Крибуляк, плачущий, прижимающий к себе малыша.
— Слышишь, Марья, слышишь?.. Ты приедешь ко мне?.. Да?.. Ну, скажи мне, скажи!..
А она и слова выговорить не может, лишь качает горькой простоволосой головой.
— Марья, мы должны быть вместе!..
— Милый!..
Рыдания прорвались из ее груди — нет сил больше терпеть. Крибуляк обнимает ее, целует, а у самого все лицо залито слезами. Никогда Самониной не приходилось видеть, чтобы так плакали мужчины — безутешно, во всю грудь, знать, и ему сердце вещает, что это прощание навсегда.
— Прав ли я, что уезжаю? И права ли ты, что остаешься здесь?
— И ты прав, и я права? Никто из нас не виноват!..
— Если не приедете, мне жизни не будет!..
Сына не выпускает из рук, гладит его темный кучерявый чубчик. Но пора прощаться. Молча, с тяжелым вздохом укладывает малыша в кроватку. Оглядывает фотографии, развешанные на стене, одну из них, на которой они всей семьей — он с Андрейкой на руках, — вынимает из-под стекла, кладет себе в нагрудный карман.
Крибуляк готов в дорогу. Хочет приподняться Марья Ивановна, чтоб выйти проводить мужа, — как назло, в ноги вступило и в поясницу. Да и он не разрешает ей выходить. Тут и прощаются, замерев на минуту в горьком последнем поцелуе…
Уже из окна увидела, как Андрей Иваныч во дворе, взойдя на погребицу, где повыше, и сняв шапку, поглядел на все четыре стороны — на синеющие вдали Клинцовские леса, где воевал, на поля Ясного Клина, ставшие ему родными, на весь подрумяненный утренней зарею простор — и поклонился — попрощался с Россией.
Только тут Самонина дала волю слезам, рухнув вниз лицом на постель. И когда выплакалась, долго еще лежала так, как мертвая, пока не услышала за дверью в сенцах знакомый крик почтальона:
— Марья Ивановна, вам письмо!..
Треугольник с военным штемпелем, почерк знакомый. От радости сердце замерло.
— Анатолий!.. Братишка мой милый!.. Жив!..
Пишет, что лежит в госпитале с тяжелым ранением в правое плечо. По выздоровлении обещается приехать на побывку.
Как надеялась, так и получилось. Не обманулась. А может, и еще кто из братьев жив или сестра!..
Как никто другой, порадовался бы за нее сейчас тот, кого в эту минуту все дальше и дальше уносит пассажирский поезд. И запоздавшие, невысказанные, оставшиеся при ней слова слетают с ее губ:
— Ты самый лучший на свете. Прости, что не оправдала твоих надежд! Желаю тебе увидеть свою страну свободной, остаться целым и невредимым! Счастья тебе и твоим детям, а также той, кого изберешь себе в жены! Спасибо за доброту, за верную любовь, за все, что ты сделал для моей Родины! Спасибо от всей России!..
…Две недели спустя родился Ваня.
25
Все та же тесная комнатушка в районном городке. Единственное окно смотрит во двор, кривое, подслеповатое, с приделанным дымоходом от буржуйки. Койка Андрейки, та самая, сколоченная отцом, да дощатые нары, которые служат и столом и кроватью. Больше ничего нет. На стенах — портреты сестры, братьев, а также самой хозяйки и Андрея Иваныча, сильно приукрашенные, с подрисованными галстуками и белыми воротничками — работа заезжего фотографа.
Понадобилось несколько месяцев, чтобы успокоиться после случившегося потрясения: горечь прощания с любимым потеснили новые заботы. И когда наступил перелом, стиснув зубы и вспомнив излюбленное присловье Васи Почепцова, сказала сама себе:
— Не горюй, Самониха, давай на-гора! Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..
И вправду, это еще не то горе, чтоб унывать. Жить надо и растить сыновей.
Чуть забрезжит утро, Марья Ивановна уже на ногах. Надевает единственную свою одежду — пиджак, которым разжилась еще в копай-городе, обувает сорок пятого размера ботинки, мадьярские, подкованные, которые третий год служат бессменно, — привыкла к ним, как будто так и надо, одна печаль — носы позагнулись. На голову — ушанку. Проверив, при ней ли продовольственные карточки, и попривязав, как собачат, детишек, чтоб, проснувшись без нее, не выпали из своих постелей, выходит из дому: надо выстоять в очереди за хлебом, сбегать на базар за молоком да еще раздобыть где-то по пути какой-нибудь топки, чтоб детям сварить еду и поддержать тепло в своей конурке.
Шарк-шарк, шарк-шарк — тяжелые ботинки, от земли не оторвешь, к тому же гололедка. Городок полусонный, лежит в развалинах, присыпанный снежком, голодный и холодный, с керосиновыми редкими огоньками. Кое-где одинокие прохожие. Здороваются, — Самонину тут знает стар и мал.
Возвращается шагом более ускоренным, беспокоясь о детях. В руке у нее или кувшин с молоком, или буханка хлеба, а в другой обязательно что-либо из топлива — обломок доски, палка, ветки сухого дерева, разные огарки, абы что, лишь бы горело.
Накалит буржуйку, покормит детей, покличет бабку знакомую, чтобы та посидела с малышами, а сама на работу: она и в уличкоме, и в женсовете, и в разных комиссиях, — дел по горло.
Мотается так день-деньской Марья Ивановна по всяким своим делам по разрушенному городу и не догадывается, что за ней наблюдает пара глаз, голубых, когда-то любимых ею.
И вот как-то идет она по улице следом за повозкой, нагруженной щепками, скользит на своих трофейных вездеходах. Что ни выбоина — Щепка с воза, а то и две-три сразу. Хозяину, видно, не в убыток, а Марье Ивановне пожива. Идет, подбирает, глаз с возка не сводит. Подвернулась рваная галоша, и ее на руку: для печи сгодится. Целый оберемок топки набрала. Так увлеклась, что не заметила подошедшего к ней мужчину. Оглянулась, лишь когда услышала легкое прикосновение к плечу и тихий оклик:
— Маня!..
Первое, что она заметила, — добротные армейские сапоги, начищенные до блеска, и защитного цвета брюки под полами пальто. Сердце забилось учащенно.
Еще не видя лица подошедшего, выдохнула с болью:
— Анатолий!..
Все эти месяцы только и жила ожиданием встречи со своим любимым братом. Когда же увидела, что это совсем не Анатолий и не один из ее братьев, разочарованию ее не было предела. Но кто же это? Партизан, что ли? Так знакомы ей мягкая улыбка, родниковая синева в глазах… Вспомнила! Виктор из Шумихи, друг детства и юности, первая ее любовь.
— Откуда ты знаешь мою кличку?! — Взгляд у него тревожный, бегающий.
Чутье разведчицы подсказало Самониной, как вести себя, и она загадочно промолчала.
— Чего же мы тут стоим… посреди улицы? Пойдем!.. — Поддержал ее под руку, направляясь к тротуару.
— А не срамно вам идти с такой-то? — показала глазами на свои уродливые бахилы, на щепки. — Вы одеты чисто, хорошо!..
— Да брось ты этот мусор!.. Дам тебе полусотку, пойдешь купишь дров!
— Не-ет… — Чуть подумав, Марья Ивановна покачала головой. Щепа, пожалуй, подороже полусотки, да и незачем деньги брать у чужого человека.
Направилась домой, он не отстает. «Погляжу, — говорит, — как живет знаменитая разведчица-партизанка».
Расспрашивает ее, как и что, и по самим вопросам уже ясно, что он о ней достаточно осведомлен.
Рассказывает, печалясь, что он теперь вдовый, мать при нем и дочурка, дом хороший, а хозяйки в нем нет. Напомнив, как когда-то они друг в друге души не чаяли, дал понять, что он готов, пусть хотя бы с таким большим опозданием, загладить перед ней свою вину.
Больше десятка лет прошло с тех пор, как их пути разошлись, а все еще свежа в сердце радость их юношеской любви. Когда-то мечтала, чтобы он всю жизнь был с нею рядом, красивый, высокий, стройный.
Не обманулась Марья Ивановна в своих догадках. Когда гость зашел в их тесный куток, то, поразившись бедности и, видимо, надеясь, что отказа не будет, предложил:
— Маня, если ты можешь простить меня, давай будем жить вместе. Твои дети не помеха, буду растить, как своих… У тебя ничего нет, а у меня есть все. В моем дому — не то, что в этой душегубке. А рядом — лес, река, приволье детишкам!..