Опускает отец дно, рукавом лицо вытирает и руки, пахнущие рыбой, вытирает о штаны, закуривает, весело смотрит на семгу, на Никишку: «Вот как мы ее!»
И опять качается вверх-вниз привязанный к жерди карбас. Молчит отец, сложив на коленях могучие красные кисти рук, смотрит безмятежно вдаль, отдыхает. Молчит все, молчит море, молчит берег, не доносится оттуда ни звука. Солнце, низкое уже, скрылось в облаках, потемнело все вокруг, запечалилось. И никого нигде нет! Пусто кругом, безлюдно, летают редкие чайки, на берегу в лесу притаились глухари, да качаются на карбасе два рыбака и с ними заснувшая семга.
3
Гудит печка, потрескивает, тепло в избе, за окошками сумерки. Таинственно светится шкала радиоприемника, доносит шумы городов норвежская станция. Зажег отец лампу, между ног ведро поставил с водой, шкерает на уху треску пятнистую, рявшу горбатую, тонкую изящную навагу. А Никишка дремлет уже, наговорился за день, нагляделся, наслушался, накачался, устал, дремлется ему, думается бог знает о чем!
Круто меняется погода. Дует верховой обедник, шумит море, все зеленеет и зеленеет на западе, открывается просинь, стеклянеет воздух, и настает вечер необыкновенной чистоты со звездами и смутным небесным-светом.
Лежит рыжий пес у печки, спит, вздрагивает во сне, Никишка встрепенется, слушает в пол-уха — отец чего-то говорит мирное, давно знакомое, родное: о рыбе говорит, о море, о мотоботах, о деревне, о ветрах — полуночнике, шелоннике, обеднике… Склонился низко над ведром, волосы, как у Никишки, белесые, на глаза свесились, борода распушилась, сам неподвижен, руки только двигаются, нож сверкает, рыба в ведро с плеском падает. Говорит, говорит отец глухим голосом. Никишка глаза закроет, видит землю родную с морем, лесами, озерами, по рекам лес плывет, по морю — пароходы; солнце видит, птиц молчаливых, зверей странных; видит он, что псу рыжему снится — лес ему снится, звери ужасные со всех сторон кидаются, бежит пес, лает от страха, одно ему спасение — Никишка! Слышит, камни теперь шептаться начинают, море шумит, деревья в лесу шевелятся, крикнет кто-то, вздохнет… Видит, вот отец в шторм на льдине качается, плачет, еще видит — семга громадная по дну рыщет, а за ней другие — тайник отцов ищут.
Дрова в печке гудят, потрескивают. Отец из избы выходит воду вылить из ведра, слышно, дрова собирает, потом в избу входит, грохает дрова у печки. Вскакивает рыжий пес, вздрагивает Никишка, проходят чары.
— Спишь, сынок? — наклоняется к нему отец. — На воле-то не видал, что делается?
Выходит Никишка — темно, холодно, дует сырой ветер с моря. Так темно, что леса не видно, а наверху, между звезд, светится продолговатое жемчужное пятнышко, будто в страшной высоте плывет облачко, озаренное последним светом солнца. Вздрагивает облачко, вытягивается стремительно в длину, пухнет в середине, выгибается между западом и востоком трепещущим мостом. Смотрит Никишка, закинув голову. Хлопает дверь, подбегает к Никишке пес, за псом отец выходит, тоже голову поднимает.
По облаку начинают ходить неясные тени, цвета меняются, все синеют, густеют — от молочного к синему. Кажется Никишке: напрягается облако, силится загореться рубиновым огнем, заполыхать вместо ушедшего солнца. Все сильнее мерцают и вспухают краски, все больше льется сверху света, но напрасны усилия, все гаснет, и опять большие смутные тени печально передвигаются по световому мосту.
Смотрит Никишка на северное сияние, смотрит отец и молчит, пес смотрит и тоже молчит. Молчит и лошадь, заснула возле березы, пала ей на шерсть крупная роса, все молчит, одно море слабо дымится от небесного огня и шумит, шумит… Гаснет свет, ощупью идет Никишка в теплую избу, забирается с ногами на кровать, пес у печки ложится, ставит отец уху на огонь и чайник ставит.
Скоро Никишка поест жирной ухи, попьет горячего крепкого чаю, ляжет спать, и приснятся ему необыкновенные сны. Обступит его деревня, избы с глазами-окошками, лес тихонько подойдет, камни и горы, конь явится с прекрасной гривой, пес рыжий, чайки прилетят с красными лапками, кулики сбегутся на тонких ножках, тюлени приползут, семга из моря выйдет — все к Никишке сойдутся, смотреть на него станут и, бессловесные, слабые, робкие, с трепетом будут ждать заветного слова Никишки, чтобы разом открыть ему все тайны звериной, немой души.
ДЫМ
1
Ночевали на чердаке пустой заброшенной сторожки, на слежавшихся, потерявших запах листьях. Петр Николаевич проснулся, когда сквозь дырявую сухую крышу начал пробиваться слабый свет. Сын его, Алексей, посапывал, неловко подворотив руки, завернув голову телогрейкой, раскидав голенастые ноги с большими ступнями. Из-под бока у него торчал приклад ружья.
Петр Николаевич обулся, напряженно, боясь сорваться, слез по приставной лестнице, в которой не хватало многих перекладин. Слез, постоял, смотря на белеющий восток, неподвижные деревья, на мокрые отяжелевшие кусты, потом медленно обошел сторожку.
Раньше здесь был загон для скота, ночевали пастухи, пахло дымом, молоком и навозом. Земля была истоптана, скользка от коровьих лепех… Теперь уж лет пять все было заброшено, поскотина местами повалилась, подле сторожки буйно росла крапива с бледно-зелеными большими листьями. Во всем проглядывали заброшенность, запустение, глушь была на месте человеческого жилья.
Дверь в сторожку была сорвана, и Петр Николаевич вошел внутрь. Стекол в окнах не было, только в одном торчал запотевший осколок, ставший от старости, дождя и солнца сизым. По углам лежали кучи листьев, из печки вынута дверца, сняты чугунные плитки, теперь она зияла черной холодной пустотой. Почему ушли отсюда люди? Где пасут теперь свой скот?
Петр Николаевич присел на листья в углу, медленно закурил, долго следил темными невеселыми глазами, как дым вытягивается в окно, запутывается в толстой пыльной паутине. Пахло в сторожке сухой глиной от печки, старым деревом, из окон тянуло свежестью травы, чистым и печальным воздухом, и Петр Николаевич задумался с погасшей папиросой о том времени, когда он, совсем молодой, охотился в этих местах.
Было тогда ему двадцать лет. Ошалевший, как молодой жеребенок, почти больной от счастья, целый месяц, бродил он один или с отцом по этим певучим просторам, спал в шалаше или в стогах крепким молодым сном, просыпался на рассвете, и жизнь лежала перед ним — нетронутая, бесконечная, радостная. Потом бродил по озерам, лугам, по сумрачным борам, был несказанно счастлив своей молодостью, силой, готов был плыть за подстреленным чирком по ледяной воде, готов был выхаживать десятки километров в надежде подстрелить юркого бекаса. И еще — и это, пожалуй, самое главное — он был влюблен тогда, беспрестанно со сладкой тоской думал о ней, и казалось ему по молодости, что еще не то будет в жизни, что пока еще не настоящее счастье, а гораздо большее, невыразимое счастье будет впереди.
Сколько миновалось, сколько прожитого навсегда ушло из памяти, но этот тихий светлый край и то время, когда он здесь скитался, так и запомнились, как лучшее в жизни, как самое чистое. И он помнил все: все дни и все места, где у него была счастливая охота, помнил приметные деревья, потаенные родники, помнил даже, о чем он думал в то время.
Теперь он снова приехал сюда, уже не один, а с сыном, и когда ехал, было томительно-радостно, что он опять увидит все, а теперь стало тяжело — так все неузнаваемо изменилось, так все постарело, поблекло… Все не то, все не то, только рассвет и роса на траве, запахи те же, вечные, навсегда те же! И странно до восторга было думать, что еще тысячи людей, может быть и не родившихся даже, будут так же просыпаться когда-нибудь и глядеть на рассвет, туманы на лугах, будут дышать крепкими грустными запахами земли.
2
Сын скоро проснулся, завозился на чердаке. Потом заскрипела лестница, послышался прыжок на землю.
— Отец! — негромко позвал Алексей.
Петр Николаевич вздохнул, провел рукой по лицу, вышел. Алексей, расставив длинные в лыжных брюках ноги, смотрел вверх, лицо его было испуганно и восторженно.
— Тсс! — он схватил отца за руку. — Слышишь?
— Нет… Что такое? — спросил Петр Николаевич, напрягая слух.
— Ну как ты не слышишь! — прерывающимся шепотом сказал Алексей и посмотрел на отца круглыми счастливыми глазами. — Осы! Их там три гнезда, вчера в темноте не видать было… Я случайно зацепил, как загудели! Слышишь? — Алексей с восторженным ужасом опять посмотрел вверх.
— Да, да гудят, — подтвердил Петр Николаевич, улыбаясь. Но он не слышал никакого гудения, и на сердце у него стало нехорошо. «Вот уж и слышать хуже стал…» — подумал он и, чтобы совсем не расстроиться, заторопился.
— Пойдем, пойдем! — пробормотал он. — Поздно уже… Рюкзаки, ружья где?
— Сейчас! — сказал сын и беззвучно полез на чердак. Так же неслышно, с серьезным лицом, он передал отцу один и второй рюкзак, ружья, тяжелые патронташи, натянул новые сапоги, спустился и тут только перевел дух.
— Пошли! — громко и бодро сказал Петр Николаевич и первый зашагал по траве за поскотину, туда, где — он знал — должна быть тропинка.
Тропинку долго не могли найти, промокли от росы, пошли наугад к темному высокому бору. Ноги вязли в траве, поляны были белыми от ромашек. «Сколько добра пропадает, не косят, какая глушь!» — горько думал Петр Николаевич. Алексей шел сзади, спотыкался на кочках, часто и громко зевал, в рюкзаке у него брякало, этот равномерный слабый звук все что-то напоминал Петру Николаевичу и никак не мог напомнить.
Когда вошли в бор, сразу стала видна старая тропа. В бору было сумрачно, глухо; только оттуда, где за плотным рядом сосен лежала старица, робко пробивался голубой неверный свет. Немного погодя, в таволговых кустах запикала птица; песня ее была в два колена, очень проста: пи-пи, пи-пи…
Алексей снова зевнул, споткнулся.
— Далеко еще? — сонно спросил он.
И будто ждал этого вопроса, в той стороне, где было совсем еще темно, взорвался глухарь и с частым тугим лопотом потянул между стволов. Идущие вздрогнули, остановились, у Петра Николаевича зашлось сердце: значит и сейчас тут есть глухари!
— Фу, как напугал! — засмеялся он. — Идем, потом поохотимся, хватит еще!
Но Алексей, не слушая, свернул с тропы и хищно пошел по беззвучному мху, по хвое и бруснике, держа ружье в руках. Петр Николаевич напряженно смотрел сыну вслед, каждую секунду ожидая выстрела, потом поправил ружье и тихо пошел дальше по тропе.
Он вышел на опушку, сел на поваленное дерево и стал ждать. Впереди было небольшое поле в тумане, за ним опять лес, потом снова должно быть поле, потом маленький еловый колок, затем кочковатая сырая луговина с жесткой осокой и, наконец, озеро — место всех давних охот.
Скоро показался Алексей и пошел к отцу, надевая ружье и смахивая что-то с лица.
— Ну, что? Ничего не попалось? — спросил Петр Николаевич.
— Ничего! — точно радуясь, ответил Алексей. — Зато глухо как! Ягод сколько, грибов… как хорошо! Неужели мы тут целый месяц проживем! Здорово!
— И прекрасно проживем! — Петр Николаевич любовно посмотрел на сына. — Тебе понравилось? Я боялся, не понравится… А ты у меня молодец!
Они пошли заросшей тропинкой через луг к новому лесу, но теперь впереди шел Алексей, а Петр Николаевич смотрел на него и думал, какой у него большой сын и как хорошо, что он именно с сыном приехал сюда.
3
Уже солнце поднялось высоко и роса держалась только в тени под кустами, когда охотники подошли к озеру. Они не торопились особенно, наслаждались глухой тишиной и потаенностью, подолгу сидели на опушках, смотрели, как тихо встает солнце, слушали стеклянный скрип журавлей, стуки дятла, пронзительный крик кобчика…
Подойдя к озеру, Петр Николаевич снял кепку, пригладил поредевшие волосы, стал жадно оглядываться. Как все изменилось!
Озеро стало меньше и постарело как будто… Один узкий и мелкий конец его совсем зарос осокой и камышом; сильнее разрослись и наклонились к воде деревья, больше было на темной воде листьев кувшинок.
«Ну, здравствуйте! — думал, волнуясь, Петр Николаевич. — Здравствуйте, кусты и деревья, и озеро! Здравствуйте, цветы и осока! Вот я опять с вами, пришел к вам… Вы долго меня ждали, снились мне, и я пришел. Помните ли вы меня?..»
Неуверенно, с трудом отыскал Петр Николаевич ту полянку, где у них с отцом горел когда-то, почти не переставая, костер, где они сушились после дождей, варили себе похлебку, кипятили чай и набивали патроны, и тихонько пели песни на два голоса. И поляна стала маленькой, чужой, и нельзя было понять: то ли она заросла, то ли, как почти все, давно ушедшее, представлялась в памяти более значительной, чем на самом деле. Петр Николаевич, моргая, чувствуя выступающие на глазах слезы, махнул сыну рукой:
— Пройди вдоль озера… Посмотри там… Иди, иди!
Алексей внимательно взглянул на отца, что-то понял, покраснел и ушел, торопливо шурша сапогами, горбатя худую спину. Петр Николаевич снял рюкзак, опустился на колени, стал перебирать траву руками. «Должно же что-нибудь остаться! — с наивной верой думал он. — Тут было так много золы, углей, головешек… Даже нижняя лапа сосны была подпалена!» Он мельком глянул вверх: серебрились в солнечном луче иглы, опутанные тонкой радужной паутинкой, неподвижно млели крепкие зеленобурые шишки, толклись комары… Он разгреб траву, раздвинул ромашки на длинных крепких стеблях, но ничего не было, только сырая земля, старые прелые листья, маленькие липкие маслята; ползали муравьи, кровавыми каплями дрожала земляника. «Конечно… круговорот вещей, — растерянно и огорченно думал Петр Николаевич. — Все проходит, все изменяется… Да полно, тут ли мы были тогда?» Он встал, оглянулся: здесь где-то под елью был у них шалаш. Где его искать? Это был такой прекрасный, такой прохладный днем и теплый ночью шалаш! Так хорошо строили они его с отцом… Где же эта ель? Не приснилось ли ему все на самом деле?
Шумел вершинами плотный лес, в просветах виднелось бледно-голубое небо, вспыхивали светлой изнанкой листья осин, солнечный теплый свет дрожал на толстых сумрачных стволах, а внизу было царство валежника, мертвых, на вид совсем свежих берез, папоротника…
Петр Николаевич стал лазить под елями, царапал лицо и руки, оглядывался на поляну, стараясь не отходить далеко. Ружье мешало, и он снял его, прислонил к дереву. Попадалось много грибов, костяники, в лицо дышало влажным грибным духом, пряным запахом опавшей хвои. Петр Николаевич машинально срывал костянику и сосал, чувствуя кисловатый холодок на языке и в носу. Наконец он наткнулся на старую толстую ель, оглянулся на поляну, опять посмотрел на ель, и ему показалось, что здесь. Тут, на стволе, должна быть зарубка, — на ней держалась с одной стороны хребтина шалаша, — он это помнил. Но по мощному, в наплывах смолы, стволу ничего нельзя было узнать. Тогда Петр Николаевич снова встал на колени, принялся задумчиво перебирать старый хлам, годами скопившийся под елью. И он нашел то, что искал: гнилые, почерневшие палки, на концах которых был виден срез от удара топором, еще и еще…
Да! Вот все, что осталось от прекрасного крепкого шалаша — одни гнилые палки.
Петр Николаевич встал, отряхнул колени, выдрался из густоты, посмотрел сквозь листья на верхушку ели. Какая же она старая! Сколько лишаев! Вон и вершина совсем засохла… Скоро то, что когда-то было маленькой пушистой зеленой елочкой, совсем высохнет, умрет. Проходит жизнь!
Отыскав ружье, он вышел на поляну и остановился, бездумно засмотревшись на ромашки. Потом вспомнил, как перекликался с отцом, переломил ружье, вынул патроны, приставил стволы к губам, и над лесом полетел зовущий печальный звук и замер где-то за озером.
— Ого-го-о! — откликнулся совсем рядом мальчишеский басок. Послышался шорох. Алексей подошел с виноватым лицом, и Петр Николаевич понял, что он никуда не уходил, сидел поблизости, ждал, пока отец найдет, что ему нужно.