Спустя некоторое время она впала в отчаяние и своими слезами стала надоедать мне.
Я вошел в свою спальню и остановился в изумлении.
Около окна, обратившись лицом к восходящему солнцу, стояла на коленях моя девочка и молилась. Светло-каштановые волосы, спутавшиеся во время ночи, падали на ее беленькие неразвившиеся плечи, не позволяя видеть ее лица. Я зашел сбоку. Ее ярко-голубые глаза, блиставшие от слез, были обращены к небу и маленькие руки приподняты с видом очень невинным, что делало ее похожей на молящегося херувимчика. Она что-то шептала, и хотя я всего не помню, конечно, но приблизительно что-то в этом роде:
— Я великая грешница… Никто не хочет знать, как я страдаю. Открыться отцу — он убьет меня. Остаешься Ты, Господи… Но я не умею молиться… Ты так высоко живешь… Не услышишь.
«Рационально, — невольно прошло в моей голове. — Надо большой штат херувимов, чтобы принимать прошения от такого множества челобитчиков».
— Ты все можешь… Ты всесилен… Пусть мой доктор любит меня… Изменит — убей его… Тогда и я умру… Легче мне умереть, нежели видеть его с другой.
— Вот как! какая эгоистка, однако же.
С этими словами я положил руку на ее голову. Она вскинула на меня свои голубые глаза и, простерши свои детские руки, охватила ими мою шею и повисла на ней.
Я стоял неподвижно минуты две. Наконец, мне это надоело.
— Скажи, пожалуйста, мой ангел — ты намерена долго висеть таким образом?
Она внимательно начала всматриваться в мое холодное лицо с таким видом, точно медленно читала свой смертный приговор.
— Ты меня больше не любишь!.. — воскликнула она с видом неподражаемого отчаяния, отбежала к стене и, прислонившись к ней спиной, закрыла лицо руками. Плечи ее нервно вздрагивали.
— Послушай меня, Джели, — начал я, медленно шагая по комнате. — Вечного в этом мире нет ничего. Маленькие радости нам даются здесь на короткое время, а на долгое — только большие страдания. Посмотри на розу: она расцвела и увяла; взгляни на Казбек: ледники его никогда не тают. Наша любовь — роза, жизнь — ледники. Ты хочешь, чтобы роза нашей любви всегда цвела — это невозможно. Я не люблю тебя больше. Цветок увял навсегда, остались ледники. Это делает так Бог — чтобы радости были коротки, а с Ним, ты знаешь, совершенно бесполезно спорить: Он сильнее меня. Не плачь, Джели.
Ее слезы превратились в рыдания. Я смотрел на нее, одновременно ощущая сожаление и досаду, так как думал в это время, что заглушить в себе всякую чувствительность, согласно начертанной программе, не так-то легко.
— Довольно, Джели, вот все, что я могу для тебя сделать, — и с этими словами я вынул из комода кипу бумажных денег и, подавая ей, сказал:
— Возьми это, дитя. Вспоминай обо мне или, пожалуй, не вспоминай: это не от твоей воли зависит, как моя любовь не от моей. Возьми.
Девушка подняла на меня свои голубые глаза, в которых сверкнуло безумие. Она взяла у меня кипу ассигнаций и с отчаянным смехом, повертев их в руках, вдруг, к моему удивлению, начала рвать их в мелкие клочья. Потом она снова посмотрела на меня с презрением и яростью, стиснула свои мелкие, как жемчуг, зубы и вдруг изорванные ассигнации бросила мне в лицо.
— Бессовестный и жестокий доктор Кандинский, возьми свои деньги и отдай русской… Они берут… Прощай навсегда.
Она подбежала к двери с легкостью дикой серны и скрылась.
На часах большой комнаты, где происходило чтение этих записок, пробило два.
— Довольно, господа, я не могу больше читать, липнут глаза. Надо же, наконец, и спать. Продолжение похождений этого печального героя мы будем узнавать постепенно. Завтра в семь часов вечера прошу быть всем в сборе, господа.
Лидия Ивановна поднялась с решительным видом.
— Позвольте, я вас задержу на две минуты, — проговорил Бриллиант. — Вы какое же из всего того вынесли впечатление?
— Отвратительное, — ответила она, рассмеявшись. — Герой этот, попросту говоря, отъявленный… негодяй. Вот увидите, скоро он начнет пожирать живьем людей, как готтентот. Знаете ли, при других условиях я никогда не поверила бы, что среди медиков могут появляться такие господа. Он сам так себя обрисовал и отравился… приходится верить.
— Вы неправы, Лидия Ивановна. Негодяйство этого доктора в высшей степени интересно: оно психологически вытекает из брожения его мыслей. Между человеком, который и не может быть никем иным, как мерзавцем, и таким, который сделался таким вследствие умственного извращения и невозможности примирить противоречия жизни — целая бездна. Человека делает интересным исключительно процесс борьбы в области его ума и духа, в силу которого в конце концов он приближается к ангелу или черту. Иначе это тигр или овца, и для нас то и другое неинтересно.
— Не знаю, Бриллиант, может быть, вы отчасти и правы, но как бы то ни было, рассуждения его ужасны… Для него люди — флейты и скрипки, — вот парадоксы!.. Вы, Бриллиант — контрабас, я — виолончель, а вы, Куницын… бедненький, да что вы сегодня такой смешной!..
Всматриваясь в лицо молодого человека, Лидия Ивановна протяжно рассмеялась и смех этот звенел, как ручеек, пробегающий по камням.
— В самом деле, что с тобой, брат? — сказал Бриллиант. — Ты смотришь мрачно, но надеюсь, поведение этого злополучного доктора нисколько не касается до других юных жрецов Эскулапа.
— Касается, и даже очень, черт возьми! Вы все глупцы, если этого не понимаете, — воскликнул Куницын и загоревшимися глазами обвел лица присутствующих. — Для меня совершенно ясно, что его мысли должны мучить многих из нас. Мы все признаем, что организм наш — машина, и все преданы самому грубому реализму. Черт возьми, разве не понимаете, что невозможно все отрицать и быть спасителем ближних? Из нас могут вырабатываться мученики науки или палачи, только первые что-то незаметны. Затем, большинство — алчные эксплуататоры человеческих страданий, для которых спасать или убивать — безразлично. Прощайте.
Он быстро направился к двери. Лидия Ивановна, переглянувшись с другими студентами, со звонким смехом пошла его догонять.
На другой день, вечером, вся компания снова собралась в той же комнате. Девушка, развернув толстую тетрадь, сказала:
— Ну-с, господа, да разверзится ваш слух. Внимайте о дальнейших похождениях нашего интересного медика. Вот увидите — скоро он начнет пожирать своих больных, как рябчиков.
Она рассмеялась и приступила к чтению.
VIII
— Милый доктор, вы сегодня очень насмешливы, — говорила дрожащим голосом Нина Евстафьевна, сидя со мной в тени беседки из вьющихся виноградных лоз.
Под тонкой кожицей ее бледного лица играл легкий румянец, тонкие губы были сухи и страдальчески полураскрылись. Она была очень мила и отличалась той болезненной красотой, которая наступает одновременно с особого рода болезнью сердца, против которой железо бессильно. Как видите, мое лечение быстро привело к цели: пациентка ожила и все ее существо, казалось, светилось особенным светом, исходящим из зажженного в ее сердце пламени. Я не отступал от основного принципа медицины: клин выбивать клином, но вместо микстуры прописал другой напиток — более приятный и свойственный женской природе — любовный яд. Кроме того, вот уже месяц, как пациентка, по моему предписанию, разгуливала на свежем воздухе, вдыхая в себя чистейший кислород, глотала в гомеопатических дозах железо и в аллопатических другой напиток, который можно назвать «ядом любви». Ее брата в это время я лечил электричеством. Оно дало, как я и ожидал, обманчиво-благоприятные результаты, приведшие князя и старую грузинку в восторг, так что моя репутация волшебника в их глазах все больше росла. Я, однако же, понимал, что это только временное возбуждение нервов, и на вопросы отца отвечал двусмысленно, с видом величаво-таинственным, как римский авгур.
— Monsieur Кандинский, я должна сознаться: иногда вы просто пугаете меня; вы смотрите на меня страшными глазами, точно иронизируете, глядя на меня. Мне больно думать, что я, такое слабенькое, больное создание, не вызываю в вас участия. А тогда, помните, вы мне показались таким добрым, что я подумала, что ко мне явился мой добрый ангел. Но я понимаю, вы разочарованы, вам можно многое простить, в вас все интересно и все мило мне.
Она протянула последнюю фразу с неизъяснимой прелестью и стыдливо поникла головой.
— Добрый ангел и доктор Кандинский — что-то не вяжется. Впрочем, я могу отнести к себе это сравнение с добавлением одного коротенького словца: падший; насколько мне известно, в небесной обители он считался первым скептиком и был обращен в сатану, и поделом: сомнение — широкая дорога в ад. Так это происходит и у нас, только слово ад надо заменить другим: мучение. Ну да-с, я мученик, если хотите, мученик мысли, потому что вопрос Пилата: «Что есть истина» так и остается вопросом без ответа вот уже почти двадцать столетий, и — мученик любви, потому что ее пламя гасится во мне холодным отрицанием.
Помню хорошо, что все это я говорил с иронизирующим и бесстрашным видом, с целью, говоря попросту, порисоваться; но вдруг, к удивлению своему, почувствовал, что как-то нечаянно высказал чистейшую правду о себе.
— Милый Кандинский, я вижу, что не ошиблась в вас. Вы ожесточены и презираете людей, потому что они вас не стоят. Вы выше всех и вы такой ученый, но ваши мысли — холодная бездна. Доктор, вы меня трогаете, хотя вы и злы. Мне хочется плакать над моим милым падшим ангелом…
Она простерла ко мне свои нервно-дрожащие руки, в глазах ее светилась мольба и головка закачалась, как цветок во время ветра. Я сжал ее холодные худенькие руки в своих; голова ее склонилась к моему плечу и черные кудри ее волос свесились, как виноградные грозди. Сколько прелести и грации было в ее искреннем порыве и сколько трогательной нежности в выражении ее маленького лица с светящимися, полными мольбы, как у робкой газели, глазами! Но ее пальцы были холодны как лед, под тонкой кожицей виднелись синеватые жилки, и вдруг во мне произошло что-то дикое и до крайности смешное. Что делать, я привык быть в роли анатома, и притом у меня было пылкое воображение, и оно нарисовало мне картину далеко не поэтическую: артерии и вены со струящейся кровью по ним, учащенно бьющееся красное сердце, бесчисленные нити волокон… Мою душу внезапно охватил холод бездны и я почувствовал злобную веселость. Охватив рукой ее тоненькую талию, я начал ей что-то нашептывать. Внутренне я, конечно, глумился, но однако же, когда она, приподняв голову, уставила на меня свои чудные глаза, мне показалось, что сама поэзия поднялась с глубины кровавого скелета, которым она мне рисовалась. Потом она снова как бы замерла, прислушиваясь к каждому моему слову, и только вся нервно содрогнулась, почувствовав на своем лице мой холодный поцелуй.
— Георгий Константинович, вы меня или любите, или мало уважаете, — сказала она слабым дрожащим голосом.
Я нарочно не ответил ей ни слова, предоставив ей мучиться загадкой — люблю я ее или мало уважаю, — и умышленно стал смотреть сквозь просвет листьев куда-то в синеву неба.
Раздались чьи-то шаги и шелест платья, и к нам в беседку неожиданно вошла княгиня Тамара. Она окинула коротким, но внимательным взглядом свою падчерицу, рассмеялась одними губами, отчего лицо ее казалось злым, и протянула мне руку.
— Monsieur Кандинский, мне надо с вами поговорить насчет моих дорогих больных. Мой муж продолжает восторгаться вами как человеком и медиком: наша милая Нина неузнаваема. Скажите, как поправилась!
Княгиня снова стала смотреть на дочь своего мужа, а я, в свой очередь, не без тайного наслаждения красотой, стал всматриваться в мамашу. Несмотря на то, что она не переставала улыбаться, мне казалось, что из ее черных глаз льется холодный свет в самое сердце моей пациентки, оледеняя ее. В самом деле, румянец исчез с лица девушки, пальцы ее нервно вздрагивали и глаза с ужасом смотрели на супругу ее отца.
— Георгий Константинович, вы просто чудеса делаете с моей милой Ниночкой, — сказала она, с многозначительным красноречием глядя на меня. — Вы — маг и волшебник. Пойдемте.
Она вышла.
— Что с вами? — спросил я мою пациентку, оставшись с ней снова наедине.
— Я опять больна. Эта женщина рождает во мне страшные предчувствия. Смотрите, я дрожу, как прежде.
— Успокойтесь, пожалуйста, — произнес я шепотом и начал проводить рукой по ее волосам.
Она смотрела на меня с видом очарования и вдруг поднялась, точно наэлектризированная.
— Я не боюсь ее, когда вы со мной, но если вы пойдете против меня в союзе с этой женщиной… я умру.
Она выбежала из беседки в страшном волнении. Что, однако, означали ее слова? Можно было подумать, что она с проницательностью сомнамбулки прозревает сердца и видит грядущее. Озабоченный этим, я направился к поджидавшей меня княгине.
— Пойдемте дальше, Георгий Константинович, дальше, дальше, чтобы нас не видели ничьи глаза. Говорю вам — ревность моего мужа переходит всякие пределы. У этого Отелло есть и свой Яго — старая грузинка, которую вы так не любите. Идемте, вот сюда.
Говоря таким образом, Тамара быстро шла по аллее сада и, идя сзади, я имел возможность любоваться ее высокой гибкой фигурой, перехваченной в талии золотым поясом, ее горделивой головой, над которой вздымалась целая корона черных волос. «С такой женщиной хорошо идти по пути жизни, взаимно разделяя чувство презрения к людям и время от времени утопая в роскошной чувственности. Путь к ней загородили три камня, которые надо сбросить в пропасть».
— Сядемте тут, здесь нас никто не услышит.
Она села на ветхую скамейку, обросшую мхом. Внизу у наших ног расстилалось маленькое озеро, голубоватая вода которого была так прозрачна, что в ней, как в зеркале, отражалась возвышающаяся отвесной стеной гора с тополем, шелестящим на ее вершине. Пролетающие над нами коршуны и орлы отражались в воде быстро проходящими тенями.
— Как здесь хорошо, — не правда ли?
Я безмолвно согласился с ней легким наклонением головы и нарочно начал вопросительно смотреть на нее. как бы спрашивая объяснения, зачем она меня сюда привела. Я видел, что мое равнодушие ее раздражало. Этого я и хотел.
— Мой милый друг, мы с вами видимся в последнее время очень часто, мы так сблизились в короткое время, точно знакомы целые годы, мы понимаем друг друга с первого слова, да и без слов, кажется, понимаем. И все-таки эти полунамеки, эти фразы, высказываемые загадками, вызывают невольную мысль, что мы точно опасаемся друг друга. И я должна согласиться — иногда вы мне кажетесь загадкой.
— Но вы никогда не казались мне загадкой, Тамара Георгиевна. Ваша душа для меня открытая книга, и мне все ясно.
— Пожалуйста, оставьте вашу таинственность. Она меня начинает утомлять. Ну, что же ясно вам?
Надо было ее окончательно рассердить: этим способом легче всего заставить женщину высказать свои истинные чувства.
— Милая княгиня, мне ясны два обстоятельства: ваша идеальная, святая любовь к старому ревнивому мужу, что, конечно, очень добродетельно и заслуживает всякой похвалы, и ваше материнское попечение, безграничная нежность к его двум больным детям.
Чудное лицо княгини вспыхнуло интересным румянцем и, нахмурив черные брови, она поднялась с камня с видом самой величавой ярости.
— Кандинский, вы сами мне предложили быть моим истинным другом, между тем, вы говорите с язвительной насмешкой, как мой враг.
— Княгиня, — начал я, стараясь воспроизвести ее интонацию и ее величавый гнев, — я повторяю только ваши собственные слова о любви к мужу и детям, которые вы мне упорно повторяли.
— Но, голубчик мой, мне казалось, что вы всегда догадывались, что мои слова надо понимать поборот.
— Хорошо, княгиня, — проговорил я очень серьезно, — я припомню все ваши слова, и все это переставлю вверх ногами.
Она с сдержанным гневом глухо проговорила:
— Я слишком горда, чтобы выслушивать слова, которые произносятся с рассчитанной иронией. После этого нам остается одно: расстаться.
Она бросила вызов, мне оставалось только принять его. Я поднялся, сохраняя самый равнодушный вид.
— Расстанемся…
И сделал несколько шагов.
— Кандинский, да куда же вы!..
— Исполняю ваше желание, княгиня.
— Ужасный человек!.. Да садитесь, садитесь, надо же нам хотя объясниться, прежде чем окончательно рассориться.