Под вечер командир дивизиона приказал Полякову взять двух солдат и съездить на завод за минами. Ехать нужно было на катере вдоль берега Волги.
Поляков сидел на связке толстого сырого каната на носу катера и оглядывал израненный город. Он весь был окутан тучами дыма от незатихавших пожаров. Проезжая мимо памятника Хользунову, старый минометчик по-отцовски любовно оглядел богатырскую фигуру земляка-героя и обрадованно подумал: «Стоишь, сынок?
Ну и мы стоим…»
И снова огни пожарища, черные остовы разрушенных домов. Поляков больше других знал, как много труда вложено в постройку этих домов. Вот обгорелый четырехэтажный дом специалистов, разбитый прямым попаданием «пятисотки». Иван Семенович вспомнил, с какой быстротою строили этот дом. Подъемников не было, строители на себе таскали балки, уставали как черти, но были довольны, что за три месяца отгрохали такой домище…
Он смотрел на город и думал о боях, которые шли сейчас в новеньких недавно построенных домах, во дворах, обсаженных вишней и кленом, в парках, на широких площадях и дорогах, залитых асфальтом.
— Эх!.. — Поляков тяжело вздохнул и обратился к капитану катера: — Сколько богатства гибнет, сколько расходу на немца!..
Чем ближе подходил катер к заводу, тем тоскливее становилось на душе у Ивана Семеновича. Вон и родная улица Айвазовского. Еще несколько домов, и он увидит свой домик…
Катер остановился у пристани. Знакомый Полякову заводской шофер в красноармейской пилотке улыбнулся ему и молча тронул машину.
— Поедем по Гранитной, — задыхаясь от волнения, попросил Поляков шофера.
Тот удивленно посмотрел на него и послушно повернул на Гранитную.
Сидя в машине, Иван Семенович вспомнил ту ночь, когда вражеская бомба разрушила его домик. Он спал в маленьком вишневом саду вместе со старшим сыном, а жену и двух меньших сыновей проводил спать в погреб. Ночью началась тревога, плотник разбудил сына.
— Юрий, идем в погреб.
Сын натянул на себя одеяло и недовольно пробурчал:
— Ты совсем загонял меня, папа: в погреб да в погреб…
В эту минуту над головой засвистела бомба. Взрывная волна отбросила обоих к изгороди.
— Папа! — закричал Юрий. — Флигеля нашего нет…
И в самом деле, домика не было: бомба разнесла его.
Утром плотник нашел на полу семейную фотографию, сунул ее в карман пиджака и пошел на завод. Душа его кипела гневом, яростью.
В тот же день Поляков вместе со своими заводскими товарищами ушел на фронт. Он взял винтовку в руки, как брал ее не раз за свою жизнь, и тут же привычно проверил — все ли в порядке. Старый солдат, он мог владеть винтовкой так же умело, как топором и рубанком. Потом он стал минометчиком, и у кладбища, где когда-то Второй Царицынский полк отбивал бешеные атаки красновцев, бывший боец этого полка Иван Поляков дал первые выстрелы из тяжелого миномета. Человек практический, Иван Семенович сразу оценил грозную силу своего оружия, силу его навесного огня и уже теперь. не сменял бы профессию минометчика ни на какую другую.
Пока грузили машину, Иван Семенович побежал к давнишнему своему другу — машинисту Мещерякову узнать о своей семье. На углу Гранитной он встретил смуглого, босого мальчугана с вещевым мешком за плечами. В мальчике узнал сына Мещерякова, Толю.
— Куда ты, Толя? — спросил он мальчика.
— За Волгу, — ответил тот и, видя, что Иван Семенович смотрит на его босые ноги, неловко улыбнулся и виновато сказал:
— Сгорели мои ботинки, дядя Ваня.
— А отец-то где?
— Убит отец… Дома… Прямым попаданием, — хрипло выговорил тот и отвернулся.
Чем и как Поляков мог утешить мальчика?
— Ничего, Толя, — ласково сказал Иван Семенович, — не плачь. Мы им отплатим. За все отплатим!..
Подошла маленькая, сухая старушка Софроновна, соседка Поляковых. Она тоже тащила на спине огромный узел. Положила узел на землю и, утирая ладонью пот с лица, торопливо заговорила:
— Сжег меня немец, Иван Семенович. Сидела в доме, не хотела уходить за Волгу. Угол-то свой, понимаешь сам, бросать жалко. А сейчас одни уголечки остались от дома. Вот тут и все мое имение…
И старуха с ожесточением толкнула ногой свой узел.
— А твои уехали за Волгу, — сказала она, — видела их…
Попрощавшись, она взвалила на спину большой — вдвое больше нее — узел, и они пошли вдвоем — осиротевший Толя и бездомная Софроновна.
Минометчик проводил их долгим печальным взглядом, затем перевел глаза на разрушенные улицы поселка. Вспомнив, что его ждут, Иван: Семенович быстро пошел к машине. Он торопил шофера, потом торопил капитана катера. Его горячая душа жаждала одного — бить фашиста, бить за машиниста Мещерякова и слезы его сына, за сожженный дом старой Софроновны и за свой разрушенный дом, за весь израненный, но еще более дорогой его сердцу Сталинград. Он вспомнил, как несколько дней назад поймали они вражеского снайпера и минометчики хотели: отлупить его шомполом, но Поляков не разрешил этого, посадил гитлеровца в лодку и переправил: на другой берег. Сейчас он почти жалел, что остановил тогда своих минометчиков… Надо было ему, этому проклятому фашисту, дать горячих…
Поздно вечером Поляков доставил мины на огневую позицию. Он не спал уже двое суток, но, улегшись в блиндаже, долго не мог заснуть, вспоминая свою поездку на завод. Он думал о семье, сыновьях и дочери, о жене, о разбитом доме. Потом мысли его заняло другое — сколько же времени надо, чтобы залечить раны родного города, заново отстроить его?
— Лишь бы материалы были, мы бы за пять-шесть лет отстроили город. Правда, Юнкин?
— Спи, беспокойный, — ответил Юнкин. — Скоро рассвет — опять фашисты полезут!
Поляков повернулся к стене и наконец заснул. Ивану Семеновичу снилось, что его минометчики: стали строителями и они бригадой строят новый дом на Нижнем поселке «Красного Октября». Дом уже почти готов, они ставят плинтусы, рамы, двери; штукатуры и маляры нетерпеливо ждут, когда плотники освободят им место.
— Всем хватит работы, — бормочет во сне Поляков, — и плотникам, и стекольщикам…
Над Волгой занимается мутный рассвет. От реки веет холодом. Юнкин снимает с себя серый ватник и заботливо накрывает им своего командира.
1942
М. Алексеев
Окоп
Давно уже поговаривали, что дивизию должны сменить, отвести в тыл, дать ей там отдохнуть хотя бы самую малость, пополниться, ну не так чтобы до полного штата, а все-таки пополниться. Ведь сейчас у нее одно название: «дивизия», а коли посчитать по «активным штыкам», то, может, чуть поболе батальона наберется. Сформированная в Северном Казахстане, она была брошена частями в бой прямо с ходу в двадцатых числах июля до прибытия эшелонов, которые добирались лишь до станции Жутово: дальше нельзя, там где-то близко немцы, успевшие подойти к Дону и в нескольких местах форсировать его. Дивизии-то поручалось остановить неприятеля и отбросить его на правый берег реки. Так и сказано было в приказе — отбросить.
Отбросить не удалось, остановить на короткое время — да. Но какой ценой? Об этом Федору Устимову не хотелось и думать. Из всей роты остались четверо: он вот, станковый пулеметчик, стрелок Иван Нефедов, старшина Микола Пилипенко да еще ротный, лейтенант Перегудов. Горше всего досталось под Абганерово, будь оно неладно. Две недели оборонялись под этой станцией. А вы понимаете, что это за штука — две недели в Сталинградских степях летом сорок второго?! Погодите, ежели останется жив-здоров, Федор Устимов расскажет вам все как есть по порядку, а сейчас у него в разуме — другое. Сказывают, что нынешней ночью их сменят. Прежние разговоры про то могли бы, кажется, уже научить его кой-чему, тому, например, что лучше б этим слухам не придавать ни малейшего значения, поскольку они на фронте имеют обыкновение не подтверждаться. В самом деле — в какой уж раз беспроволочный окопный телеграф приносит им эту новость! Однако в тот день на передовой происходило нечто такое, что бывает только перед большими и важными событиями. Ежели вы на фронте не новичок, то вы не могли не обратить внимание на такие, к примеру, мелочи: отчего бы это вашему ротному с самого раннего утра понадобилось пройтись по окопам, от одной ячейки к другой, не одному, как обыкновенно, а в сопровождении другого, незнакомого Федору Устимову, лейтенанта, который не просто выслушивал вашего ротного, но и сам обо всем дотошно расспрашивал солдат: за какой там шишкой сидит немецкий пулеметчик, откуда постреливает снайперяга ихний и в какие часы, ответы — все как есть, записывал в блокнотик; что же касается старшины Миколы Пилипенко, каковой знает про все на свете, даже про то, чего не ведает, наверное, сам Верховный, так он прямо-таки проговорился, сказал бойцам, что махорку они получат завтра к утру, и не назначил старших по дележу, чего никогда не забывал делать, не пошлепал по щекам устимовского «максимку» и не сказал своего, старшинского, наставительно-строгого: «Ну, ну!». После того лейтенанта промелькнули еще какие-то незнакомые и тоже о чем-то долго шушукались с ротным Перегудовым, при этом лицо ротного было беспокойно-счастливым. И это-то выражение лица сказало Устимову вернее всех других примет: и впрямь ночью будут менять.
Федор Устимов не знал, как это делается (его никогда не сменяли), и потому-то множество вопросов уже выстроилось в длиннейшую очередь перед ним. На их участке фронта установилось, как сказали бы в сводке Информбюро, относительное затишье. В условиях сталинградских это выглядело так: всю-то ноченьку напролет немцы строчат из всего, что может только стрелять: из пулеметов, автоматов и даже — офицерье ихнее— из парабеллумов, трассирующие пули тянут за собой огненные строчки отовсюду в направлении наших позиций; и потом объявятся ночные бомбардировщики, сами по себе не так уж и страшные, понавешивают «паникадил», озарят тебя в твоем окопе ослепительным, неживым каким-то светом — это поначалу, а потом уж лупнут пяток-другой своих бомб, разорвутся бомбы где-то поблизости, встряхнут тебя всего до самых аж кишок, а тебе стрелять пока не велено (откроешь неприятелю огневую нашу точку; ободришься чуток, когда над самой твоей головою протарахтят родимые наши «кукурузнички», невидимые впотьмах и бесстрашные (сказывали, девчонки на них девятнадцатилетние летают, им бы миловаться да песни петь со своими залетками, а они вот летают в студеную ночь да всякий раз увертываются от немецких прожекторов и зениток), радостно слышать глухие, любезные твоему сердцу взрывы прямо на неприятельской передовой, на душе делается потеплее, вроде бы крыша над головой объявится; а с рассветом — начнется! Прилетит с восходом солнца проклятая всеми «рама», «Фокке-Вульф-189», значит, с двумя своими сатанинскими хвостами, покрутится-покрутится, сбросит четыре своих бомбочки и едва, кажется, перевалит за свою позицию, слово берет ихний «ванюша» — это они, сволочи, так нарекли шестиствольный миномет, в противовес нашей «катюше», что ли, — загоргочет утробно, зарычит с поганой какой-то хрипотцой, и пойдут скакать у самого твоего бруствера огненные черты вместе с кусками земли, и это не так уж страшно, коли ты знаешь про то рычанье, потому как успеешь упрятать голову за стенкой окопа. А ежели новичок, он ведь может и не знать, кто это такой там, на немецкой стороне, рыкнул, из любопытства выглянет еще, а тут его и накроют осколки…
Вот это и был первый вопрос, который встал перед Федором Устимовым, когда он окончательно уверился в том, что предстоит смена. За первым сейчас же последовало и множество других. Как же это так: он, станковый пулеметчик Устимов, сам оборудовал такой окоп, сам отстоял его от неприятельских атак (а они в первые-то дни накатывались на него от хутора Елхи одна за другой, точно волны на море в непогожую пору, случалось, что по десять атак в один день), обжил его, обтер, обсмолил рыжей шинелишкой все стены, вроде бы прогрел своим телом насквозь, и теперь должен уступить его другому солдату, неизвестному, который знать не знает — откуда же ему знать? — как этот окоп достался ему, Федору Устимову. Да это еще б полбеды. Узнает когда-нибудь. А вот успеет ли Федор Устимов рассказать своему сменщику про то, о чем не успел сообщить его командиру, тому лейтенанту румяному с блокнотиком? Может, на всю «процедуру» отпустят одну-единственную минуту, а разве за минуту можно рассказать и о том, где расположились неприятельские огневые точки, пулеметы, минометы, артиллерийские батареи, где, в каком месте ихние окопы ближе всего подходят к нашим, откуда, с какого места немцы чаще всего совершают свои вылазки за «языком» (это ночью), откуда бросаются в атаку, и о том еще, где прячутся их снайперы, — рассказать, значит, вон о той печной трубе, которая одна только и осталась от всего хутора Елхи, и о том вон обкусанном осколками бомб и снарядов дереве на нейтральной, ничейной полосе, да и о самой этой полосе, которая бывает ничьей лишь днем, а ночью-то порой по ней ползают на пузе наши хлопцы, чуть ли не всякую ночь отправлявшиеся за немецким «языком» или с иным каким-нибудь важным заданием — обо всем этом и о многом другом не расскажешь и за целые сутки, не то что за минуту. А какой же толк будет из того сменщика, коли он не будет знать того, что знает он, Федор Устимов? И сколько потом понадобится дней и ночей, чтобы тот сам, собственным своим опытом до всего дошел, докумекал? Да и легко ли дадутся ему в руки такие сведения? За них многие товарищи Устимова поплатились жизнью, и то, что сам он пока что жив и невредим, если не считать каких-то там царапин, — это ведь по сталинградским-то боевым будням скорее случайность, чем правило, может, даже простое везенье.
Федор Устимов поворочался в своем уютном, как ему казалось, окопчике, повздыхал, поахал, живо представляя себе солдата, который нонешней ночью проберется сюда по бесконечным ходам сообщения и траншеям и поставит свой пулемет на место его, Устимовского, «максима». Неожиданная мысль обожгла его, кольнула больно в самое сердце: «Зачем же „свой пулемет“? Ему могут передать и моего „максимку“, в тылу-то мне дадут другой, может совсем новый». Федор вздрогнул, руки его сами собой непроизвольно скользнули под брезентовую, припорошенную снежком накидку и нащупал отполированные привычно и покойно легшие в его широченные ладони рукоятки пулемета. От казахстанских степей донес его сюда Федор Устимов, отец пятерых детей, оставленных в далекой Сибири («Как они теперь там?», — сразу же подумал он), нянчил его на руках, на горбу своем, а плечи так же вот отполированы, как рукоятки, они и теперь ноют малость от одного только воспоминания о тяжеленных железных полукружьях, цепко ухватившихся за выпиравшие ключицы. И вот теперь отдать его в руки другому? И вы думаете, что это так легко? Если так думаете, то вы не знаете и никогда не узнаете, что такое есть наш фронтовой солдат! Жалко, очень даже жалко будет расставаться с «максимкой», который тебя никогда не подводил в горячий час — а таких под Сталинградом было, ох как многонько. А почему не подводил? Не потому только, что Федор Устимов ухаживал за ним так, как, по его ж признанию, не ухаживал в молодости за своей красавицей сибирячкой, какую он теперь оставил там с пятерыми (опять подумал об этом и о том еще, как славно было бы оказаться сейчас дома и хоть денек побыть в семье), — уход уходом, это дело известное, и о нем каждый боец знает, а вот про то, что у каждого пулемета есть своя душа, свой характер, или, как любил говаривать Федор Устимов, свой норов, — про то знает не всякий. Был такой норов и у Федорова «максима» — не каприз, а норов, то есть характер, и, чтобы изучить его, нужно время.
И это еще не все. Далеко не все. Допустим, что ты, новичок, под этим хутором Елхи (кстати, ты не знаешь, и не можешь знать, и никогда не узнаешь того, каким был этот хуторок до прихода немцев, а Федор Устимов видел его еще целехоньким), ты не знаешь, сколько раз переходил он из рук в руки, попадая то к нам, то к неприятелю, не знаешь того, что там вон, недалеко от печной трубы в овражке, был колодец со студеной вкусной водою и что фашисты забили его до отказа трупами советских солдат, захваченных во время октябрьских боев. Знай ты про то, повидай все это своими глазами — а Федор Устимов видел! — то ты стал бы еще злее, то у тебя б от одной мысли про фрица руки бы горели и сердце заходилось от ярости. Федор Устимов постарается, конечно, тебе сообщить и об этом, но легко ли тебе будет представить такое?! Стало быть, Федор Устимов уйдет из этого окопа не только со своим сталинградским опытом, но и со своей сталинградской болью, а она немало значила для солдата.
И еще. Позапрошлой ночью сам лейтенант Перегудов приходил в окоп Устимова. Накрывшись двумя плащ-палатками и присвечивая карманным (трофейным, конечно) фонариком, они читали текст клятвы защитников Сталинграда — умереть, а не отдать врагу волжскую твердыню. Что ж получается? Клятву эту скрепили своей подписью все генералы, офицеры, сержанты и солдаты — все до единого, те, что на ту пору находились на сталинградских рубежах, и теперь эта клятва уже в Москве, перед глазами Верховного. А ведь тот, который нонешней ночью сменит Устимова, тот же этой священной клятвы не подписывал? Само собой, что он не меньше Федора любит свою землю русскую, советскую, но все-таки клялся-то он, Устимов, а не тот, которому Федор должен уступить свой окоп?