Что это за цветок? Должно быть, роза, каких немало на комаровской усадьбе? Отказала она Мине или поддалась уговорам? А почему бы и не поддаться? Исстари богач с богачом роднились. И зачем это я тогда корил жениха? Что мне-то до их сватовства? И вообще, почему это я о ней думаю?
— Вон из головы ее, эту Клавку, — решительно приказал я себе. — И никаких больше общений с ней…
Да, надо прекратить эти встречи. А то ну как ребята увидят. Кто знает, что подумают. Придется, чего доброго, рассказать правду. А как отнесутся они к такой правде? Почему, спросят, помиловал кулака? Тот же Илюшка обвинит в мягкотелости к врагу. А какая ж тут мягкотелость? Пятьдесят пудов муки за бесценок. Это ж такая поддержка бедноте. А отметки на шее… Они исчезнут так же, как и рубец от Комаровского кнута.
Но дома я рассказал, как было. Только попросил не передавать другим. Мать глубоко вздохнула и сказала, что скоро я потеряю и голову. Отчим возразил ей и выругал мельника.
— Этого кровососа вместе с его кобелем уже давно пора выдворить из Знаменки.
Нюрка же скривила розовые губы и равнодушно заметила:
— Охота печалиться. Заживет как на собаке.
А Денис, улучив минуту, когда мы оказались одни, признался:
— Эх, жалко, что не меня покусал. Я б тогда потребовал самого Джека. И ни на чем другом не помирился бы.
— Да на что он тебе, Джек? — удивился я.
— Как же? — пояснил Денис. — Собака-то умная. Такие штуки вытворяет. Забросят ей что-нибудь, найдет и принесет. Положат на нос кусочек чего-нибудь, замрет и не шелохнется. Пока не скажут: возьми. А как скажут, подбросит носом вверх и поймает на лету. Даже цыплят от коршунов караулит.
А я бы этого Джека выучил еще многому. Он бы у меня и на задних лапах ходил и через голову кувыркался бы…
Самого же меня эта история и вовсе не волновала. Вот только по ночам со мной творилось что-то неладное. Неожиданно я вскакивал и принимался ощупывать себя. Мне казалось, что я раздваиваюсь. И хотелось кричать. Не от боли, которой не было, а так, неизвестно от чего. Я с трудом удерживал челюсть на запоре, с усилием подавлял стон. Не хотелось, чтобы кто-либо услышал. Но мать все же как-то подслушала. И заставила меня признаться во всем. А потом, несмотря на запрет, проговорилась и деду Редьке, когда тот подвернулся под руку.
— Мается малый. Места по ночам не находит. Ума не приложу, что делать.
Иван Иванович подергал себя за щуплую бороденку и глубокомысленно изрек:
— Собака, она что ведьма. До смерти испужать может. И выход тут один: клин — клином. Ишо раз испужать…
И предложил такую хитрость. Он приведет от родственников собаку. Тоже цепная. И огромная, как волкодав. Под стать Комаровскому Джеку. И вот, когда эта собака очутится у него в сенях, мать должна послать меня к соседям за чем-нибудь.
— Как он, Хвиля-то, откроет дверь, она, собака-то, и кинется на него, — шептал дед Редька. — И опять испужает. И новым испугом старый из него вышибет… Да ты не тревожься, — добавил он, заметив, как нахмурилась мать. — Загрызть не дадим. Настороже будем поблизости. Ну, может, ишо раз прокусит шею аль что другое, тока и всего. Зато освободится парень от мук. Это уж без сумления…
Но мать все же отказалась от такого лечения. Она, как и все мы, хорошо помнила случай, когда вот таким же «клин — клином» угробили подростка. Кто-то испугал паренька, ударив его сзади. От испуга мальчик лишился речи. Мычит, как теленок, а, путного слова сказать не может. Родители где только не бывали с ним. Смотрели немого видные врачи, даже профессора. И все разводили руками. И вот тогда Васька Колупаев предложил этот самый «клин — клином». Потерявшая голову мать согласилась. На что не решишься ради единственного сына. Получив согласие, Васька подкрался к подростку и ударил его. Тот бросился бежать и во весь голос закричал:
— Ма… мааа!
И стал говорить. Да только стал говорить такое, что уж лучше бы молчал. Несет несуразицу, аж уши вянут. Одним словом, сделался дурачком. И опять родителям пришлось по докторам мотаться. Мотались несколько лет, пока сын богу душу не отдал. Разве ж мог устроить мою мать такой конец?
А вот совет отчима показался разумным. Придирчиво оглядев меня, он убежденно заключил:
— У тебя, сынок, по всей видимости, нервы. А когда у человека нервы, тогда считай дело табак. И тут уж без докторов не обойтиться…
И вот я, вняв этому совету, явился в амбулаторию. В приемной никого не было, и я вошел в кабинет врача. Меня встретила молодая женщина в белом халате.
— Что такое?
— Собака.
— Какая собака?
— Обыкновенная.
Тонкими пальцами докторша размотала повязку.
— Что ж сразу не пришел-то?
— Некогда было.
Она промыла шею, прижгла чем-то, перевязала свежим бинтом.
— Подожди тут. Посоветуемся.
Прихрамывая, она вышла в соседнюю комнату.
И тотчас оттуда послышались голоса. Тонкий и басистый. Тонкий принадлежал докторше, а басистый — фельдшеру. Еще до революции этот фельдшер поступил в нашу больницу. А в последние годы даже заведовал ею. Только совсем недавно хромоногая докторша сменила его. Но, как говорили, сменила по должности. А по делам слушалась и подчинялась ему.
Я напряг слух. Докторша сказала, что обнаружила следы зубов.
— Уже несколько дней… Я прижгла и перевязала. Но…
— Что ж еще? Прижгла, перевязала и пускай себе гуляет на здоровье.
— А вдруг?
— Что «вдруг»?
— Мало ли?.. Может, будем лечить?
— Ну да, тратить лекарства попусту.
— А если, не дай бог?..
— Что «если»? Взбесится, что ли? Ну, тогда и будем лечить…
Не дожидаясь докторши, я вышел. В приемной увидел сморщенную старушку. С трудом поднявшись со скамьи, она засеменила в кабинет, держа перед собой корзинку. В корзинке виднелись прикрытые рушником яйца.
Выйдя на крыльцо, я вдохнул свежий воздух. И невольно подумал над словами фельдшера. В самом деле, зачем тратить лекарства? И без них, права Нюрка, заживет как на собаке.
*
Мать наотрез отказалась записаться в ликбез. Агитация, которой я подвергал ее чуть ли не каждый день, ни к чему не привела. Но нельзя было допустить, чтобы родительница секретаря ячейки и председателя селькресткома осталась неграмотной. Пришлось решиться на последний шаг. Я предложил матери заниматься со мной на дому. Мать подумала и согласилась.
— Так уж и быть, — сказала она с таким видом, как будто за бесценок уступала дорогую вещь. — Учи, раз другого выхода нету…
Обрадованный, я достал в школе картонную азбуку. В час, установленный для занятий, разложил ее на столе в горнице. Мать с опаской посмотрела на буквы, потрогала их заскорузлыми пальцами. Потом глубоко вздохнула и обреченно кивнула головой.
— Ну что ж, начинай, сынок. Видно, уж судьба такая…
Стало жаль ее, и я решил поскорей приступить к делу. Взяв букву «а», я сказал:
— Вот, ма, смотри. Это первая буква алфавита. Она произносится так: ааа! Ну-ка, повтори.
— Ааа! — протянула мать, подражая мне. — Ааа! Ааа! Ааа! — несколько раз пропела она, прислушиваясь к своему голосу. — Анна!
— Вот-вот! — обрадовался я, решив, что учеба началась успешно. — Нюрка наша как раз и состоит из этих четырех букв. Два «а» и два «н».
— Из чего состоит Нюрка? — недоверчиво переспросила мать.
— Из четырех букв. Вот, слушай. Анна. А-н-н-а.
— Да ты что? — удивилась мать. — Из каких таких букв состоит Нюрка? Да она ж, как все люди. А люди состоят из костей и мяса, прости господи.
— Да не сама Нюрка, — терпеливо объяснял я. — А Нюркино имя. Поняла?
— Поняла, — сказала мать, вставая. — А только хватит ученья. Хлеб пора печь. Тесто уже, поди, подошло…
Она ушла на кухню. А я сидел за столом и с отчаянием смотрел на разрисованные картинки. Что делать? Как быть?
На помощь пришел отчим. Он сказал, что сам будет учить мать грамоте. И когда она вернулась в горницу, так и объявил:
— С нынешнего дня, Параня, я твой учитель. Будем, значитца, грамоту постигать…
Мать остановилась перед ним как вкопанная. А потом вдруг разразилась таким смехом, какого никто от нее не слышал. И смеялась долго, то и дело вытирая глаза кончиком головного платка. А насмеявшись, сказала, ласково глядя на отчима:
— Ну и учудил, дед. Прямо смехота. Чуть живот не надорвала. Учитель. Куры захохочут. Не то что баба.
— А что тут смешного? — возмутился отчим. — Да я ее, грамоту-то, как пять пальцев знаю. И кого хочешь научу.
— Хватит! — сердито оборвала мать. — Тоже мне грамотеи! Да я не меньше вашего ученая. И без грамоты умею все делать. Хлеб, пироги, пампушки, пышки разные пеку? А в поле как работаю? Плохо полю? Аль снопы мои никудышные? Может, не удало сено гребу? А кто обшивает вас? Так чему ж такому учить меня собираетесь?
— Грамоте, — пояснил отчим. — Чтобы, значитца, умная была. Читать и писать умела. И жизню, как нужно, понимала.
— Жизню я и без грамоты понимаю, — отрезала мать. — А в ученье вашем не нуждаюсь. Потому как и без того у меня делов по горло…
А тут еще сваты нагрянули. Они уселись под матицей — толстой балкой, на которой держится потолок, и завели обычный разговор о купле и продаже:
— Слыхали, у вас сходный товар имеется. А у нас подходящий купец найдется. Так давайте сладимся и сторгуемся…
Купцом был парень из Сергеевки, которого и ждала Нюрка. Он понравился нам с первой встречи. Парня звали Гаврюхой. Высокий, чернявый, он выглядел почти красивым. Правда, немного заикался. Но это даже шло ему. К тому же недостаток покрывала простота и скромность. В общем зять как зять. И мы сразу же согласились. Впрочем, согласия нашего никто и не спрашивал. А высказали мы его на добровольных началах. Теперь уж не только отчим, а и сам нарком просвещения не в силах был бы уговорить мать заниматься ликбезом. Да и то сказать… Какая мать будет тратить время на азбуку, когда надо готовить единственную дочь замуж? Тем более что подготовка предстояла серьезная. По нашим обычаям даже самая бедная невеста и то не могла выйти замуж без приданого. А мы уже не считались бедняками. Стригун перевел нас в разряд маломощных середняков. И брат невесты, то есть я, состоял на руководящей службе. И по этим причинам никак нельзя было ударить лицом в грязь.
В эти дни мать и Нюрка работали без устали: шили, вязали, вышивали. Появилось ватное одеяло, простеганное замысловатыми узорами. Улеглись в сундук миткалевые простыни, подшитые кружевами. На кровати горкой выросли подушки, набитые куриным пухом. Возвращаясь с работы, я заставал мать и сестру перед тусклой коптилкой. Они трудились молча, лишь изредка перешептываясь. И часто терли красные и вспухшие глаза. Было жаль их. Утешало только одно, что это скоро кончится. И все же я с тоской смотрел на картонную азбуку. У других родители как родители. А у меня такая мать, что никак с ней не сладишь. А ведь одна в семье неграмотная. Мы же могли по очереди обучить ее. Так нет же. Не поддается никаким уговорам. Единственно на что согласилась, так это подтвердить при случае, что занимается на дому. Дело в том, что я раньше времени похвастался в ячейке, что занимаюсь с матерью. И конечно, стыдно было признаться в бахвальстве. А кроме того, я все же не терял надежды на будущее.
*
Что такое тюря, пожалуй, все знают. А мы не только знали, но и жили ею. До того как у нас появилась корова, тюря была частой гостьей на нашем столе. И было праздником, когда мать в воду с черными сухарями выливала несколько капель подсолнечного масла.
Но вряд ли кому известно, что такое потютюрник. А вряд ли это известно потому, что изобрел его отчим. Однажды, вылив в чашку бутылку самогону и покрошив в нее черствый хлеб, он попробовал ложкой и, довольно цокнув языком, произнес:
— Ай да потютюрник!..
И с тех пор с нескрываемым наслаждением пользовался им. Хлебает ложкой потютюрник, закусывает красным перцем и покрякивает от удовольствия.
Но если тюря для нас в недалеком прошлом была каждодневной едой, то потютюрник отчим позволял себе лишь в редких случаях. Самогон стоил недешево, и мать соглашалась на непозволительную роскошь только по большим праздникам. И каждый раз выговаривала отчиму, что он разоряет ее.
— Другой мужик как мужик, — причитала она, доставая откуда-то деньги. — Выпьет какой-нибудь стакан и на ногах не держится. А этот прямо-таки наказание. Цельное ведро не свалит…
Устойчивость отчима удивляла и меня. И как-то я спросил, сможет ли он за раз выпить больше бутылки Отчим усмехнулся, погладил бороду и сказал:
— А ты спробуй. Купи, к примеру, парочку и преподнеси. И тогда увидишь…
Соблазн был велик, и я не удержался. С помощью сельсоветской уборщицы — начальства монополки побаивались — я достал две бутылки первача и принес домой. Мы выбрали время, когда в хате никого не было, и занялись опытом. Я вылил весь самогон в чашку. Отчим накрошил туда хлеба, положил перед собой два стручка перцу и перекрестился.
— Пресвятая дева Мария! Не оставь мя, грешного, без милости. И допомоги победити супостата во искушении…
Он без передышки съел весь потютюрник. И, вытерев дно чашки остатком стручка, как конфетку, швырнул его в рот. Потом закурил трубку и с удовольствием затянулся крепким дымом. И никаких перемен. Только щеки пылали ярче да улыбка стала шире и добрее.
— И как? — спросил я, глядя на него широко раскрытыми глазами.
— А никак, — загадочно усмехнулся он. — Можешь повторить…
И вот отчим сам не свой. Хмурится, кряхтит, стонет. Лицо неузнаваемо бледное, помятое. Будто за одну ночь старик переболел всеми болезнями…
— Лапонинский, — пожаловался он, когда я спросил о самочувствии. — Дьявольская отрава. Какое-то зелье подбавляет, черта ему в душу!..
И раньше ходили слухи об этом. А вчера на Нюркиной свадьбе они подтвердились. Когда свадебный поезд вернулся из соседнего села, где венчались жених и невеста, гости торопливо уселись за богатый стол. И с жадностью осушили по стакану первача, припасенного в избытке. Но тут же многие из них закашлялись, застонали и принялись глотать что попало. А длинноусый дядя жениха, подув перед собой, прохрипел:
— Лапонинский, убей бог! Прямо яд змеиный, ничуть не лучше!..
Я терпеть не мог самогона. Дважды пробовал и каждый раз задыхался. Но этого успел выпить глоток. И сразу почувствовал дурноту. А голова налилась тяжестью, будто к ней подступила вся кровь. Каково же было гостям, пившим самогон стаканами!
Я ушел в начале свадебного ужина. А утром мать, тоже жаловавшаяся на голову, сказала, что на свадьбе творилось что-то невообразимое. Гости скоро и совсем обезумели. Они орали до хрипоты, до одурения выбивали чечетку под колупаевскую гармонь и безжизненно валились на пол, как чувалы. Многие из них стонали, будто их казнили, и, как припадочные, корчились в судорогах.
— Как перебесились, — вздыхала мать. — И с чего бы это?
— С лапонинской самогонки, — сердито ответил отчим. — А она у него травленая. Это уж как пить дать верно. В таком деле меня фокусами не проведешь… — И опять со стоном закачался в стороны. — Вот бы накрыть и распознать отраву…
Накрыть и распознать. Эти слова не давали мне покоя. Выследить и разоблачить. Гнать самогон — преступление. А если еще с отравой… Может, это вредительство? Один из способов кулацкого саботажа?
*
Ребята тоже прониклись тревогой. И на редкость серьезно обсуждали задачу. Выдвигались смелые, даже фантастические планы. Но все после споров отвергались как несбыточные. Трудно было подступиться к лапонинской крепости. А проникнуть в ее тайну и совсем казалось невозможным.
Расходились медленно и неохотно. Надеялись, что в самую последнюю минуту кого-либо осенит мысль. И выход из безвыходного положения обнаружится. Но мысль никого не осенила, и ребята один за другим разошлись. Я задержал Машу. Она осталась и, когда мы оказались одни, потребовала проводить ее.
— Оторвал от попутчиков, так сам меряй концы…
Я без возражений согласился «мерять концы», и мы, потушив лампу, вышли из комнаты. Ночь стояла тихая, морозная. С неба падал снег. Улица выглядела пустынной. Лишь кое-где мерцали огоньки. Издалека доносилась песня. Звонкий голос взлетал в морозную высь, бился там, трепетал, как диковинная птица. Потом стремительно падал вниз и, подхваченный другими голосами, звенел, разливался над балкой. Это был голос Ленки Светогоровой, карловской певуньи. Да, конечно, это она, Ленка, выводит так высоко и дивно. Кто же другой способен забираться голосом в самое поднебесье?