— Молодчина! — похвалил Илюшку инструктор, похлопывая его по спине. — Смело дрался. И долго стоял. Мы же выставили против тебя мастера в весе «петуха»…
А сегодня Илюшка решился выступить против Васьки. У громилы, конечно, вес скорее бычачий, чем петушиный. А силы не меньше, чем у иного буйвола. Но не зря же говорят: велика Федора, да дура. Илюшка подтвердил эту мудрость, посрамив силача.
— Ты, понятно, доложишь Симонову, — вдруг сказал Илюшка, повернувшись ко мне. — А он присобачит мне какой-нибудь уклон. Скажет, идеями надо бороться, а не кулаками. И влепит выговор.
— Что ты, Илюша! — воскликнул я, да так громко, что свистнул на букве «ш», рассмешив ребят. — И не подумаю докладывать. А если бы и доложил, ничего не было б. Симонов-то, он же неглупый парень. Понимает что к чему. А что до нас, то я так скажу. Нынче ты заработал не выговор, а благодарность.
Глаза Илюшки радостно засияли.
— Ты это правда?
— Ну, конечно, правда! — с жаром продолжал я. — И ты сейчас убедишься… — Быстрым взглядом я окинул ребят. — Предлагаю объявить товарищу Цыганкову от ячейки благодарность. За то, что он проучил классового задавалу. И тем самым высоко поднял авторитет комсомола. Кто «за»?..
И первым поднял руку. За мной подняли руки все.
*
На сходки карловцы собирались редко. А собравшись, не очень-то разглагольствовали. Не любили тратить слова, словно они дорого стоили.
Обычно сходились у Кости Рябикова. Он был уполномоченным сельсовета по Карловке. К тому же его хата вмещала больше народу, чем любая другая на хуторе. А хозяйка, добрая и простодушная Катерина Степановна, так встречала хуторян, что невозможно было усидеть дома.
Но на этот раз и жилище Рябикова оказалось тесным. На сходку явились не только мужики, а и бабы. Даже моя мать, чуравшаяся всяких собраний, и то пожаловала. Пожаловала вслед за отчимом, должно быть не доверяя ему. А может, подозревая сына в дурных намерениях.
Мужики курили больше обычного. Скоро в хате, несмотря на полдень, стало темно. Пришлось зажечь лампу. Но она горела нехотя, задыхаясь в дыму. Бабы чихали, кашляли и обзывали мужиков нелестными словами, а те только посмеивались и продолжали дымить.
«А кто звал вас, сороки? — как бы говорили они всем своим видом. — Сами показали прыть. А ради чего, спрашивается? Вертелись бы у печи да лепили калачи. А не совали нос в общий обоз…»
Но многие сами притащили жен. Чтобы в случае чего спрятаться за их спину. И свалить на них вину. Дескать, мы тут ни при чем. Это все бабы. А что с них взять, отсталых?
А позвали мужики жен потому, что сами страшились. Коммунисты, видите ли, намереваются взломать порядки, заведенные исстари. И сварганить какую-то артель, именуемую «тозом». А как можно жить целой артелью, когда в одной семье часто не бывает ладу? Вот и тревожились. И на всякий случай старались огородиться.
Сидя рядом с Костей за столом, я наблюдал за собравшимися. Односельчане. Добрые и сварливые. Податливые и упрямые. У каждого своя душа. А в каждой душе свои потемки. Попробуй проникнуть. И отгадать, что там.
Взгляд невольно задержался на Иване Ивановиче. Чуткий и уважительный сосед. В то же время колготной и взбалмошный. В любую минуту может взорваться. И поднять шум. А потом, когда увидит, что напрасно, сморщится, как от боли, и скажет:
— Ишь ты, едят ё мухи. Взбрыкался, как необъезженный. Вожжа под хвост попала.
Но детектор все-таки тронул старика. Не раз он вспоминал слова, услышанные из Москвы. И не раз жалел, что не довелось еще послушать столицу.
— Это ж надо, а? — сокрушался он, когда заговаривали об украденной антенне. — Да как же можно так? Сам бы отрубил руки подлецам!..
Но про печи в клубе помалкивал. Будто ничего и не было. Молчал и я. Но молчал не потому, что забыл или смирился. Нет! Забыть и смириться трудно было. Ждал тепла. А когда оно придет, печник и сам назовется. И загладит свой грех перед народом.
Думая так, я смотрел на деда Редьку. А он, словно почувствовав мой взгляд, вдруг встрепенулся, заерзал на скамье и вскинул бороденку.
— Слышь-ка, Костенька, начинать бы пора. Не то бон как пропотели и провоняли чадом…
Другие тоже заворчали, требуя открывать сходку. Рябиков пробежал по лицам глазами, точно подсчитывая собравшихся, и сказал:
— Открывать так открывать. И правда, семеро одного не ждут… — и кивнул. — Валяй, Касаткин, докладывай…
Я встал, но меня опередил все тот же дед Редька.
— Слышь, Костенька, — сказал он, дернув себя за бороду. — А отчего не сам ты докладываешь? Ты ж у нас хуторской вождь. И мы уже привыкли к твоим докладам.
Костя скривился, будто проглотив какую-то тухлятину.
— Никакой я тебе не вождь, — сказал он. — А кто докладывает, неважно. Партячейка поручила ему. Он кандидат, ну и все тут.
— То-то, кандидат, — не сдавался Иван Иванович. — А на что нам кандидат, коль в натуре имеется член?
На деда зашикали. И Костя, ободренный поддержкой, сказал:
— И что ты лезешь в каждую дыру, Иваныч? Как какая-то затычка, честное слово! Ни одно собрание не обходится без твоих вылазок. Да были б вылазки подходящие. А то так, одна дурость. — И властным движением руки остановил пытавшегося возразить старика. — Сиди и слушай. Некогда нам с тобой дискуссировать. — И снова мне: — Давай докладывай.
Я встретился глазами с матерью. Она смотрела на меня сурово, будто заранее осуждала. И глаза других карловцев показались строгими, осуждающими. По спине пробежал неприятный холодок, внутри что-то защемило. Но я взял себя в руки и, была не была, начал.
Я рассказывал о том, что такое товарищество по совместной обработке земли. Рассказывал обстоятельно и, как самому казалось, убедительно. О таком коллективном объединении я знал все до мелочей. А знал из газеты, которую получал на ячейку. В последних номерах она напечатала несколько рассказов о разных артелях. Из каждого рассказа я выбрал самое важное, объединил в одно целое, заучил на память и теперь шпарил как по писаному.
Мужики слушали в глубоком молчании. И смотрели на меня подозрительно, будто я готовил им западню. Но дали договорить, потом глухо загудели, беспокойно заерзали, звонко зашлепали губами, раскуривая цигарки.
И опять первым вскочил дед Редька. Сжимая в руках потертую капелюху, он спросил меня:
— Слышь-ка, мил-друг, а откуль ты про все проведал? Ежели это, знамо дело, не секрет?
Я ответил, что обо всем, что рассказал, прочитал в газете. Дед Редька подергал себя за щупленькую бороденку и показал выщербленные зубы.
— А почему ж это мы должны верить газете? Можить, в той газете прописана сущая брехня. А ты нам энту брехню за чистую правду преподносишь?
Прежде чем я ответил, Рябиков стукнул кулаком по столу и наставительно сказал:
— Предупреждаю, дед. Не имеешь права подозревать наши газеты в брехне. Это тебе не буржуйская пресса, а советская печать.
— Усмиряюсь, Костенька, — просипел Иван Иванович. — Я тольки так, промежду прочим. Для выяснения, стало быть. А подозрениев никаких не имеем. Упаси бог.
— Ясно, — сказал Рябиков. — Еще есть вопросы?
— А то как же? — встрепенулся Иван Иванович. — Беспременно есть. И главный такой… — Он повернулся ко мне, и на морщинистом лице опять расползлась хитрая усмешка. — А скажи-ка, мил-друг, что допрежь явилось на свет божий — курица аль яйцо?
— Как это? — не понял я.
— А вот так, — пояснил старик. — Ежели, скажем, курица, то из чего она вывелась? А коль яйцо, то кто ж его снес?..
Хохот всколыхнул дымное облако под потолком. Я растерянно смотрел на гогочущих мужиков, на визжащих баб и с обидой думал об Иване Ивановиче. И что за въедливый старик? И отчего ведет себя не по-соседски?
А Рябиков, утихомирив сходку, сердито сказал деду Редьке:
— Вопрос к делу не относится. И не баламуть собрание, дед. А то я не погляжу, что самый старый.
— Не согласный с тобой, Костенька, — возразил Иван Иванович. — Вопрос мой дюже людям к делу подходит. В самую притирку. А ежели вы с ним, — кивок в мою сторону, — не в силах справиться, то отвечу сам. И курочка и яичко разом на свет появились. А произвел их, значитца, бог. Как и все сущее на земле. И нас сотворил такими, какие есть. А потому, стал быть, невозможно нас, как скотину, на общий баз…
— Ну хватит, — досадливо махнул Рябиков. — Садись, дед. Тебя выслушали. Послушаем кого другого…
От окна отвалился Костопаров, один из богачей Карловки, переступил валенками, словно утверждаясь на ногах, и нетерпеливым движением расправил бороду.
— Сообща оно, можить, и сподручней. А тольки, как же это можно сопоставить? Чтобы справедливость соблюсти. Вот возьмем, к примеру, меня и кого-то из безлошадных. И что ж тодыть получится? Я на своих лошадках буду пахать, сеять, скородить, снопы с поля таскать и прочие дела делать. А безлошадник в то время станет чем заниматься?
— Безлошадник в это время будет делать другое, — решился я восстановить свой пошатнувшийся авторитет. — Полоть сорняк, косить, снопы вязать, молотить.
Костопаров окинул меня снисходительным взглядом.
— Полоть, косить, вязать, — повторил он, наигранно улыбаясь. — А ежели я все это сам с сынами и невестками могу? В таком разе как быть?
— В таком разе как хотите, так и поступайте, — разошелся я. — Уж вас-то никто силком в артель не потянет. Обойдемся и без ваших сыновей и невесток…
— Ах даже так-тось! — воскликнул Костопаров, сделав обрадованный вид. — Ну, тоды благодарствуем. И вопросов больше не имеем…
Костопарова сменил Гришунин, тоже видный карловец, владелец крупной пасеки. И этот не скрыл беспокойства. И, сравнив себя с многодетным бедняком, заключил, что тот, бездельничая, припеваючи будет жить в артели. Семен Палыгин, хромой сапожник и отец десятерых детей, приняв укор на себя, матерно выругался и заявил, что ни за какие деньги не согласится объединяться с костопаровыми и Гришуниными.
— Еще надо посмотреть, кто больше бездельничает. А потом уж и оскорбление наносить. А то ответ держать придется.
А потом наступило молчание. Никто ни о чем не спрашивал, ни о чем не говорил. Мужики беспрестанно сопели цигарками, а бабы вызывающе поджимали губы. Будто сговорились играть в молчанку и сорвать сходку.
Рябиков много раз просил высказываться, но ответом было упорное молчание. И тогда он достал тетрадь, разгладил ее на столе и, послюнив карандаш, сказал:
— Не желаете говорить, будем записываться. Вступаю в ТОЗ первым. — И аккуратно вывел в тетрадке свою фамилию. — Кто следующий?
Вторым записался Семен Палыгин. За ним подали голоса еще трое безлошадников. И снова молчание.
Я глянул на отчима. Согнувшись, он прикрывал лицо ладонями, будто стыдясь чего-то. Я перевел взгляд на мать. Она, наоборот, сидела прямо и не отрывала от меня глаз. И тогда я громко сказал:
— Записывай и меня…
Рябиков записал и мою фамилию. На середину вышагнул дед Редька.
— А ты что ж, мил-друг, никак всей семьей идешь?
— Нет, — ответила за меня мать. — Он записал себя. А мы пока что подождем.
— А как же со стригуном-то? — не унимался Иван Иванович. — В артель отдадите аль при себе оставите?
— Ничего не дадим, — отрезала мать. — Пусть идет голый. И наживается вместе с артелью. А мы свое нажили сами. И никому ничего не отдадим… — Она встала, накинула на голову платок. — Вот и весь сказ. А теперь прощевайте. Хватит воду в ступе толочь…
Она вышла. За ней встали другие бабы. За бабами потянулись мужики.
Проходя мимо стола, отчим, не подняв глаз, проговорил:
— Правильная ваша затея, ребятки. А только народ пужается. И Прасковья Ивановна покамест ни в какую. Ни на что не поддается. Ни на какую агитацию…
И вот мы остались одни. Рябиков, Палыгин, я и трое других безлошадников. Долго молча смотрели друг на друга, будто виделись впервые. Потом Костя сказал:
— Начало положено, товарищи! Оформим артель. Назовем, как и хутор, именем Карла Маркса. Никто не против? Считается принятым. А теперь изберем председателя. Называйте кандидатуру…
Мы хором назвали его. Он кивнул, точно благодаря, и подытожил:
— Итак, ядро социализма зародилось и у нас. Теперь начнет расти и развиваться. Как плодовое дерево в хорошей почве…
*
Я не сомневался, что мать снова выгонит меня из дому, и перебирал в уме знакомых, где можно бы приютиться. Теперь я уже не чувствовал страха, как год назад, и не собирался прятаться.
Но мать не выгнала меня. Она только с нескрываемой горечью сказала:
— Живи как знаешь. Сам по себе. А мы сами по себе. И на нас не надейся. Чужой ты нам. Постоялец…
И, не желая слушать меня, вышла из хаты. А отчим, когда за ней закрылась дверь, попыхтел трубкой и сказал:
— А ты не горюй, сынок. Мать, известное дело, расстроилась. Тяжко смириться с твоим отколом. Но ТОЗ этот самый вы образовали не напрасно. Я вот подумал и решил… Пора и нам начинать ломку. Хорошую жизнь никто на блюдце не преподаст. За нее, как видно, придется драться. А драться с пользой можно только сообща. То есть, значитца, коллективно. Так что верное приняли решение. И пусть он, ваш ТОЗ, покамест не ТОЗ, а «тозик», все одно — великое дело. Минет время, и артель разрастется. И всех нас объединит. Всех до одного. И мать наша пойдет. Как увидит, что не подвох, так и потянется. Она ж себе не лиходейка. А покамест надо подождать. Требуется время. — И, вздохнув, покачал головой. — На многое требуется время. И на то, чтобы ТОЗ образовать. И на то, чтобы кулаков одолеть. И на то, чтобы с отсталостью нашей покончить. На все требуется время. Даже на то, чтобы понять это самое время. Ну, значитца, в какое живем. И уж придется набраться терпения. Другого выхода нет…
*
Однажды в селькрестком явилась Домка Землякова. Без приглашения опустившись на табурет у стола, она широко улыбнулась и подмигнула мне раскосым глазом.
— А я к тебе, председатель. Хлеб весь вышел. Последние крохи доедаем. Вызволи, председатель. Христом богом прошу.
С безотчетной тревогой я пододвинул к себе бумаги, боясь, как бы она не сцапала их.
— А самогонкой, что ж, уже не промышляешь? Это ж доходная статья.
Домка тяжело вздохнула и болезненно поморщилась.
— Лапонина-то посадили. Вот и статья лопнула. Как мыльный пузырь. Так что лишилась доходу.
— Кроме Лапонина, есть и другие винокуры.
— Других не знаю. Не связывалась. Только Лапониным кормилась. А теперь кормежка кончилась. Все, что заработала, истратила. Ни гроша, ни зернышка. Хочь клади зубы на полку.
По ней не видно было, что она нуждалась. Краснощекая, грудастая, она выглядела цветущей молодкой. И глаза настырно блестели. В крестком чуть ли не каждый день приходили бедняки. Больше всего это были вдовы. Прося помощи, они плакали, стонали. А эта не плакала, а улыбалась. И улыбалась так, будто пришла не хлеба просить, а в гости звать.
— Ну, так как же, председатель? Пудиков пять бы. И мукой, понятно. А то этот дьявол, Комаров-то, за помол уж больно дерет. Ну, вызволяй, председатель.
— Не могу, — сказал я, почему-то испытывая раздражение. — Не располагаю возможностью. Да и вряд ли ты нуждаешься.
— Ей-богу, нуждаюсь. Вот те крест. — И небрежно перекрестилась. — Нужда уже на плечах. Давить начинает. Ну, отпусти, председатель. Пудиков пяток. Двое ребятишек. Да и самой жрать надо. — И, воровато оглянувшись на дверь, подалась ко мне. — А я уж отблагодарю. Зайдешь как-нибудь, бутылочку разопьем. Самого крепкого достану.
Я чувствовал, как загораются мои уши. Хотелось надавать ей по щекам и выгнать вон. Ничего другого нахальная вдова не заслуживала. Но я сидел неподвижно, как пригвожденный к месту. И ничем не выражал негодования. Она была еще и кляузной, эта Землячиха. И несладко приходилось тому, кто попадал ей на язык.
— Ну, так как же, председатель? — спросила Домка. — Поладили?
— Нет, не поладили, — набрался решимости я. — Самогонка твоя не требуется. Угощай кого-либо другого. А я тебе неподкупный. Хлеба не дам. Ни за что не дам.
Домка обиженно поджала губы. А потом спросила:
— Что за причина, председатель?
— Я уже сказал, — пояснил я. — Не такая уж ты беднячка.
— Как это не такая? — возмутилась вдова. — Двое сирот. Мужа в гражданку потеряла. Ни кола, ни двора нет. Хата и та подпорок просит. Какую ж тебе еще беднячку?