— Правду сказала, — монотонно ответила Тоня. — Честное слово.
— Ты дала честное слово! — почти выкрикнул Юрий. — Что же это?!
— Тише, — так же размеренно сказала Тоня. — Перебудишь всех. Слышал ведь, что дала слово, так зачем переспрашиваешь? От правды не скроешься…
Лицо Юрия исказилось. Он дернулся, словно хотел прыгнуть в сторону, но неожиданно присел на корточки и схватил Тоню за плечи. Ища глазами взгляд жены, который она упорно отводила, он быстро зашептал:
— Получилось, как мальчишку, обвели. До свадьбы небось святой прикидывалась. Притронуться не давалась… Знала, что если раскушу тебя, так на черта ты мне нужна будешь. Такую недотрогу из себя выставляла, а сама…
До него словно только что дошел полный смысл признания жены. Он выпрямился во весь свой высокий рост, выкрикнул грязное ругательство:
— Эх, ты!..
Вслед за этим раздалась звонкая пощечина. Тоня чуть не упала и схватилась рукой за лицо, упираясь другой в бревно плота. А фигура Юрия уже металась с одного конца плота на другой, немилосердно раскачивая его. Юрий схватил вещевой мешок, бросал в него какие-то предметы и говорил-говорил свистящим злым шепотом:
— Одурачили. Сучка! Ну ладно. К черту вас! Дом перестраивать будем… Нашли дурака. Заманили. Ихнюю старую рухлядь перестраивать понадобилось, так зятя стали искать. И нашли дурачка. Ну посмотрите, какой я дурачок! Сволочи! Посчитаемся еще. Пошли вы…
Он еще раз пробежал по плоту, вскидывая мешок на себя, хватая в руки плащ, какой-то узелок, топор. Затем послышался глухой стук, и плот стал качаться все тише. Это Юрий соскочил на неразличимый в темноте берег и растворился во мраке.
Я взглянул на Тоню. Она переменила положение, села, подогнув ноги под себя, упираясь в плот одной рукой. И странно, она улыбалась! Улыбка была совсем натуральной, однако после всей этой сцены она казалась более страшной, чем недавние ее слезы.
Поднялся со своего ложа старик. Кряхтя и вздыхая, он подобрался к дочери. Присел возле нее, с трудом сгибая колени, и расстроенно, с хрипотцой в голосе пробормотал:
— Что же это ты, доченька? Как же? Пошто такую напраслину на себя возвела? Зачем такое наговорила? Ведь сболтнула же?
— Слышал, папа? — спокойно спросила Тоня и, не дожидаясь ответа, добавила: — Еще бы не напраслина! Самую что ни на есть ерунду сказала. Ты-то вот не поверил. А мне проверить его надо было. Видел, как он меня ударил? И этого я ждала, и это для проверки снесла. Ты-то знаешь: стерпела ли бы я, чтобы меня били? Я бы такую сдачу дала, а не смогла бы руками защититься, так на плоту приколков немало. Ничего, вытерпела.
— Ой-ей-ей, Тонюшка! — почти по-бабьи причитал старик. — Честным-то словом пробросилась. Нехорошо получилось.
— Нехорошо, — вздохнула Тоня. — Да что ж поделаешь? И честное слово продать пришлось, чтобы человека испытать, с которым я сквозь всю жизнь идти собиралась.
— Собиралась, говоришь? — приподнялся старик. — Ты чего, Тонька, надумала?
Тоня поднялась вслед за отцом. Теперь отец и дочь стояли. Она была чуть меньше его ростом, но, пожалуй, не уже в плечах. Обняв старика за плечи, прижимаясь к его боку, она горячо заговорила:
— Папа! Не спорь ты со мной. И так тяжело мне. Да и меня знаешь: не отступлюсь от своего, лучше утоплюсь. Пойми, не случайная это у нас ссора! Я уж сразу после свадьбы стала примечать: не тот он, о котором я мечтала, — а сегодня он передо мной как на ладони. Он до свадьбы тенью за мной ходил, клялся во всем, о верности говорил. Да ладно… Ведь не из-за Вальки какой-нибудь я, а неправды не терплю. Как же я жить о ним стану, когда он вроде ради хитрости какой-то до свадьбы о том, о другом умалчивал? Я просила: «Скажи!» Так нет! А после свадьбы то одно, то другое открывать начал: не уйдет, мол, теперь никуда. Жить надо. Ведь он и дальше обмануть не задумается, когда ему выгодным покажется. Пап, ведь себя он только любит. Попробовала я сегодня его на свое место поставить, показать, каково с человеком жить, когда он тебя обманул. Встал он на мое место, так видел, как завертелся?
— Ой, доченька! — бормотал старик. — Как же теперь? Что ж это, господи, делается?
— Себя он одного любит, — повторила Тоня. — А я ждала такого, чтобы одинаково, сколь меня, столь и себя любил. Я бы его больше себя в тыщу раз любила. Но тот… Как быть, спрашиваешь? — уже спокойней прибавила она. — Сейчас кое-что из вещей возьму и в Сохру берегом пойду. Оттуда на катере до дому уеду. Не удерживай, пап! — просительно заглянула она старику в лицо. — Здесь ведь недалеко, догонишь плотишко не торопясь. Сколько ты их перегонял, угони уж и этот. А? Да и он вернется. Побегает, побегает и придет. Знаю я? пылить он любит, да твердости в нем нету. Угоните. А дома разделим пополам. Сами подрубим. Пусть увидит, нужен ли нам он, чтобы новый дом поставить. Пойду я, папа. Пройдусь хоть, одна побуду.
Из-за леса, сбегавшего к воде по противоположному берегу Ломенги, выставилась красная горбушка всходящей луны. Стали различимы берега, темная лента воды, очертились края плота. Костер почти погас, от ночной свежести у меня сводило все тело, но я боялся пошевельнуться.
— Люди-то, люди! — чуть не плача, — охал старик, наблюдая за дочкой, которая собирала разные вещи в рюкзак. — Коли разводиться будете, он такого про тебя наскажет! И Борьку приплетет. Стыда-то, позора-то не обраться!
— Кто меня знает — не поверит, — бросила Тоня, надевая рюкзак. — А на сплетников наплевать! Прости, пап!
Она подошла к старику, быстро прижалась к нему и через несколько секунд спрыгнула на мысок берега, у которого остановился плот. Уже с берега донеслось:
— Подкинь в костер — прохожий заспался, простынет. А когда тот… придет да если про меня спросит, пошли его куда-нибудь недалеко в другую сторону. А то догонит еще. Не могу я видеть его сейчас. Счастливо тебе добраться, папа! Дома к Ломенге ходить буду. Встречу.
Чуть повернув голову, я следил за освещенной луной фигуркой, которая с мыска вскарабкалась на крутик берега, мелькнула несколько раз в кустарнике и скрылась из виду. Затем я поглядел на старика.
Луна взошла совсем, и стало светло, почти как на рассвете. Старик опустился на чурбачок, лежавший на конце плота неподалеку от рулевого весла, и в бледном лунном свете казался изваянием. На воду поперек Ломенги легли матовые лунные дорожки. Одна из них прошла совсем рядом с плотом, по течению чуть ниже его. Около леса на обоих берегах слоилась низкая пелена холодного тумана. Не было слышно ни единого звука, кроме далекого журчания струй на перекате.
Я встал, поковырял палкой в костре, присел несколько раз, разминая озябшие ноги, и по качающейся поверхности плота направился к старику. Он не обратил внимания на мое приближение и не переменил позы. По его морщинистым щекам стекали слезы, путаясь редкими бисеринами в седой бороде. Он глухо бормотал:
— Сраму-то! Вот тебе и первая красавица! Теперь ни жена, ни вдова, ни девка на выданье. Горе-то! Дом подновить ладились. Мы со старухой двадцать лет до своего дому по закуткам маялись. А этим в первый же год. В доме всего полно. Так не живется! Господи боже мой, до чего самостоятельные пошли! Требуют всего. Как людям-то на глаза показаться?
— Что это вы, папаша? — подал я голос. — Что с вами?
Старик поднял на меня глаза, вытер ладонью лицо и тихо ответил:
— Слыхал, поди? Неужива у дочки с зятем. Материнский характер у нее. Вся в мать.
Отвернулся в сторону и громче прибавил:
— Мать, старуха-то моя покойная, характерная была. Гордая! Неправды не переносила. Вот и дочка такая же. Да ведь жили мы со старухой не год, не два… Э-эх!
Несколько минут мы молчали. Вдруг на берегу раздались гулкие в тишине ночи шаги, и на крутике, словно в подтверждение Тониного предположения, выросла отчетливо видимая при серебристом свете луны фигура Юрия. Он некоторое время глядел на нас, затем крикнул:
— Где жена?
Старик ничего не ответил, даже не повернулся на окрик. Тогда Юрий еще повысил голос:
— Тонька где, спрашиваю?
— Ушла, — безучастно отозвался старик.
— Куда?
— Почем знаю! — не меняя тона ответил старик. — Кажись, в Пимачата.
Юрий резко повернулся и снова исчез, направляясь в сторону, противоположную той, в которую ушла Тоня. Он явно намеревался догнать ее. Кто знает, зачем? Может быть, извиняться, просить примирения. Может быть, к старым оскорблениям прибавить новые… Неизвестно.
Старик молчал. Приходилось молчать и мне. Затем он поднялся, и по его движению я понял, что он принял какое-то решение.
— И-эх! — махнул он рукой и даже, мне показалось, выругался сквозь зубы. — Слушай, милый, — обратился он ко мне. — Ты меня прости, но поди-ка ты в Сохру. Семь верст здесь. Сейчас луна, тропка тут хорошая. Видел, куда дочка пошла? Не бойсь, не заплутаешься. Берега придерживайся. В Сохре лесопункт: оттуда и катера через Снегов ходят, и машина подпасть может. Уедешь. Извини уж, такая напасть приключилась! Поди! Один остаться я должен.
Повинуясь просьбе старика, я быстро собрался и спрыгнул на берег, провожаемый его разъяснениями, как добраться до Сохры. Войдя в густой береговой кустарник, я свернул с тропки, сделал дальний обход по берету и, пригибаясь, стараясь ступать бесшумно, приблизился к краю возвышенной части берега, откуда было можно спуститься к плоту. Там я прилет за корягой, вынесенной на сушу весенними водами, и стал глядеть на плот. «Нельзя оставлять старика, — подумалось мне, — натворит еще чего-нибудь с горя».
Старик стоял на середине плота, вытянувшись во весь свой высокий рост. Он смотрел в том направлении, куда должен был уйти я. Убедившись, что я отошел на порядочное расстояние, он перебросил на мысок берега вещевой мешок и багор, а потом заглянул в шалаш и обошел весь плот.
После этого он взял в руки топор, подошел к краю плота и с размаху рубанул по вицам, связывавшим бревна. И вот раздались один за одним частые удары, отдаваясь раскатистым эхом в крутоярах берегов, вверх и вниз по реке. Сначала одно бревно, затем второе, затем третье отвалились от плота и, поколебав лунную дорожку на воде, поплыли вниз по течению.
«Что он, с ума сошел с горя? — недоумевал я. — Так он весь плот по бревну распустит!..»
А старик рубил и рубил без устали. Бревна отходили от плота, выплывая на быстрину. Повалились в воду булыжники, на которых был разведен костер. Зашипели, плюхаясь в реку, головешки. Разрубая связки плота, старик бормотал что-то нечленораздельное. Однако постепенно он распалялся и вскоре я услышал произносимые им слова:
— Зятя, говоришь, себе искали, чтобы дом перестраивать? Приемка? Да мне от тебя ни одного полена не нужно. Спать спокойно не буду, коли этими бревнами дом подрублю. Может, при дележке мне как раз те дерева попадутся, что ты рубил. Не-ет! Все размолю, пусть плывет! Вдвоем со старухой дом ставили, вдвоем с дочкой перестроим. Сами поставим, сами жить будем! Провались ты!
Последнее восклицание относилось, видимо, и к зятю, и к остаткам плота. Как раз в эту минуту старик соскочил на берег, выдернул из земли кол, к которому был привязан плот, и багром оттолкнул остаток плота подальше от берега. Вскоре и этот остаток пересек лунную дорожку, выходя на быстрое течение.
Старик вскинул мешок на спину, положил багор на плечо, взял в свободную руку топор и стал подниматься на крутик. Он прошел неподалеку от меня, вышел на тропу и направился в сторону Сохры.
Я смотрел ему вслед, следил, как он уходит в густые кустарники и как пика-багор с поблескивающим острием плывет поверх ивняка, и думал, что старик сказал неправду, когда говорил о характере своей дочери. В ее характере было, без сомнения, немало и отцовского.
ПО ДРЕВНИМ ЗАВЕТАМ
В конце марта у Мишки Копылова начинается бессонница. Днем он работает, как обычно в это время, через пень-колоду, вперевалку, оставляя без внимания насмешки и замечания работающих вместе с ним. Угрюмо зевает, кажется, ждет не дождется ночи.
А ночью ему не спится. Он ерзает и ворочается на постели, не отвечая на сонные призывы жены угомониться. Потом не выдерживает, встает, накидывает на майку полушубок и валенки на босу ногу. Выходит на крыльцо покурить.
Крыльцо у его избы без перил и без крыши: просто срублена и приставлена лестница с широкими ступенями. Мишка приваливается плечом к косяку, курит и смотрит на осевший от капели и солнца сугроб возле крыльца, вдыхает запах подтаявшего снега, всегда тревожащий предчувствием чего-то, что должно произойти, предчувствием перемен.
В глухоте этой теплой ночи, которая нависла над Ушаковым, над районом, а может, и над всей землей — ни скрипа, ни огонька. Все в Ушакове спят, небо заволочено тучами и только иногда, если долго стоять, послышится случайный и чаще всего непонятный звук.
Но вокруг не безмолвие. Вот упала капля: «пуль». Живут шорохи. То ли садится снег, то ли комки падают с еловых и сосновых лап. Похоже, что оживает что-то большое и вздыхает пока потихоньку, и шевелится чуть-чуть, вздрагивает.
Мишка стоит до тех пор, пока сырость не подбирается к телу, затем, вздохнув, уходит в дом.
А в одну из таких ночей вдруг замирает все, потом тишину рвет глухой треск, а за ним пойдет гул, шипенье, неясное скрежетанье. Сразу, неизвестно откуда, прибегает ветер, сначала теплый, потом холодный. Напахнет и мокрой елкой, и прелой соломой, и свежестью открытой воды. Это уже апрель, это на реке ломает лед.
Тогда-то Мишка решительно кидает папиросу, идет к себе на постель и спит остаток ночи беспробудно, без снов.
На следующий день он не выходит на работу, собирает вещевой мешок, натягивает сапоги, ватник, и под вечер, крадучись, в сумерках, словно боясь встречи с кем-то, отправляется из Ушакова.
Ночует он в гостинице приречного городка. Утром не сразу идет в сплавную контору, сначала прогуливается вдоль реки, смотрит, где стоят соймы, где что делается, ищет старых знакомых.
У реки и на реке все кипит. Снуют буксиры, катера, катерки, лодчонки. Звенят тросы, трещат сходни, гомонят десятки голосов. И всюду — лес: на барже тес, на другой — брус, на воде соймы, на берегу штабеля. Куда ни глянешь — все бревна сплоченные и заштабелеванные, все доски, все обрезки. Меньше, видно, земли и воды, чем дерева.
Мишку узнают. Он здесь свой. У него прозвище, неизвестно почему родившееся, — Мыло. Он не сердится, когда кричат:
— Ого! Мыло на подхвате.
— Мыло, давай к нам.
— Ми-и-шу-ха! Поедем с нами до Горь-ко-ва-а.
Наконец, Мишка находит что нужно: ту бригаду, куда он хочет. Курят, говорят о расценках, о выработке, о спецовке. Затем идут с десятником в контору. Мишка оформляется и получает спецовку.
В спецовке его не узнать. Маленький, но плотный, он хрустко шагает по гальке и дощатым тротуарам вместе со своей бригадой. Оправляют в столовой начало сплава.
Городок малюсенький, давным-давно заброшенный в самые лесные дебри. Столовая в нем одна, и в это время она полна сплавщиками. Редкие командированные подозрительно косятся на говорливую, шумливую братию в фуфайках с наплечниками из кожзаменителя, в зеленых штанах и резиновых ботфортах, стремятся побыстрее дожевать свою котлетку и уйти. А сплавщики садятся по пятеро, по шестеро за столы, где положено сидеть четверым. Некоторые, в том числе и Мишка, неумело, с напряжением, тащат подносы со щами и гуляшами.
Вот уже обед кое-как расставлен по столу корявыми, плохо гнущимися пальцами, и кто-то уже оббивает сургуч с бутылки под столом, льет там же в стакан «норму», опасливо поглядывая на табличку, где написано слово «распитие» с соответствующими назиданиями, и на милиционера, который хладнокровно обедает за соседним столиком.
После «распития» разговор сначала не клеится. Кто рассказывает о своих домашних делах, кто лезет в отвлеченные темы. Но помаленьку, с одного слова, сказанного невзначай кем-нибудь, беседа возвращается к работе, спецовке, расценкам и прочно задерживается тут. Спорят и доказывают, чем нынешний сезон хуже прошлогоднего, чем лучше, бывалые люди вспоминают давние годы и «как тогда было»…