Парадиз - Бергман Сара 6 стр.


Наташка сама свозила Славку сначала на каратэ, а потом в зоопарк. Оставив Дебольского наедине со своими мыслями. И вернулись они только к вечеру, раскрасневшиеся и счастливые. Когда он уже более или менее пришел в себя.

Жена, смеясь, пропустила вперед себя Славку: очки у того запотели, в руках он сжимал палочку с огромным воздушным шаром нечеловечески-желтого цвета.

— Ну как, доволен? — улыбнулся Дебольский, глядя на его счастливое лицо, и, стянув с того серую вязаную шапку, потрепал сына по макушке.

— Ой, да там так… — Славка остался доволен донельзя. Ему не очень-то надо было, чтобы его слушали, просто хотелось выплеснуть восторги в космос. Щеки его пылали. — Мы там так долго ходили, и еще мама мне купила мороженое, а потом…

— Привет, Изнуренков. — Наташка чмокнула его в щеку, выворачиваясь из яркого с принтами пуховика. — На, я тебе лекарство купила, — и сунула в руки бутылку кефира.

— Пошли переодеваться, у тебя ноги промокли, — уже забыв о Дебольском, засуетилась она вокруг Славки, потащила его в комнату, и теперь их голоса звучали оттуда:

— Мама, а слон он правда такой… — говорил что-то Славка, по временам речь его прерывалась: слышно было, что мать стаскивает с него свитер, больно дергая уши и затыкая воротником рот. — Ну пря-о как мы чи-али… — упрямо и невнятно продолжал он.

— Конечно, давай, где твои носки?

— Мама, а давай заведем обезьянку!

— А кто за ней будет ухаживать? — Голоса доносились сквозь дверь, как из другой жизни. Какие-то ненастоящие.

— Папа.

Дебольский усмехнулся и открыл бутылку. «Кефирный продукт», — прочитал он на ее блестящем пропиленовом боку, и подумалось, что даже кефир теперь ненастоящий. Он шагнул в сторону кухни, и тут что-то тронуло макушку. Дебольский сперва вздрогнул, но большой желтый шар испугался сильнее, чем он. Яркий гигант боязливо шарахнулся в сторону, заколыхался и затаился в темном углу коридора.

Лёля лежала на ярко-желтом матрасе, подтянувшись к самому краю, откинув голову на вздутом полукруге его «подушки». Свесив затылок почти до воды, и было видно, как выжженные солнцем блекло-русые волосы ее полощутся в тихих волнах.

Водная гладь оставалась тиха и безмятежна, сосны будто боялись потревожить жаркий дневной покой. Волны — квелые, едва приметные — уютно качали надувную желтую колыбель. Слышался только треск сучьев в костре и кипение воды в котелке. Иногда шаги. Потом вдруг воздух взрывался коротким молодым смехом и испуганным птичьим криком и снова стихал. Парни готовили обед.

А клякса Лёлиных волос растекалась по соленой поверхности моря.

— Лёля, — позвал Сашка и шагнул в воду. Ледяная с жары, она обожгла его ступни и больно ударила по икрам. Он сделал шаг, другой, тяжело рассекая морскую гладь, оступаясь на гальке. Замер, чтобы притерпеться.

Только потом пошел дальше.

Матрас, застывший в штиле, замерший, едва-едва отнесло по пояс. И там он тихо перебирал мягко качающие его волны, будто дремал.

— А мы поесть приготовили. — Сашка, тяжело ступая, нарушая полуденную тишь своей неловкостью, схватился за края матраса и подтянул его к себе. Тот недовольно заколыхался, черпанул воду. Клякса выжженных прядей разметалась по поверхности, распадаясь на волоски, на кончиках которых застыли невесомые пузырьки воздуха.

Ни ветерка.

— Лё-ля, — наклонился он сзади над ее лицом. Скрытым под огромными черными стеклами. Разморенное голое тело ее было прикрыто только очками: большими, нелепыми, черными, с толстыми пластиковыми дужками за ушами.

Где-то в глубине их мутного стекла раскрылись глаза с блеклыми ресницами. И тут же уголки рта затрепетали в смехе. Казалось, лицо ее состоит только очков, острого, золотого от веснушек носа, подбородка и потрескавшихся улыбающихся губ.

Которые Лёля все облизывала и облизывала в бессильной попытке избавиться от сохлости, но они еще сильнее спекались теплой соленой коркой, и в ее прогалинах по временам проглядывала ярко-розовая тень крови.

— А я не хочу, — прошептала она, и Сашка едва расслышал переливчатый голос, будто таявший в мареве дня.

Сзади ему видны были Лёлины плечи: горячие, чуть покрасневшие от солнца, покрытые густым тюлем конопушек. Худенькая девичья грудь с проступающими ребрами. Темные, лаковые соски. Впалый, золотой от веснушек живот, острые колени.

— А что ты хочешь?

Тонкие руки вскинулись, обхватили его за шею — плечи обожгло ее горячей кожей — и потянули на себя. Сашка, уткнувшись подбородком в стеклянные очки, прижался губами к губам. И языком почувствовал их шершавую сладость. А между ними ее — Лёлин — влажный язык и бархатистое небо.

Он все целовал и целовал, пока Лёля не завозилась на матраце. Рука скользнула по веснушчатому животу, колено судорожно поднялось, притиснувшись и больно сжав ладошку между ног. Саша языком почувствовал, как Лёля дернулась, сжала плечи от одного движения пальцами. И горячо прерывисто выдохнула ему в рот.

— Ну скоро вы там? Эй! Кончайте! — раздался громкий, режущий жаркий день окрик.

Букет был невероятный.

Это оказалось первым, что отметил Дебольский, зайдя в отдел в понедельник. Огромная копна роз, лилий, бог знает чего: он занимал весь стол и кидал крикливую нахальную тень на пол. Весь офис пах цветами, и аромат этот окутывал, стоило только открыть дверь. Букет был настолько шикарен, что Дебольский даже не представлял, где такие заказывают.

Рядом, на пустом еще столе, стояла — именно стояла, на четырех кнопках-ножках, — лаковая сумка. И раскрытая картонная коробка. Дебольский не удержался и на ходу заглянул внутрь: кофейная кружка, пачка стикеров, держатель для телефона, прочая ерунда.

И остро почувствовал какую-то несоразмерность. Все в этой женщине было уж очень, до неестественности. Сумка эта, букет. И крутящееся кресло под кожу — новое, явно притащенное из конференц-зала: ребята подсуетились.

Дебольский сел на свое место и только через четверть часа осознал, что пахнет в кабинете не селекционными пластмассовыми цветами, а духами. Непривычной для обоняния смесью свежести и какой-то приторной цветочной горечи. Никто из их девочек на такой знойно-вызывающий аромат бы не решился.

Но самой Зарайской на месте не было: кресло одиноко стояло спинкой к столу. Это, впрочем, было вполне объяснимо: первый рабочий день — беготня по кабинетам. Показаться шефам, с кучей справок и выписок забежать в бухгалтерию.

Перезнакомиться со всеми, кого встретишь на пути.

Сами отдельцы были на местах, но как-то странно суетливы. Попов, чья блестящая лысина по временам виднелась из-за стеллажа, почему-то нервничал, поглядывал на дверь, раздухарившись и даже не пытаясь скрыть из глаз неприязнь. Волков бросал взгляды на оставленную на столе сумку и был восторженно-весел.

Дебольский внешне, во всяком случае так ему казалось, соблюдал абсолютную невозмутимость. Да и внутренне нельзя сказать чтобы уж как-то особенно волновался. Но все же… Ждал.

Семнадцать лет прошло, интересно было хотя бы одно: узнает-не узнает. А если узнает, то как подойдет, что скажет. По мере течения дня он все больше раздражался, чувствуя себя не в своей тарелке. Будь его воля, он бы, пожалуй, предпочел, чтобы Лёля Зарайская не приходила к ним работать. И не потому, что испытывал к ней какие-то недобрые чувства. А просто из-за того, что это выбивало его из привычного ритма существования. И, может, отчасти даже нарушало душевный покой.

Однако Зарайская была здесь. И ближе к обеду ураганом вбежала в офис, распахнув дверь так, что порыв ветра внес волну ее странных духов: Дебольский был прав, это от нее пахло смесью горечи и моря.

Волков расцвел, Попов посмурнел еще больше, напряженно ссутулил плечи и сварливо бросил:

— Закройте дверь, пожалуйста. Сквозит!

Впрочем, Зарайская его не услышала.

Она влетела в кабинет не одна, а с Жанночкой, прижимая к груди кипу разноцветных желто-сине-красных папок. Движением фокусника, рассыпающего перед публикой конфетти, сбросила их на стол — прямо под свисающими гроздьями шикарного букета — и, о чем-то оживленно переговариваясь с шефской секретаршей, скрылась в кабинете кадровичек.

Дебольский впервые смог внимательно ее рассмотреть. И передернулся: до чего она постарела. Хотя нет, тут же напомнил он себе, — повзрослела. Да и потом, он-то не помолодел, мальчиком не остался. С чего бы время должно было пощадить ее.

Ей сейчас тридцать пять, так же, как и ему. И, пожалуй, — Дебольскому пришлось себе признаться — дело просто в том, что ему трудно смириться и принять эту женщину. В ней не осталось ничего от той хрупкой конопатой девочки. Которая и красивой-то никогда не была.

Зарайская же — нынешняя Зарайская, — если быть объективным, с учетом скидки на возраст, — стала красива.

Он снова поднял глаза на стекло. Зарайская устроилась на Жанночкином кресле — кривом, немыслимо жестком и неудобном агрегате с нелепо глубоким сиденьем. Всем, кому когда-либо приходило в голову опуститься в него, было некомфортно. Любой человек чувствовал себя скованно и неловко. Либо проваливаясь в какие-то глубины, нелепо выставив колени, либо конфузливым манекеном замирал в неестественной позе, не касаясь спинки.

Зарайская же устроилась легко и свободно, будто и не заметила его конструкции. Будто ей было удобно везде.

Она сидела на самом краю, едва касаясь кожаного плаца, опершись острыми локтями на столешницу и подвернув скрещенные — переплетенные, будто надломленные в щиколотках, — ноги глубоко под сиденье. Гибкая спина ее изогнулась, плечи поднялись в естественно-расслабленной позе, и острые, как в молодости, лопатки проступили под джемпером.

Зарайская снова смеялась, и ее тонкие, подвижные, как у мальчика-подростка, губы были накрашены ярко-алой помадой. Дебольский со своего места — через длину всего отдела и толстое стекло — видел ее глаза. А значит, ресницы — когда-то прозрачные и белесые — теперь были густо накрашены.

Ничто не напоминало о той девочке, разморенной солнцем и морем. И он мог бы принять ее длинные белые волосы за натуральные, если бы не знал, что от природы Зарайская блондинкой не была.

Под течение этой мысли она вдруг подхватилась с кресла так же легко, как и села, не привязанная к земле силой притяжения, — юбка на мгновение всколыхнулась, передернулась складками и снова тяжело опала вокруг колен.

Зарайская стремительной танцующей походкой вылетела из кабинета. В его сторону она так и не взглянула. Да и на других коллег-мужчин тоже. Что не мешало дурачку-Волкову влюбленно смотреть ей вслед.

Под пышным букетом остались изумительно ровным веером разложенные папки.

8

Зарайская вспомнила о нем уже после обеда, а точнее, ближе к концу рабочего дня. Когда успела перезнакомиться со всеми членами коллектива. Мгновенно интимнейше сдружиться с Жанночкой, которая теперь следовала за ней неотступной тенью, забыв, кто ее настоящий шеф. Дебольский даже раз видел, как Сигизмундыч сам наливал себе кофе.

Перекинуться парой вежливых улыбок с Антоном-сан, протянув ему для пожатия тонкую, без каких-либо побрякушек кисть. Тайм-менеджер пожал ее походя, но на новую коллегу взглянул и даже уделил две минуты, прервав свой жесточайший график. А надо было знать Антона-сан, чтобы оценить такой поразительный пиетет.

Волкова она почти не заметила, но на бегу одарила такой ласковой, как для ребенка — брови ее на мгновение встали домиком — улыбкой, что парень остался стоять, неловко приподнявшись с поджимающего колени стула, даже тогда, когда Зарайская скрылась за дверью. Покраснеть и опуститься его заставил только неделикатный смешок Попова. Который сам по себе был нонсенсом. Не в привычках этого робкого, доброжелательного человечка было куражиться над коллегами. Да и вообще, странным казалось такое очевидное недоброжелательство с его стороны. Все остальные приняли блат Зарайской как должное и уже даже не возмущались: ну подумаешь, директорская подстилка, с кем не бывает. Попов же знакомился с ней сквозь зубы, трусливо не поднимая глаз, спрятанных за толстыми линзами очков.

Зарайская сделала вид, что ничего не заметила. И танцующей походкой вышла из кабинета: переговариваться с IT-шниками по поводу программ.

О Дебольском она снова забыла.

И только тогда, когда он уже решил подойти и сухо поздороваться сам, она вдруг поймала его в пустом коридоре по пути из курилки. Возникла из ниоткуда, прежде чем появиться, на долю мгновения окунув в горький запах духов.

А потом Дебольский ощутил, как к его щеке прижалась другая холодная щека:

— Привет, Сашка, — буднично, так, будто расстались вчера, улыбнулась она куда-то в сторону.

И, может, Дебольский вздрогнул бы от давно забытого ощущения или почувствовал возбуждение, испуг, томление — что-то еще, чего ожидаешь от себя в подобных случаях. Но не успел.

Так же быстро, как появилась, она бросила:

— Мне сейчас некогда — давай потом! — и, легко переступив через порог двери аварийной лестницы, скрылась из коридора. Дебольский успел заметить, что с юности у Зарайской изменилась фигура: она стала женственной. Прежде, чем быстрый речитатив каблуков застучал по лестнице.

Зарайская ушла, а запах ее духов в коридоре остался.

Вечером Дебольский пришел домой, сам еще толком не разобравшись, что по поводу всего этого думает. Пришел, чтобы в дверях к нему сразу кинулась жена:

— Сашка, Саш! Бабушка… умерла.

И мгновенной мыслью у Дебольского промелькнуло: «Только этого не хватало».

А с языка слетело бессмысленное и неуместное:

— Когда?

Лицо Наташки тоже было скорее напряженно-испуганным, нежели горюющим. Как случается в людьми в первую минуту растерянности.

Она сжимала пальцами его предплечья и смотрела на Дебольского тем взглядом, который в сложной ситуации свойственен практически всем женщинам, живущим с мужчиной. С надеждой и нетерпеливым ожиданием.

Будто мужик — это господь бог. Который по долгу своему обязан решить все ее проблемы. Обязан и, главное, — может.

Дебольский неловко, одной рукой, — второй прижимая к себе сумку с ноутбуком — обнял жену. И почувствовал первый прилив раздражения. До чего все не вовремя, будто нарочно.

— Мать даже не позвонила, ничего мне не говорила. — Наташка плакала, орошая слезами плечо его новой замшевой куртки: — А я же…

Раздражение усилилось. Ну что «она же»? Смогла бы в хорошую больницу устроить: а она что, президент? Опять бы просила Дебольского: Саша, реши, Саша, помоги. А он что? Тоже простой смертный. И потом, возраст: ну восемьдесят шесть лет, когда-то же надо умирать.

— Ну ты что, хороший, ну не плачь, — сказал Дебольский. Так, как говорил в подобных случаях с незапамятных времен. И подозревал, что то же делают и девяносто процентов остальных мужиков. А еще это отвратительное, мерзкое слово, которое использовалось по отношению к каждой. Но он хотя бы не говорил «зайчик», и уже этим можно было гордиться.

Наташка зарыдала, пряча лицо у него подмышкой.

У Дебольского же была своя философия: если начинать потакать и утешать — а это само по себе и неприятно, и тошно, и вечно не знаешь, что сказать, — женщины только больше раскисают. С самого начала надо найти в себе мужество — на что не всегда хватало силы воли — промолчать. Пусть сама соберется, возьмет себя в руки — всем будет только легче. И в первую очередь ей же самой. Слезы как зараза: чем больше плачешь, тем больше хочется. А вот если не начинать себя жалеть, то и переварится все намного быстрее.

Наташка, любимая и родная, по правде говоря, была намного любимей и роднее, когда улыбалась.

В этот момент в коридор выглянул Славка, удивленно и настороженно посмотрел на мать и тут же скрылся. Дебольский понял, что тот разделяет его чувства.

Собирались неожиданно долго: Наташка настаивала, чтобы оба оделись во все черное. Но «всего черного» в доме не находилось. И сдержать недовольство Дебольскому было не так просто. Он никогда не понимал этой лицемерной традиции. Какая разница покойной старухе: придет он на похороны в черной или серой рубашке?

Назад Дальше