Выжить в Сталинграде (Воспоминания фронтового врача. 1943-1946) - Дибольд Ганс 5 стр.


К вечеру всех врачей вызвали к русскому коменданту госпиталя. Он жил в пристройке к гаражу, а окно в боковой стенке гаража было окном его комнаты. До войны он был учителем русского языка в Казани. Когда мы пришли, он дружелюбно поговорил с нами, угостил сигаретами, поинтересовался, откуда мы, и обменялся несколькими любезностями с доктором Шмиденом.

Как мы уже заметили по приезде, у входа в гараж стояли полевые кухни. Здесь мы ежедневно получали горячий чай и хлеб из расчета одна буханка на десять — двенадцать человек. Кроме того, мы получали суп из воды, проса и кусочков соленой рыбы. Позже в суп стали добавлять кусочки мяса и подсолнечное масло. Когда в суп добавили подсолнечное масло, у солдат начались расстройства желудка. После этого растительное масло изъяли из рациона.

По заведенному у русских порядку, те, кто работал, получали еды больше, чем те, кто не работал или был не в состоянии работать. Как в здании ГПУ, так и здесь доктор Маркштейн был вынужден от имени новоприбывших вести переговоры о выделении нам справедливого продовольственного пайка. По- прежнему преобладало мнение, что выжить можно только проявляя безудержный эгоизм. Мало кто принимал в расчет, что если погибнет сообщество, то оно потянет за собой и каждого индивида. Даже наша врачебная работа сосредоточилась на оказании помощи отдельным раненым и больным, а не на улучшении общих условий жизни. Доктор Шмиден был настоящим добрым отцом для больных, благородным человеком и хорошим врачом. Но без властных полномочий, без права отдавать приказы и распоряжения он не мог противостоять действиям коменданта, который перевел всех способных к труду раненых в Бекетовку. Подступиться к коменданту было невозможно. Но, вероятно, русские и сами были не в состоянии обеспечить в нужных количествах поставку продовольствия, белья, свежего воздуха, света и тепла. Вывезти раненых означало обречь их на верную смерть в зимней заснеженной степи. Вероятно, все это и вынуждало Шмидена к бездействию. Однако русские очень скоро пришли к выводу, что это бездействие — следствие враждебности или даже осознанного намерения уморить раненых и больных, чтобы лишить Советский Союз рабочей силы и тем самым причинить ему ущерб. Долгое время мы даже не подозревали, что русские действительно так считали. Мы понимали только, что русские всерьез думали, будто мы намеренно и сознательно обрекали наших товарищей на смерть, и открыто обвиняли нас в этом. Они не понимали, что невыносимые условия были следствием невыносимых трудностей и полного развала и упадка. Русские подозревали нас в злом умысле и неумении работать. Только после того, как мы научились внятно разговаривать с русскими, наша врачебная работа стала мало-помалу налаживаться. С этого момента мы поняли, что можем рассчитывать на помощь русских, а они, в свою очередь, поняли, что могут рассчитывать на наше безусловное сотрудничество. Но до этого нам предстояло пройти долгий и мучительный путь.

Нашей первейшей задачей было составление списка больных в том порядке, в каком они лежали вдоль стен галерей. Кроме того, мы были должны дважды в день осматривать больных, при необходимости менять повязки, давать лекарства и отвозить в операционную. Списки надо было проверять ежедневно. Другими словами, надо было вычеркивать имена умерших и делать отметки о выносе тела.

Я отправился записывать фамилии моих больных. В левой руке я держал лист бумаги — список, а в правой — карандаш. Мой санитар Францль нес самодельную керосиновую лампу или огарок свечи и ящик с перевязочным материалом и лекарствами. Мы медленно продвигались, согнувшись в три погибели, потому что больные лежали на земле и были не в состоянии подняться. На наши оклики они отзывались слабыми хриплыми голосами. От неописуемой духоты пересыхало в горле, давило в груди и возникала сильная боль в глазах. В ушах звенел нескончаемый крик: «Доктор, доктор…» Меня окликали люди, которых я уже осматривал, и те, кого мне только предстояло осмотреть. Одних я оставлял во тьме за спиной, другие ждали меня впереди в такой же тьме. Единственный источник света двигался вместе с нами. И для нас, и для больных — не считая глотка кипяченой воды — большим утешением был уже взгляд в глаза. Иногда вся доброта мира съеживалась до одного слова: «пожалуйста», «спасибо», до слабого движения рукой, до слов: «Доктор, я не жалуюсь», или «Потерпи, приятель», или «Там дальше один человек жалуется на боль». Но кто там не испытывал боли? Эта доброта освещала бесконечный мрак подземелья. Надежда умерла, но доброта осталась. Едва ли кто-то из этих людей задумывался о будущем.

Пожилой венец, словно в молитве, воздевал к потолку иссохшие руки: «Господи, когда же все это кончится?»

Молодой парень из Нижней Саксонии: «Дома ни за что не должны знать, что здесь творится». Он не хотел огорчать свою мать, не хотел, чтобы она знала о страданиях сына. Очень многие думали так же, как он. Обретя понимание и покой перед лицом выпавших на их долю страданий, думая о матерях и своей стране, не испытывая ни гнева, ни ненависти, они стоически терпели боль, смирялись с ней. На следующий день — утром или вечером — мы обнаруживали их тихо лежащими на своих местах. Их холодные окоченевшие тела не испытывали больше ни голода, ни холода, ни жажды.

Но не у всех хватало сил сохранять спокойствие. Давление внешних обстоятельств было невыносимым, а внутренняя слабость нарастала. Люди лежали на голой земле, прикрытые грязными вонючими тряпками, в черных от копоти рубашках, в грязных дырявых носках и в рваной обуви. Они терпели страшные муки от язв на лопатках, в паху, на бедрах и локтях; омертвевшие иссиня-черные пальцы гноились и отваливались от распухших красных ступней. Иногда омертвевшие участки приходилось иссекать, чтобы избавить страдальца от невыносимой боли. Больные не могли помыться, так как мы постоянно испытывали нехватку воды. Ее едва хватало на то, чтобы утолять жажду. Больные мочились и испражнялись в жестяные банки, стоявшие возле их лож. Эти банки часто опрокидывались от неловких движений. Все, кто мог самостоятельно передвигаться, со стонами хромали или ползли к параше. Их путь сопровождался криками боли и проклятьями, когда они задевали других раненых за ноги. От голода многие из раненых и больных потеряли способность ясно мыслить. Когда они хватали хлеб, в их глазах загорался огонек безумия. Лихорадка еще не началась; но дым ел глаза, вызывал першение в горле, осаждался сажей на трахее. Жажда становилась все более мучительной.

Больные говорили, что самое страшное — это вши. Уже после того, как мы вошли в Сталинград, служба дезинсекции пришла в полный упадок. Чем хуже становились условия жизни, тем больше становилось вшей. Все, у кого еще оставались силы, ежеминутно выискивали и давили вшей. Только на воротнике можно было в любой момент обнаружить двадцать — тридцать насекомых. Все тело горело и чесалось от укусов, и страшный зуд лишал больных последних остатков сна. Только после того, как у больного начиналась тифозная лихорадка, вши покидали истерзанное ими тело, переходили к другим больным и заражали их. Больные, не такие подвижные, как здоровые, пытались избавиться от вшей, но безуспешно. Как только из-под одеял показывался шерстяной носок или рукав шерстяного свитера, туда устремлялись массы вшей. Когда у больного начиналась агония, весь пол возле него становился серым от покидавших его насекомых. Со впалых животов раненых вшей можно было набирать, как муку из ларя. Эта напасть могла бы довести до сумасшествия даже здорового человека; поэтому нет ничего удивительного, что многие наши пациенты приходили в ярость от самого легкого прикосновения. Если бы не было стойких и сильных духом людей, то все галереи сотрясались бы от непрерывного вопля боли и страха. Стонущих больных можно было лишь на короткое время успокоить уколом морфия, глотком чая или добрым увещеванием.

Но самым страшным несчастьем были сами люди: мародеры, обиравшие умерших. Это было воплощение грязи и пены, которая всегда поднимается со дна, когда погибают самые лучшие, самые доблестные. Не успевшие умереть солдаты часто лишались обуви, шинелей и колец. Один из мародеров продавал за деньги воду. Когда он сам умер, в его карманах обнаружили восемь тысяч марок. Переводчик Шлёссер, бывший когда-то официантом в Румынии, только тем и занимался, что грабил, крал и торговал краденым. Обходя больных и умирающих, чтобы их обобрать, он заразился тифозными риккетсиями. Когда он подох как собака, у него обнаружили мешок с золотыми кольцами. Некоторые солдаты, занятые выносом тел умерших, вели себя как стервятники, извлекая выгоду из этого скорбного занятия. Эти мерзавцы являлись из темноты, как слетавшиеся на мертвечину птицы. Они привязывали умершего за голову и за ноги к шесту и выносили его, перешагивая через больных, раненых и умирающих. Правда, едва ли они смогли при жизни поживиться плодами своей алчности. Риск заразиться был очень велик. Впрочем, та же судьба ждала ответственных унтер-офицеров, которые добросовестно и тщательно переписывали имена умерших, сохраняли их имущество и передавали его начальнику госпиталя. Когда эти обязанности взял на себя Бец, он каждый раз, возвращаясь и снимая перчатки, стряхивал с себя массу вшей. Сознавая опасность, он все время повторял: «Надо крепиться, ни в косм случае нельзя опускать руки». Так мы работали, переходя от одного больного к другому, давали им обезболивающие и снотворные порошки, перевязывали обмороженные конечности, сверяли списки и призывали к терпению. Но нашим больным с каждым днем становилось все хуже и хуже. На искусанной вшами, грязной и потной коже начали размножаться грибки, вызывавшие образование пузырей и отслоение кожи. Там, где между кожей и костями не было мышц — жировой клетчатки не было нигде, — образовывались язвы и пролежни. Появились первые случаи столбняка. Судороги продолжались недолго. Наши пациенты не имели сил даже на них и вскоре закрывали глаза и безропотно покидали наш мир. Потом начал истощаться запас перевязочных материалов и лекарств. Мы исчерпали все обезболивающие и снотворные средства. Наши больные страдали от боли, но мы не могли даже поменять им повязки. Если удавалось, мы ампутировали обмороженные пальцы ног. Носить раненых в операционную было трудно и мучительно, так как при этом санитары все время задевали лежавших на земляном полу раненых или наступали на них. Иссякали силы и у носильщиков. В операционной, при свете чадящих ламп, сменяя друг друга, день и ночь работали доктор Лейтнер, доктор Штейн и два санитара. Вскоре им приходилось каждый раз собирать в кулак всю свою волю, чтобы продолжать работу.

Покончив с утренним обходом, мы возвращались в свою спальню, чтобы поесть. Мы пили чай, ели водянистый суп и хлеб, к которому иногда удавалось присовокупить кусок селедки. Если выдавалось свободное время, то мы использовали его для сна. Нестерпимый зуд часто будил нас, заставляя вставать, и мы принимались искать и истреблять вшей при свете самодельных керосиновых ламп. Если во время этих поисков мы садились слишком близко к лампе, то вдыхали едкий дым, от которого, казалось, можно задохнуться насмерть. Но вскоре отдых заканчивался, надо было вставать и идти на вечерний обход. Каждый такой обход вызывал у нас мучительное чувство собственного бессилия от невозможности помочь страдавшим больным. Уставшими руками мы сматывали и разматывали бинты, чувствуя, что, невзирая на все наши усилия, конец близок и неминуем. Мы слышали обращенные к нам крики: «Доктор!», но не могли ничего ответить больному, нам хотелось спрятаться от взглядов раненых, и мы шли дальше, чтобы показать им, что, по крайней мере, мы хотим им помочь.

Однажды я вдруг почувствовал, что с меня хватит, и попытался уклониться от вечернего обхода, но тут мой взгляд упал на нашего санитара Франция. Он был моложе и слабее меня, он был болен еще со времени первой зимней кампании, он не был медиком и не был связан врачебным знанием и обязанностью помогать страдающим. Но этот маленький болезненный юноша уже был на ногах. Он держал ящик с медикаментами и бинтами, лампу и был готов идти. Мне стало стыдно, и я последовал за ним. Согнувшись, мы отправились к нашим товарищам. Чем дальше мы углублялись в галерею, тем больше становилось расстояние между ранеными. Там, где от основного прохода ответвлялась западная галерея, к спертому воздуху примешивалась морозная влажность. С черных стен стекали струйки воды. Поперечная галерея отходила вправо. Здесь было суше и темнее, чем в других галереях. К тому же здесь сильнее была и духота. Больные лежали мелкими группками, тесно прижавшись друг к другу. Это были уже не мои больные, а больные доктора Майра. Но бывали дни, когда Майр не успевал добраться до них. Тогда больные звали меня. Мне приходилось осматривать их, менять им повязки, давать лекарство. Я не мог пройти мимо. Но у меня не было для них ни лекарств, ни бинтов. Единственное, что я мог сделать, — это дать одному-двум больным обезболивающий порошок, а с остальными просто поговорить, воззвав к их здравому смыслу. Но это не обличало мучений от сознания собственного бессилия. Мой ум отупел, сердце болело, колени подгибались. На том месте, где от поперечной галереи отходил ход, лежал пожилой инженер из Вены. На его лице отпечаталось выражение печальной мудрости, которое иногда облагораживает лица веселых и легкомысленных с виду венцев. Проходя мимо него, я вспомнил всех любимых и близких мне людей, живущих в этом городе, вспомнил и далекие, канувшие в безвозвратное прошлое счастливые дни. Я устало прошел мимо земляка. Дальше, в глубине галереи, было очень темно. Пламя ламп становилось крошечным, тусклым и каждую минуту грозило потухнуть. В самом дальнем углу оставалось очень мало больных. Каждый день меня здесь приветствовал один раненый, которого я начал лечить еще на Дону и привез наконец в Сталинград.

Он был жив к моменту, когда мы переехали в другой госпиталь.

Обратный путь я совершал другим маршрутом. При этом я часто обнаруживал труп какого-то больного, имени которого не знали лежавшие там раненые. Обычно это был скиталец, который перед смертью искал более удобное место и находил его — место своего последнего упокоения — здесь, лежа посреди галереи.

К вечеру наша работа, а с ней и силы заканчивались. Мы садились на койки и принимались ждать — вшей. Шинели служили нам матрацами, кителя — одеялами, вещевые мешки — подушками. На стене висела моя противомоскитная сетка. В ней я сушил липкий хлеб, прежде чем его съесть. В самом начале зимы, сразу после окружения, жена прислала мне дюжину рождественских свечей. Свечи мне привез молодой артиллерийский лейтенант доктор Эймансбергер, прилетевший в котел накануне Рождества. Через несколько дней его убили, когда он пытался прямой наводкой поразить русский танк из своей гаубицы.

Половину свечей я раздал своим сослуживцам по медицинскому корпусу как рождественские подарки. В сочельник эти свечи освещали их траншеи и блиндажи в оврагах Россошки. В Гумраке все медики, собравшиеся в блиндаже, были убиты прямым попаданием русской авиационной бомбы.

Остальные свечи я сохранил. Они освещали мне Рождество, светили в Новый год. Теперь у меня оставалось всего две свечи. Иногда я зажигал их, и маленькие огоньки напоминали о доме. В такие минуты мы разговаривали. Доктор Штейн как-то сказал: «Если мы хотим пережить плен, нам надо протянуть пять лет». Я с ним согласился. Так и вышло, по крайней мере для меня.

Так проходили дни и ночи. Время от времени мы поднимались на улицу подышать пять минут свежим морозным воздухом. Однажды во время такой прогулки я встретил коменданта. Он остановился и певуче продекламировал мне какое-то русское стихотворение о весне. Замолчав, он тоскующим взглядом посмотрел на голое деревце, потом повернулся ко мне и сказал: «Идите и работайте; идите и работайте». Но я ушел не сразу, постояв еще несколько мгновений под открытым небом, которого так давно не видел.

Назад Дальше