Сергей Антонов
ДВА АВТОМАТА
Рассказы
НА ВОЕННЫХ ДОРОГАХ
(Беседы бывшего старшины Степана Ивановича Н.)
Здесь говорят о смерти редко,
Все больше дождь клянут, да грязь.
Степан Иванович
Прошлым летом наше военное училище выехало в лагеря и раскинуло свои белые палатки в сосновом бору неподалеку от Ленинграда. Лето для курсантов — самое горячее время года; многочисленные ученья, стрельбы, спортивные состязания следовали непрерывной чередой, и, возвращаясь с дальнего похода, многие из нас завидовали нарядным парочкам, которые встречались на пути.
Единственным гражданским человеком в дружной военной семье курсантов был повар Степан Иванович — мужчина строгий и справедливый. Глаз у него наметанный — лентяя он различит сразу и всегда точно знает, кто заслужил добавки, а кто — нет. Мы уважали его. Нам было известно, что в начале Отечественной войны жена и дочь его погибли, что войну он провел в должности старшины в дорожной части и был демобилизован вчистую по ранению. Помыкавшись месяца три в какой-то артели, Степан Иванович пришел в военкомат и упросил направить его куда-нибудь в воинскую часть, на любую работу, потому что он, по его словам, «без военного распорядка жить разучился». С тех пор Степан Иванович бессменно работает поваром в нашем училище и, приготовляя борщ, очень ловко нарезает морковку соломкой. Носит он хорошо отглаженную гимнастерку со свежим подворотничком и при встрече с незнакомым всегда рекомендуется: «Бывший старшина такой-то».
Для помощи Степану Ивановичу на кухню ежедневно назначается наряд из курсантов. В полночь, когда спит лагерь, некоторые из них садятся вокруг картофелечистки и моют картошку. Степан Иванович считал своим долгом побыть с ними минут десять, «для затравки», а потом уходил в кладовую получать продукты.
В течение этих десяти минут, чтобы не было скучно, он всегда рассказывал какой-нибудь эпизод из своей фронтовой жизни. Один из его рассказов я записал и, обработав по нехитрым законам беллетристики, напечатал в журнале. Мои друзья, решив порадовать Степана Ивановича, показали ему злополучный журнал, и из-за этого так полюбившиеся нам ночные беседы чуть не прекратились.
— Ты что же это? — сказал он мне во время обеда. — Тебе говорят одно, а ты записываешь другое… Ты думаешь — насосал в вечную ручку чернил — и записывай? Нет, брат, ты пиши, что тебе говорят, а не сочиняй под моей маркой…
И не дал добавки.
С большим трудом удалось уговорить Степана Ивановича продолжать рассказывать свои истории; он согласился только после того, как взял с меня обещание — если уж писать, то писать точно, по сказанному, не добавляя и не убавляя ни одного слова.
Именно так я и записал некоторые рассказы Степана Ивановича. Все они оказались одинакового размера, хотя иные могли быть подлинней, а иные — покороче. Это потому, что в отличие от некоторых других рассказчиков Степан Иванович, военный в душе человек, строго придерживался десятиминутного регламента и точно по часам уходил в кладовую получать продукты.
Обрывы
— Вы говорите: уставы да наставления, наставления да уставы, — начал Степан Иванович, выставив крупные свои руки с толстыми пальцами, в которых как-то сама собой, как береста на жару, скручивалась цыгарка. — Выходит у вас так: прочтешь уставы да наставления — и станут тебя пули облетать. Конечно, никто не спорит, уставы и наставления — закон жизни солдата. Только если вы, почитавши уставы, возомните, что всю военную науку превзошли, — то сильно ошибетесь. Нужны солдату уставы и наставления, а еще, кроме того, — нужно соображение. Об этом, между прочим, в тех же уставах сказано.
Вот, довелось мне в войну жить в одной землянке со связистом, ефрейтором Ерохиным. Гладкий такой, сдобный был человек — сам собой всегда довольный. Однако уважал порядок и дисциплину. Над ним, помню, смеялись, будто даже спит он в положении «смирно». Уставы знал назубок и сердился, когда его называли не «товарищ ефрейтор», а просто — Ерохин. Служба была ему по душе. Единственное, чего он не любил, так это — соображать. Я, бывало, с ним схватывался: «Ты, говорю, сперва обдумай, а потом дело делай!» А он отвечает: «Чего, мол, тут думать? Приказ даден — надо его выполнять». — «А как его поумней выполнить — это кто за тебя должен соображать? Дядя?» Он махнет рукой — и только. Буханки хлеба на пять человек путем поделить не умел — всегда кому-нибудь перепоручал это дело…
Стояли мы тогда на Карельском фронте. Природа там против нашей гораздо серьезнее. Там снег пушной идет — вот какие шапки летят. Дорогу заметает сразу — трактора, и те буксуют. Там камни навалены — каждый с нашу избу, и дорога делает около тех камней зигзаги. А сосны — ровные, как свечи, — из одного хлыста выходит штук пять свай — вот какие там сосны.
Служил я в дорожной части. Была поставлена нам задача: содержать дорогу — километров, я так думаю, до ста длиной. У Кандалакши эта дорога была еще ничего, а чем дальше в лес, тем хуже и хуже. Одно название, что дорога: накатанный след по корням, а кое-где и следа незаметно. Дикое было место — дебри. Разровняли мы, как могли, трассу, коренья посбивали, поставили мосты, а машины все равно шагом идут; тряско до невозможности. А что сделаешь? — наверху кругом камень, а копнешь лопатой — тоже камень скрипит.
Как ударили морозы — стали мы трассу переводить на лед, на озера. Сперва лед, конечно, был тонкий, слабый, — шофера с открытыми дверцами ездили, чтобы, случаем, легче было выскакивать, если лед не выдержит.
Так и тянулась наша дорога до передовых — то лесом, то озером, то опять лесом. Обжились мы как следует быть, обстроились, землянок накопали. И к морозу привыкли, и к долгим ночам, и к метелям — будто родились здесь, среди этих камней да озер. Родина, она, ребята, всюду родная, всюду своего человека признает. Правда, землянки тяжело было среди каменьев копать, тесно у нас было, поворачиваться с боку на бок приходилось по команде, но ничего — жили.
Живем, работаем — глядим, связисты кабель на передовую тянут. Мы, конечно, обрадовались: видим, приобретает наша дорога значение. Солдат — он всегда прежде всех чувствует обстановку вокруг себя. Еще, может быть, генерал обдумывает свой секретный приказ, еще у артиллеристов — пушки в чехлах, а солдат уже чувствует — будет дело. И пора бы. Время было тревожное. Пошла первая военная зима. Фронт стоял на одном месте. Ходил слух, что враг собирает силы для окружения…
Было приказано разместить связистов в наших землянках, вдоль всей трассы. Мы поворчали немного — тесно, мол, — но, конечно, приняли их.
В нашу землянку поставили двоих: этот самый Ерохин пришел и с ним еще один, молоденький, Федя Новиков.
Как сейчас вижу: ночь, в углу — телефонный аппарат и Ерохин возле него. Коптилка из консервной банки с круглым огоньком, дыхнешь — погаснет. Ерохин сидит, сгорбившись, и тихонько ругается в трубку: «Волга?.. Шут тебя возьми, Волга! Волга!»
Хлопотливая у них была работа. Раньше мы думали, что на фронте нам, дорожникам, крепче всех достается, а нет, у связистов хлопот больше. Ни днем, ни ночью покоя нет. Как связь нарушается — ступай немедленно, ликвидируй. Ночь ли, буран ли, становись на лыжи, цепляй на спину запасную катушку и ступай, ищи обрыв. Как на грех, Ерохину и Феде достался самый несподручный участок. На озерах-то линия шла по вешкам; на открытом месте ее далеко видно, садись на попутную машину и гляди из кузова; а у нас, в лесу, провода были наброшены на ветки, и часто их рвали, то медведь, то враг, а то и свои порвут — когда сосны пойдут рубить. У других целую неделю не бывало обрывов, а у наших — чуть не каждый день.
Однажды, вот так же, нарушилась связь. Только принялся Федя суп хлебать — связь и нарушилась. Федя поставил котелок на печку и начал сбираться. Ерохин-то не умел на лыжах ходить, так на линию чаще бегал Федя. Я, как сейчас помню, сказал Ерохину: «Больно вы бездумно работаете. Война все-таки. Ты бы раньше, чем его в лес направлять, обдумал бы хорошенько тактику. На прошлой неделе банду диверсантов ликвидировали — надо бы вам учесть это». «А что учитывать, — говорит Ерохин, — слава богу, не первый раз ходим и ничего не случилось». И Федя смеется. Был он парень удалой, храбрый, только храбрость у него происходила не от ума, а от слабого понимания военной обстановки — ненадежная храбрость. Встал он на лыжи и пошел. А заметуха тогда была страшная — на ногах не устоять. Нам приказали отдыхать и с ночи, как только приутихнет метель, выходить расчищать трассу. Ну, ладно, время идет, а Феди нет. Лежим, беседуем. Суп закипел, я его с печки принял. А Феди все нет. Я, конечно, стал тревожиться. А Ерохин отдыхает после обеда — и хоть бы что. Я не утерпел, спрашиваю; «Долго ты лежать будешь?» — «А что мне, говорит, не лежать? Связь-то не работает!» — «Да я, говорю, не про связь, а про Федю». — «А что — Федя. Не первый раз пошел. Выполнит задание — вернется». — «А может, с ним случилось что-нибудь?» — «Что, говорит, с ним может случиться? Мы в тылу». Ну, думаю, с ним не сговоришься. Пойду сам на трассу — погляжу. Стал одеваться — вижу и Ерохин поднимается. Проняло все-таки его. Пошли вместе. Метет — нет спасенья. Прошли лесом километров пять или шесть, не помню, — линия цела, а следов не видно — все замело. Еще немного прошли, видим — обрыв. Провод обрезан аккуратно — ножницами, а вокруг нет никого. Тут я сразу понял — неладное дело. Враг, значит, здесь побывал, линию перерезал и сел на сосну дожидаться, когда связисты придут. У него еще с финской войны осталась мода на сосны лазить — вы, наверное, знаете, их тогда «кукушками» прозвали. Он там себе настелет веток и сидит с автоматом, ждет… Стали мы искать. Снег разгребли — нашли. Лежит Федя, губы кровью, как сургучом, запаяны, а в руке раскрытый ножик…
Захоронили мы Федю, как могли. Ерохин встал над могилой, попробовал сказать что-то и не сумел ничего сказать. Только сейчас дошло до него, что такое война. Встал и стоит — ровно его приморозило. Наладили связь. «Пойдем, говорю, ладно». А он стоит — не слышит. Подождал я немного — пусть, думаю, перегорит у него душа — снова позвал. А он стоит, как бесчувственный, и возле него наметает сугроб. Взял я его под руку и повел, как больного.
А на следующий день прислали на место Феди другого солдата — Юру Буланова — тоже молоденького, студента. Горячий, азартный был парень. Как только его прислали — на линии снова произошел обрыв. Тут, конечно, хочешь не хочешь, а пришлось нашему Ерохину задуматься. Думал он, думал и говорит: «Ты, Юра, сиди у аппарата, а я пойду. Если не вернусь — передай, как положено, по команде рапорт и пусти вот это письмо». Вижу — ничего путного не надумал — голова на это не приспособлена. Юра ему отвечает: «Вы, товарищ ефрейтор, письмо порвите и оставайтесь, а пойду я» — и надевает лыжи. Надевает он лыжи, а Ерохин не пускает. «Сиди, говорит, тебе после войны еще техникум кончать». А у самого голос дрожит. Поднялся у них спор. Ерохин говорит: «Ну куда ты рвешься? „Кукушку“ послушать не терпится?» «А я ее сниму», — смеется Юра. «Сперва ее надо увидеть», — говорит Ерохин. «А она сама себя покажет». Тут снова пришлось мне ввязаться. «Я, говорю, с Юрой сам пойду для страховки, а ты, говорю, сиди у аппарата». Ну, Ерохин поспорил и отступился. Пошли мы с Юрой. И вижу: идет он вдоль линии и дергает провод. Пройдет немного, встанет и дернет тихонечко на себя.
Я сперва не понял, в чем дело, а потом догадался. Глядите, какой хитрый студент, а? Как слабину рукой почует, значит, обрыв близко. А раз обрыв близко — тут где-нибудь и «кукушка» сидит. Пробирается он лесом, подергивает провод, ровно леску на рыбалке, а я за ним. Долго шли, тихонько. Мне это дело даже надоедать стало. Вдруг он остановился, поднял руку — стой, мол, обрыв близко. Повернули мы обратно, прошли километр, потом перешли на другую сторону дороги и другой стороной, лесом, воротились опять к тому же месту. Залегли за стволами — смотрим по верхам. Вокруг все елки невысокие — на такие елки «кукушки» не лазают. А вот две сосны, одна поближе, другая подальше, глядели подозрительно — на одной из них он и засел, наверное, а на какой — не видать. Можно бы стрельбой проверить, но открывать огонь на авось опасно — он там тоже не с палкой сидит.
Стали ждать, кто кого перетерпит. А мороз лютый. Лицо задубело, словно перебинтованное — губами не шевельнуть. «Нет, думаю, долго так нам не пролежать. Застынем». Только подумал, гляжу — ястреб. Подлетел, было, к дальней сосне, да как метнется вбок… Ну, все в порядке. Дали мы из обоих автоматов по короткой очереди — и сняли. Свалился высокий такой, широкой кости мужик, в лыжном, вроде, костюме, затянутый вместо пояса веревкой кругов на десять.
Вот видите, как у Юрки-то голова безотказно сработала. Этого сняли, а через два дня еще одного сняли. Конечно, лучше бы их живьем брать, да где там, — они на лыжах больно быстро бегают. Во второй раз сняли тоже ловко, только Юрка пальцы отморозил на правой руке. И на третий раз пришлось нам идти с Ерохиным.
Юра, конечно, беспокоится. Говорит, что надо заново обсудить и сменить тактику. А Ерохин машет рукой: «Когда, мол, поправишься, тогда и станешь тактику менять. А мне все понятно». И договорились мы так: чтобы я шел метрах в ста позади него по другой стороне дороги лесом и не спускал с него глаз, а он станет дергать провод. Вот идем, как договорились, — вдруг сверху «трах!» — запечатала машинка, — и падает Ерохин головой в снег. Я выскакиваю на дорогу — и по мне очередь. Но врага все-таки я снял оттуда. Гляжу — в чем дело? А он, оказывается, провод перерезал и завязал его узелком — тоже ведь сообразил, душегуб. Ерохин дергал, дергал, да до узелка и додергался… Вот и учтите: соображение тогда полноценное, когда всякую минуту понимаешь, что враг может не хуже тебя сообразить, — такой я сделал вывод сам для себя, когда хоронили ефрейтора Ерохина.
После этого случая приезжает ихний командир взвода: «Что, дескать, тут делается? На всей трассе спокойно, а у вас — безобразия». Юра докладывает — так, мол, и так. Командир взвода распустил карту и велел показать, в каких местах перерезали кабель. Нанесли эти места на карту, и вышло, что все они на одном участке длиной в четыре, самое большее в пять километров. А километрах в пятнадцати от дороги, против этого участка в лесу, обозначен условным знаком одинокий хутор. Ночью устроили облаву и поймали восемь диверсантов. Говорили, что нашли там целую гору пустых консервных банок — значит, не одну неделю они возле нас прожили.
Все-таки наше соображение оказалось поглубже ихнего: связь стала работать нормально, и когда наши части пошли в наступление, никто на связистов не жаловался.
Два лейтенанта
— Как вам известно из истории, — начал Степан Иванович после долгого молчания, — в сорок втором году в Ленинграде была тяжелая обстановка. Враг обложил город с юга и с севера, крепко засел в Шлиссельбурге, и жили тогда ленинградцы на пятачке и всю остальную, свободную от врага землю называли «Большая земля» Голодали они сильно, получали хлеба по сто пятьдесят граммов на душу, и муку зимой сорок второго года возили туда машинами по Ладожскому озеру, по ледяной «дороге жизни». Шла эта дорога от Кобоны на тот, ленинградский, берег, и ходили по ней машины с прицепами беспрерывно под бомбежкой и артиллерийскими обстрелами. Конечно, хорошая была дорога, но все-таки не обеспечивала она население полностью, как положено. Много командование думало, как помочь Ленинграду. Разные меры принимало. Решили даже сваи забивать поперек Ладожского озера — мечтали на этих сваях проложить рельсы да пустить поезд. Сами понимаете — не шутка: набить сваи на сорок километров; каждая свая метров двадцать длиной, а сколько их потребуется, таких свай, сосчитать невозможно. Худо, в общем, было. А еще хуже получалось, когда вспоминали о весне. Ослабеет лед на озере, растает, — и нарушится последний путь, последняя связь с Ленинградом. Тут уж никакие сваи не помогут, тут — природа. Надо было во что бы то ни стало врага отгонять. И вот ударили наши в январе сорок третьего года, отбили Шлиссельбург и отбросили врага на Синявино. И открылась на Ленинград полоса суши, километров в десять шириной вдоль берега Ладожского озера. И стали мы между Лаврово и Шлиссельбургом готовить к весне автомобильную дорогу. Много там собралось народу, и военного, и гражданского. Почти возле самого врага, вдоль поселков, где раньше жили рабочие торфоразработок, настлали наши части железную дорогу, поставили мост через Неву, и пошли в Ленинград поезда безо всякого расписания, через каждые пять минут пошли, как трамваи. Враг бьет снарядами, как бешеный, а они идут. Машинист, бывало, пустит дымок над лесом, потом перекроет клапаны и дальше едет. А враг бьет и бьет по дыму… Об этом я вам когда-нибудь расскажу особо.