И вот в ночь под рождество отправились мы с Черпушкиным поглядеть, что осталось от моста на реке Малый Волховец. Поужинали как следует. Умяли по две порции каши, забрали у поваров белые халаты и пошли. При нас были топоры и винтовки. Как я говорил, дорога на Новгород настлана по насыпи. Вдоль подошвы насыпи тянется глубокая канава, и мы спокойно прошли по этой канаве километров пять — я впереди, Черпушкин немного сзади. Прошли километров пять, остановились, стали прислушиваться. Ночь выдалась лунная, тихая, и по левую сторону насыпи белела пустая равнина. Ни окопов, ни проволоки, ни следов — ничего не было, только снег блестит под луной, чистый такой, словно, как выпал с осени, так и лежит нетронутый. А тишина такая — будто вымерло все. И неизвестно, где мы с Черпушкиным — на своей еще земле или уже на оккупированной территории. Жутковато, конечно, немного. Взглянул я на Черпушкина — и снова удивился. Сидит он в канаве, ровно у себя дома на печи, и выковыривает снег из голенища. «Может, говорю, на насыпь слазить, поглядеть, что на той стороне?» — «А что тут лазить, товарищ старшина, — отвечает Черпушкин. — Ничего там нету. Они по ту сторону реки сидят. Возле Новгорода у них линия обороны». И опять я на него удивился: «Какой, думаю, спокойный и рассудительный!» Еще с полкилометра прошли, снова остановились. Я все-таки полез на насыпь. Смотрю, вдали, справа, холмики чернеют, кое-где свет помигивает. Ясно — фашистские дзоты. Так, на глазомер, километра полтора до этих дзотов, а до реки, по моим расчетам, осталось не меньше полкилометра. Лежу, рассуждаю, по какой стороне лучше дальше идти — вижу, лезет ко мне наверх Черпушкин. Вылез на насыпь и встал во весь рост. Потянул я его за полу шинели, приказал ложиться. А он лег и смеется: «Не бойтесь, мол, ничего не будет. Они в данный момент свои грешные души пропивают». Я говорю: «Ты потише все-таки. Может быть, и не все пропивают». А Черпушкин смеется: «В эту ночь, говорит, у них, басурманов, не пьют только телеграфные столбы. И то потому, что чашечки дном кверху».
Ну, ладно. Двинулись дальше, подошли к реке.
Как увидел — торчат надо льдом черные концы свай, так и отлегло у меня от сердца. Одно дело, хорошо, что мост не взорван, а сожжен. Значит, подводная часть не потревожена, и на старые сваи можно давать нормальную нагрузку. Другое дело, хорошо, что никто здесь не копался: сваи стоят в том самом порядке, как разъяснил комбат товарищ Алексеенко. Его сваи стоят. Теперь, чтобы веселей домой было идти, надо проверить, здоровы ли эти сваи, не гнилые ли они, не потрескались ли. Надо выходить из-за насыпи на лед, на открытое место. А с открытого места фашистские дзоты совсем близко видать, словно, пока мы шли, они тоже к реке пододвинулись. Ничего не поделаешь, задача боевая, выполнять ее надо. Легли мы с Черпушкиным на сытые свои животы и поползли. Подрубил я легонько крайнюю сваю, вижу, здоровая древесина. Проверил на выборку еще несколько, попробовал рукой пошатать, вижу — крепко стоят, надежно. А Черпушкин смеется: «Разве так ты ее узнаешь?» — и не успел я ответить, встает он во весь рост на ноги и как хряснет обухом топора по свае. Загудело до самого Новгорода. У меня дух занялся. Приклеился к земле, дожидаюсь, что будет. Минута прошла, ничего не слыхать. Только в дальнем дзоте запел петух. Пронесло. «Ты что же это, с ума сошел? — говорю. — Ложись сию секунду». А он: «Холодно, говорит, лежать, товарищ старшина», — и ухмыляется. Тут в первый раз возникло у меня против него подозрение. «Ложись, стрелять буду», — говорю я ему и припугиваю винтовкой. И слышу от него в ответ странные слова: «А грех убивать живого человека», — сказал Черпушкин. Но лег все-таки, без охоты, а лег. Ну, поскольку в основном наша задача была выполнена, приказываю ему подаваться назад. «Пошли, говорю, домой без разговоров» Пустил я его вперед, и тем же путем мы воротились в расположение.
Пришли ко мне в избу. И повара, и писаря — все спят, конечно. Пятый час утра. Только сели чайком погреться — вызывают меня в штаб к комбату. Я — хвать шапку, выбегаю на улицу Смотрю — шапка маленькая, одну макушку прикрывает: второпях перепутал, схватил головной убор Черпушкина. «Ладно, думаю, уши опущу, не так станет холодно». Опускаю уши — выпадает бумажка. Поднял я ее, гляжу — пропуск во вражеский тыл. Тот самый, какие они тогда со своих самолетов кидали. И штык в землю, и орел, и надпись… Тут весь Черпушкин для меня прояснился. Вот он почему на ноги вскакивал, вот почему топором стучал. Врага на себя зазывал… Помню, все во мне переворотилось, все поплыло в глазах. И про комбата забыл, и про сваи, повернулся и пошел обратно, как лунатик. Захожу в избу — дрожу весь. Черпушкин как взглянул на меня, так и раскрыл рот; назад отвалился, хлопает мокрыми веками. Весь побелел — даже губы у него побелели — все понял. Хотел я сказать что-то, но язык не послушался — бросил ему в морду бумажку поганую и побежал к комбату. По пути велел часовому из избы его не выпускать. Ну, ладно, доложил комбату, стал рассказывать про это дело. Минуты через две стучит дежурный по роте. Что такое? «Черпушкин застрелился!» И верно — застрелился. Разулся, вышел в сени, приставил к груди винтовку и пальцем правой ноги спустил курок. Ну, что ж. Закопали его в лесу и место заровняли.
Так и кончился Черпушкин. Закопали его, а на другой день приходит ему письмо. На трех страницах жена пишет, на четвертой — сынишка. Тогда я мимо этого письма без внимания прошел, и теперь, конечно, вину Черпушкина нисколько не умаляю. Но мне думается, что есть в этом происшествии какая-то, может быть самая малая, доля и нашей вины. На войне от командира не только команда нужна. Первое дело командира — изучить каждого солдата и понимать его, как самого себя. Кто знает — если бы пригляделись мы к Черпушкину повнимательней, может быть, и раскусили его гнилое нутро. Тем более, когда стали перебирать его барахло, нашли стишки про Христа и про божью матерь. Долго не могли понять, что это за стишки, — думали, может, шифр какой-нибудь, а потом нашелся умный человек и разъяснил, что есть у них там, на Алтае, какая-то беспоповская вера. Эти беспоповцы такие стишки складывают. По этой чудной вере, между прочим, считается за великий грех убивать врага. Вот Черпушкин и собрался в плен подаваться, чтобы не было ему соблазна убить фашиста и согрешить перед своим беспоповским богом. Если бы мы раньше все это про него знали — может быть, и схватили бы его за шиворот. А может быть, — чем черт не шутит, — смогли бы вернуть ему человеческий облик — ведь окружала его наша здоровая, солдатская семья.
Нестроевики
— Вот вы спрашиваете про воинское геройство и про причины, какими оно обусловлено, — начал Степан Иванович. — А что я могу сказать вам про воинское геройство да еще про причины, какими оно обусловлено? Служить мне пришлось чуть ли не всю войну в тыловых частях, во втором эшелоне. Часть наша в основном была скомплектована из пожилых ладожских мужиков и псковских плотников — скобарей, и называли нас — нестроевики. Винтовку мы не очень уважали; стрелять из нее было не по кому, а чистить, между прочим, требовалось каждый день. Главное наше оружие было — топор и лопата. Топором мы тебе что хочешь сделаем: и избу срубим, и карандаш завострим. Иногда, правда, присылали нам фронтовиков из госпиталей, так те плохо приживались — неделю поработают и просятся снова на передовую.
Бывало, построит их старшина — веселый у нас был старшина — Осипов, — бывало, построит их и уговаривает: «Что вы рветесь на передовую? У нас — одно дело — плотничать научитесь и домой вернетесь со специальностью, а второе дело — после нашей работы щи слаще». А они — свое: «Нам хоть сухой паек, да только бы врага бить, такая у нас по нынешним временам специальность». Конечно, каждому охота конкретно воевать, а не копаться в тылу с лопатой. Мне и самому совестно бывало: кругом люди воюют, Родину защищают, а ты возле них с лопатой ходишь — ровно дворник, только без бляхи. Однако народ у нас был в основном политически грамотный, сознательный, и службу свою мы старались справлять аккуратно. А служба была нелегкая.
Помню, стояли мы на Волховском фронте, возле Киришей. Зимой ударили наши по врагу — он попятился немного и окопался на горках. И к весне сложилась тяжелая обстановка: оказались наши части в низине, а проще сказать, на замерзшем болоте, а враг наверху — на горках. Пока болото не распустилось, надо либо вперед продвигаться — либо назад отходить. Чтобы назад отходить — об этом, конечно, никто и слышать не хотел. А вперед враг не пускает — уцепился за высоты, закопался в землю и сидит. Надо было что-то поскорей придумывать. Правда, по сводкам до тепла было еще далеко, но старики между собой говорили, что весна придет ранняя и дружная. И верно, уже в конце февраля подуло с весны: начались оттепели. Снег сделался сырой, слабый: стукнешь ногой — отпадает от каблука плюшкой. А в начале марта кое-где машины с боеприпасами стали вязнуть. И пушки вязнут. И в землянках вода. Наши изо всех сил стараются врага сверху сбить, но ничего не получается; мы дороги латаем, машины протаскиваем, а тоже ничего не получается — весну не можем перебороть. Тем более — болото.
Вот тогда строительным частям второго эшелона и было приказано отставить временный ремонт дорог и в самый кратчайший срок построить надежные коммуникации к фронту. А какие на болоте могут быть коммуникации? Исключительно деревянная гать. И не легенькая гать из какого-нибудь там подтоварника, а тяжелая гать из нормальных бревен, такая, чтобы на нее не только легковушки, но и танки чтобы не обижались.
Стали мы ее строить. А вокруг — разлилось все. Дорога вовсе рухнула. Грязь кругом — воробью клюнуть негде. Строим мы, строим, а конца не видно. Да и где тут конец, когда не один десяток километров требовалось застлать: и на передовую, и к складам, и к станции снабжения, и вдоль фронта, и туда, и сюда… Среди работы приехал к нам верхом на лошади генерал, член Военного совета армии; назначил окончательный срок, потребовал усилить темпы, потому что на передовых не хватает боеприпасов, а махорки для бойцов осталась одна сутодача. Все это мы и до него понимали, но как он уехал — стали еще крепче работать. Это не шутка — генерал приезжал. Для сокращения времени переселились из землянок на место работы. По новому распорядку на отдых определенного времени не было отведено — работали круглые сутки. Если вовсе невмоготу становится, попросишь разрешения у командира и приткнешься тут же, на бревнах. Только я в то время спать не любил, потому что сон все один и тот же снился— будто топором по бревну тюкаешь. Думаю, чем во сне тюкать, так лучше наяву. А потом, разве это Спанье: только, кажется, веки сомкнешь, — старшина будит: «Приступай к работе. Много спать вредно. У солдата один глаз спит, а второй смотрит. А ты, говорит, оба закрыл, да еще ушанкой накрылся. Эвон как разоспался, — шинель к земле примерзла». Просишь еще немного подремать — не дает. «У тебя, говорит, совести нет. Ребята на передовой голодают, а ты тут спишь». Ну, рассердишься на него и на себя, конечно, шинель отдерешь — и снова за работу.
Однако чем дальше, тем становится виднее, что к сроку мы не поспеваем. Одно дело — лошади подвели. Лошади трелевали бревна — а им, как хочешь, по закону полагается регулярный отдых. Второе дело — лесу не хватало. Правда, неподалеку, на сухом островке, росла высокая ровная сосна. Но в этих местах долгий бой происходил и все стволы были начинены осколками. С виду — крепкая сосна, а свалишь ее — рассыпается на мелкие кусочки, как стеклянная.
Подошел срок — снова приезжает член Военного совета. Видит — по обеим сторонам дорога готова, а в середине осталось метров двести пустого болота. Нахмурился — приказал собрать роту. Построили роту. Стал он разъяснять обстановку на передовой: солдатам, мол, патроны выдают по счету и стрельбы без крайней необходимости не открывают, к тому же раненых невозможно эвакуировать… Говорит он и говорит. А у нас в те ночи ребята приладились спать стоя. Как со мной это случилось — не знаю, я тоже забылся: вроде и в положении «смирно» стою, и глаза у меня смотрят, а если поглубже разобраться — третий сон вижу.
Стою так-то и вдруг тихонько наплывает на меня темное облако и слышится из облака голос: «Верно, товарищ сержант?» И от этого голоса словно окунаешься в теплую воду, и на душе становится спокойно и печально. «Давно, думаю, такое не снилось. Вот бы еще пригрезилось». И только подумал — снова наплывает облако и снова раздается голос: «Я к вам обращаюсь, товарищ сержант», — и качается облако и закачивает, словно колыбельная песня… Стою, не шелохнувшись, боюсь сон перебить. И вот оно наплывает опять, и говорит громко: «Товарищ сержант!» Тут я встряхнулся — облако сошлось плотней и явился из него член Военного совета. «Спите?» — спрашивает. «Сплю, товарищ генерал. Виноват». А член Военного совета поглядел на меня молча и подзывает командира роты. Поговорили они немного — слышу приказ: отводить бойцов в расположение на полный отдых — на двенадцать часов — по очереди, повзводно. В первую очередь идти отдыхать досталось нашему взводу. Обидно мне стало, прямо не знаю как. Выхожу я из строя — подхожу прямо к генералу: «Наложите на меня, говорю, товарищ генерал, любое взыскание, только не гоните в землянки. Это мне в данный момент все равно, что под арест На крайний случай — отправьте меня одного, а остальных не надо — они ни в чем не виноваты». А он сказал только: «Выполняйте приказание» — и отвернулся. И, вроде, улыбка тронула его лицо; то ли мне показалось, то ли он действительно улыбнулся — не знаю. Ну, ладно. Пошел наш взвод на отдых.
Командир взвода на трассе остался, а повел нас старшина Осипов. Идем мы в свое расположение потихоньку — как тени идем, а у меня на душе кошки скребут. Километра три прошли — старшина командует податься в сторону. Подались в сторону — видим — едет подвода, а в подводе гремит ведро. Лошадь еле тащится, еле ноги вытаскивает из грязи, телега скрипит, заваливается в размытых колеях то на этот бок, то на тот. А в телеге сидят двое: старый солдат и молоденький раненый ефрейтор. У ефрейтора все лицо забинтовано, только глаза наружу. И хотя держится он за нахлестки обеими руками — кидает его то в одну сторону, то в другую. И ведро возле него гремит, гремит. Такая у ефрейтора мука в глазах, что и сказать невозможно. «Закури, — говорю вознице, — дай ему передохнуть». «А когда я его довезу до госпиталя с перекуром-то? — отвечает старый солдат. — И так, говорит, двоих вез — один по пути кончился. Кабы дорога была, а то нет дороги». А ефрейтор смотрит на нас без укора и без злобы, ничего не понимает — больно ему — нет спасенья. Встретился я с ним взглядом и встал на месте. Не могу дальше идти — совесть не пускает. «Товарищ старшина, говорю, разрешите на трассу вернуться». Пошел обратно, — смотрю, один за другим весь взвод за мной тянется. Только Жилкин из нашего отделения не смог воротиться: как лег, так и заснул прямо на пути. Возвращаемся — а генерал еще на трассе. Смеется и спрашивает: «Сколько же вы километров понапрасну промаршировали?» А старшина рапортует: «Всего девять километров: взвод в два конца — шесть и Жилкин — три», — веселый был старшина…
А бойцы других взводов, как только нас увидели — обрадовались, зашевелились, и работа разгорелась вовсю. Что тогда произошло — не могу понять. Так полетели щепки, будто к нам на болото пришла свежая воинская часть. Какая-то злость на меня напала — до каких пор, думаю, это болото будет людей мучить? И не только я разъярился а и все. Все закипело. Только и слышно: «Давай лесу!» «Давай скобы!» Вижу — и командиры взводов, и командиры рот топорами тюкают, повар бревно тащит. Кладу настил и сам на себя удивляюсь: час назад и спину ломило, и глаза слипались, — а теперь все как рукой сняло, что хочешь смогу сделать, — только материал давай.
Дело пошло споро. На глаз было заметно, как продвигается наша дорога. Шло бы оно еще быстрей, если бы враг не мешал. Среди дня прилетел фашистский «костыль» — корректировщик, стал круги делать. А мы все скучились на последних ста метрах и на том конце, на готовой дороге, уже машины скопились, ждут, когда кончим участок. И, конечно, минут через пять начала бить ихняя артиллерия. Некоторые снаряды падали в болото, а некоторые угадывали в настланную гать. Тут кладешь бревна, притесываешь, как полагается, одно к одному, а он ударит и раскидает всю работу в разные стороны. Ничего не поделаешь, на то и война: он раскидывает, мы обратно кладем… И людей, конечно, выводил из строя. Старшину Осипова ранило, осколок угодил ему в живот. Напомнил он, чтобы Жилкина сбегали побудить, полчаса подышал и умер.