Флаг (Рассказы) - Катаев Валентин Петрович 3 стр.


Петя посмотрел на краснофлотца Николая Андреичева и понял, что он мёртв.

Быстро, но не суетливо, со странным спокойствием Петя положил комсомольский билет и записку в карман, отвинтил с гимнастёрки краснофлотца Андреичева комсомольский значок и тоже спрятал его в карман, затем распахнул полушубок, расстегнул пиджачок и, подсунув под него знамя, аккуратно обернул его вокруг пояса.

После этого он тщательно застегнулся, огладил себя со всех сторон и решительно вытер рукавом ветхого полушубка мокрое лицо.

III

Только теперь Петя обратил внимание на странное зарево. Оно то опадало, то поднималось высоко вверх, беспокойно отражаясь в низко бегущих ночных тучах.

Горело где-то совсем недалеко на берегу, под обрывами.

Петя подошёл к спуску и посмотрел вниз. Он увидел несколько дымных багровых костров, пылавших в ряд, близко друг от друга, быстро и яростно. В этих кострах светились ребристые скелеты горящих шаланд. Трескучие искры снопами вылетали из чёрного дыма, который, крутясь, боролся с угрюмыми вихрями пламени, красными, как стрючковый перец.

То одолевал дым, то одолевало чистое пламя, то они смешивались. Тогда мальчику представлялось, что они валят и шатают друг друга из стороны в сторону, как два враждебных духа — один красный, другой чёрный.

Но вот, наконец, красный одолел. Чистый огонь поглотил дым и сильно вырвался вверх. Он ярко осветил прибрежный песок, волны с гривами пены и глинистую стену обрывов с чёрными следами старых рыбачьих костров, с пещерами, с гнёздами морских птиц.

Петя увидел Матрёну Терентьевну и Валентину, которые, заслоняясь локтями от огня и дыма, бегали вокруг пылающей ребристой груды.

Петя сразу догадался, что они делают. Они уничтожали имущество артели «Буревестник». Они рубили, обливали керосином и жгли шаланды, садки, рвали сети, ломали кадки для соленья рыбы, вёсла, мачты…

Петя бросился им на помощь.

Но они уже кончили своё дело и бежали ему навстречу, карабкаясь вверх по обвалившимся ступеням, вырезанным в глинистом обрыве.

— Ну, ты уже готов? — крикнула Валентина осипшим голосом, увидев мальчика.

— Готов.

— Так чего ж ты здесь путаешься под ногами? Беги обратно, надо собираться.

Она говорила с ним, как с маленьким, — повелительно и властно. Но Петя принял это как должное и не обиделся. Он даже почти не заметил этого.

Валентина и её мать трудно, напряжённо дышали. Их лица блестели от пота и были покрыты копотью, одежда была в некоторых местах прожжена искрами. От них едко пахло керосином.

Слёзы, смешанные с потом, катились по чёрному лицу Матрёны Терентьевны. На нём было написано такое отчаяние, такое глубокое горе, что у мальчика невольно сжалось горло.

— Такое несчастье, такое несчастье, — бормотала она про себя, утирая рукавом морщинистые щёки и сморкаясь. — Господи боже, только подумать, сколько добра погибает. Люди работали, наживали… Едва-едва артель стала на ноги, — так — на тебе… Ничего… Всё сгорело в один час…

Она протянула руки, посмотрела на них с горестным изумлением, словно не в силах была понять, что это она сама, этими самыми руками уничтожила бесценное артельное имущество, гордость её мужа, гордость всех рыбаков, гордость всего района.

Её обессиленные руки тяжело упали вдоль тела. Она села на глиняную ступеньку спуска, положила голову в колени и зарыдала.

— Мама, не смейте плакать! — со злобным отчаянием крикнула Валентина, делая усилия, чтобы не зарыдать самой. — Вы что — маленький ребёнок, дитя? Перестаньте себя расстраивать. Не подходящее время. Разве вы не знаете, что велел товарищ Сталин? Он велел не оставлять этим гадам ни одной ниточки, ни одного зёрнышка. Всё велел безжалостно уничтожать, жечь, топить, подрывать. Пускай ткнутся своим поганым рылом в опустошённую, обгорелую землю. Пускай обожгутся.

Она замолчала, переводя дух, страшная, бледная, с большими остановившимися глазами.

— Слышите, мамочка? — сказала она вдруг нежно и обняла мать за поникшие плечи. — Слышите, что я вам говорю? Вытрите ваши слёзы и вставайте. Надо идти.

Матрёна Терентьевна ещё некоторое время посидела, не поднимая головы с колен. Видно, она собиралась с силами. Потом медленно встала, отряхнула юбку, махнула рукой и, не оглядываясь, пошла к хижине.

Петя и Валентина едва поспевали за ней.

Под окошками хижины Матрёна Терентьевна увидела тело мёртвого матроса и молча остановилась. Кровь большой тёмной лужей растеклась по утоптанной глине.

— Видите? — сказал Петя, переводя дух, и стал быстро рассказывать, как было дело.

Он рассказал всё, но ни одним словом не обмолвился о знамени.

Он чувствовал себя связанным страшной, молчаливой клятвой, нарушить которую было всё равно, что изменить Родине. Это была священная и нерушимая клятва пионера.

Петя всей душой верил Валентине и её матери. Они были сейчас для него самые близкие, родные люди.

И всё-таки могучая сила воинской присяги, которую пионер Петя молчаливо принял под салютом перед умирающим бойцом-комсомольцем Николаем Андреичевым, славным знаменосцем, охватила душу мальчика и властно приказала ему молчать.

Матрёна Терентьевна опустилась на колени перед матросом и прижалась ухом к его высокой груди. Она долго слушала, надеясь уловить хотя бы малейшее биение его сердца.

Но сердце краснофлотца молчало.

Не доверяя своему слуху, она сбегала в хижину, принесла зеркальце и приложила его к сизым губам матроса.

Она с жадностью всматривалась в поверхность стекла — не появится ли на нём хоть бы самый маленький след дыхания, не помутнеет ли стекло. Но поверхность зеркала оставалась совершенно холодной и чистой.

Тогда она осторожно, немного надавив большими пальцами на мёртвые веки, закрыла матросу глаза и поцеловала его в лоб…

Матроса похоронили тут же, недалеко от хибарки, выкопав могилу лопатами, которые Валентина достала с крыши. Потом Матрёна Терентьевна вошла в хижину, собрала какие-то необходимые артельные документы и, наконец, вышла, держа подмышкой громадный свёрток бумаг и счёты. Это было всё, что осталось от артели «Буревестник».

Когда они отошли несколько десятков шагов от дома, Матрёна Терентьевна вспомнила, что забыла взять с собой ещё что-то важное. Она положила свёрток в бурьян и опять пошла в хибарку. На этот раз она оставалась там недолго и скоро вернулась с глобусом и фотографиями, которые сняла с этажерки.

Все другие вещи остались в хижине.

Потом они все трое, в полной тьме, к которой ещё не успели привыкнуть, пошли по степи.

Каким образом за их спиной загорелась хибарка, Петя не знал. Он только увидел, что хижина пылает, точно костёр, и опять в дыму и пламени борются два существа — чёрное и красное.

Они шли через степь. Шли долго, торопились, и мальчик натёр себе ноги большими башмаками. Ноги болели, но он молчал и продолжал идти, неуклюже ковыляя.

Потом они увидели несколько далёких пожаров. Это горели окраины Одессы. Горели нефтесклады, горел лакокрасочный завод имени Ворошилова, горели элеваторы.

Они пошли по направлению этих пожаров, мимо какой-то мелкой воды, в которой отражались зарево и бушующие вверху искры.

Петя шёл, время от времени прижимая руки к груди и ощупывая знамя. Он чувствовал, что впереди будет много опасностей, беды, горя, но душа его была тверда и спокойна.

Петя знал: во что бы то ни стало он сохранит священное знамя и будет верен клятве, которую дал умирающему комсомольцу-моряку.

НОВОГОДНИЙ РАССКАЗ

…По роду своей службы и по своей человеческой природе я не трус. Но меня ужасала мысль опять попасть к ним в руки — после того, как я так здорово от них ушёл. Это было бы просто глупо. У меня была надёжная явка. Она находилась и противоположном конце города. Там я мог отсидеться. Мне нужно было пересечь город. Я решил идти напролом, через центр. Инстинкт и опыт подсказывали мне, что это самое безопасное. Риск, правда, был громадный. Но вы сами понимаете, что в нашем деле без риска не обойдёшься. Нужно только иметь крепкие нервы. Нервы у меня были крепкие. Расчёт состоял в том, что человек, который совершенно открыто идёт ночью по городу, объявленному на осадном положении, меньше всего может возбудить подозрение. Раз человек идёт так открыто и так спокойно, значит он «имеет право». Я знал по опыту, что патрули редко останавливают такого человека.

Я шёл чётким военным шагом. Эхо шагов громко отражалось, как бы отскакивало от чёрных фасадов, почти сливавшихся со звёздным небом, по которому со свистом проносился ледяной норд-ост. Внешне я очень подходил для роли человека, который «имеет право». На мне был короткий романовский полушубок, крепко подпоясанный широким ремнём, кубанка и почти новые румынские офицерские сапоги. Всего этого, конечно, нельзя было рассмотреть в темноте, но при слабом, льющемся свете звёзд мой силуэт должен был внушать полное доверие любому патрулю. Мне не хватало шпор, и я возмещал их отсутствие громкими, чёткими звуками строевого шага. Каждый шаг причинял мне адскую боль, так как чужие сапоги были не совсем ладно скроены и грубый шов между голенищами и головкой до такой степени натёр подъём правой ноги, что я готов был кричать. Мне казалось, что мясо на ноге протёрто до кости. Иногда мне хотелось плюнуть на всё, сесть на тротуар и снять сапог. О, какое бы это было блаженство! Мне приходилось собирать всю свою волю, чтобы заставить себя идти дальше. И я шёл, шёл. Я даже не мог позволить себе роскошь идти медленно, ступая не на всю подошву больной ноги, а лишь на носок. Тогда бы у меня была жалкая, хромающая походка, и я бы уже не был человеком, «имеющим право».

Кроме того, когда я выпрыгнул из грузовика, перескочил через кладбищенскую ограду и потом бежал, виляя между крестов и памятников, по мне открыли пальбу, и одна пуля зацепила левую руку немного пониже плеча. Тогда я не обратил на это внимания и почти не почувствовал боли. Я тогда почувствовал лишь небольшой удар и ожог. Но теперь плечо начинало сильно болеть. Оно опухло, горело, сочилось. Весь рукав сорочки был мокрым. И мне уже трудно было размахивать рукой на ходу. Я заложил её за пояс. Кроме того, я несколько дней не ел, не умывался, не брился, не раздевался. Это всё создавало во мне тягостное ощущение физической нечистоплотности и подавленности, с которым я боролся, собирая все свои душевные силы.

Вероятно, у меня начинался жар, так как в голове мутно шумело и я чувствовал повыше ключицы быстрое стрекотание пульса. Наступил момент, когда мне стало так плохо, что я готов был забраться в развалины первого попавшегося дома, лечь среди скрученных железных балок и кусков известняка и уткнуться лицом в битое стекло, так нежно и так соблазнительно мерцавшее при голубом свете звёзд. Но в тот же миг я заставил себя ещё твёрже ударить подошвой в тротуар и в такт шагов громко на всю улицу засвистел мотив из оперетты «Граф Люксембург», совершенно не отвечавший моим вкусам, но в высшей степени свойственный тому человеку, «имеющему право», в которого я превратился в эту ледяную, смертельно опасную полночь. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, мне кажется совершенно невероятным, каким образом мне удалось пройти почти через весь город и ни разу не быть остановленным ни одним патрулём. А этих патрулей на моём пути попалось по крайней мере три, и ни один не остановил меня. Я прошёл мимо них, стуча сапогами и свистя из «Графа Люксембурга», так легко и просто, как будто бы на мне была шапка- невидимка.

Одна мысль, одно чувство владело мною: сознание ответственности перед Родиной, которая доверила мне жизнь нескольких десятков своих лучших, храбрейших сынов — членов моей подпольной организации, — связь с Москвой, адреса, явки, одним словом, всё то, что помогало победе, в особенности сейчас, в дни решительного перелома на всех фронтах. Минутами я даже переставал чувствовать тяжесть своего измученного тела, переставал чувствовать боль, и меня как бы несло на крыльях сквозь развалины этого страшного мёртвого города, иногда встававшие на моём пути, как беспорядочное скопление чёрных декораций, осыпанных звёздами.

Я помню громадный сквер в центре города. Тонкие деревья, согнутые в дугу, дрожали от норд- оста. Помню широкую асфальтовую дорожку, проложенную по диагонали через этот сквер, помню высокий чёрный памятник Воронцову в плаще, седом от инея. Узкая фигура Воронцова, как бы слабо начертанная мелом на фоне звёздного неба, проплыла мимо меня в воздухе, как прозрачный призрак.

Я прошёл по диагонали через весь сквер и снова стал переходить из улицы в улицу. В тех местах, где были разрушенные дома, становилось немного светлее. Светлее было и на перекрёстках. Там было больше звёзд.

Я подходил к какому-то перекрёстку, когда увидел перед собой на углу две человеческие фигуры. Они как раз в ту минуту закуривали. Маленький огонёк зажигалки среди кромешной тьмы показался мне большим, как костёр. При его свете я хорошо рассмотрел этих двух. Я сразу понял, кто это такие. Это, несомненно, были два агента, совершающие свой тайный ночной обход. Они всегда ходят попарно. На перекрёстке они разделяются. Один идёт по одной улице, другой по другой. Таким образом они обходят квартал и снова встречаются на перекрёстке. Человек, попавшийся на их пути, никуда не может уйти от них, если бы даже он и повернул назад. Они обменялись несколькими словами и разошлись. Один свернул за угол, а другой пошёл прямо на меня. Я уже слышал стук его сапог и запах ворвани. Его силуэт по очереди закрывал выбеленные стволы акаций. Несомненно, он тоже видел меня. Встреча была неизбежна. Переходить на другую сторону улицы не стоило. Он всё равно остановил бы меня. А у меня не было никакого оружия. Ах, если бы у меня был хотя бы простой перочинный кож. Сейчас он подойдёт ко мне вплотную, осветит фонариком и потребует ночной пропуск.

Тогда я сделал единственное, что мог сделать. Не меняя шага и продолжая свистеть из «Графа Люксембурга», я круто повернул и подошёл к первым попавшимся воротам.

Я попытался открыть их, но они были заперты. Тогда я взялся за толстую проволоку звонка и несколько раз дёрнул за неё. Проволока зашуршала, завизжала, раскачивая где-то в глубине двора колокольчик, и через несколько мгновений колокольчик раскачался и зазвенел. Я никогда не забуду резкий, неровный звук этого медного валдайского колокольчика. В мёртвой тишине мёртвого города он показался мне громким, как набат. Я ещё раз нетерпеливо дёрнул за проволоку, и в эту минуту меня осветили фонариком.

— Документы, — негромко сказал простуженный голос по-русски, но с румынским акцентом.

Я не видел человека. Я видел только свет фонарика… Теперь у меня оставался только один выход. Я собрал все свои силы, развернулся и наугад ударил в темноту кулаком. К счастью, я не промахнулся. Я был так разъярён, что не почувствовал ни малейшей боли, хотя мой кулак изо всех сил ударился в его костлявую скулу. Я в темноте схватил его за плечи, нашёл его горло и, преодолевая боль раненой левой руки, обеими руками задушил его. Колокольчик в глубине двора ещё не перестал качаться и побрякивал. Я взял труп сзади подмышки и поволок к лестнице, которая вела с улицы в подвал, и столкнул его вниз. Надо было торопиться. Я опять нетерпеливо позвонил. На этот раз в глубине двора послышались тяжёлые шаркающие шаги. Я почувствовал что-то под ногами. Это была, по-видимому, «его» шапка. Я поднял шапку и швырнул вслед за ним в подвал. Это была такая же кубанка, как и у меня… В эту минуту ворота открылись. С тем же, не покидавшим меня ни на один миг чувством человека, для которого нет и не может быть никаких препятствий, я, громко свистя из «Графа Люксембурга», прошёл мимо дворника во двор. Впрочем, я не знаю, был ли это дворник или дворничиха. Я, не останавливаясь, как призрак, прошёл мимо какой-то маленькой, согбенной, что-то старчески бормочущей фигуры, закутанной в тулуп и позванивавшей связкой больших ключей. Я услышал за собой тягостный кашель и такой горестный, такой глубокий, скрипучий вздох, что у меня сердце перевернулось от жалости к этому не известному мне человеку, которого я даже не успел рассмотреть. Но мне почудилось, что всё горе растерзанного и лишённого души города выразилось в этом тягостном, скрипучем кашле и вздохе.

Совершенно не обдумывая своих поступков, я прошёл строевым шагом через весь двор, обогнув обледеневший фонтан с каменной пирамидой посредине и с чугунной цаплей на этой ноздреватой пирамиде. Корпус четырёхэтажного дома находился в глубине двора. При слабом, льющемся свете звёзд, со своими слепыми, чёрными окнами, он показался мне мёртвым, угрожающе страшным и вместе с тем почему- то до ужаса знакомым, хотя я мог бы поклясться, что никогда здесь не был.

Назад Дальше