— Я хотел только немножко еще постоять, мне позволили. А потом хотел уйти и уже не мог, окоченел…
— Алекс, ох, Алекс… — простонала мать.
Ей хотелось отругать его как следует, чтоб мальчишке это стало уроком, но не получалось. Слишком велико было облегчение, что сын нашелся, живой и невредимый. И что самое удивительное — не подхватил ни бронхита, ни ангины, ни какой-нибудь еще хвори. Раз отогревшись, он оказался совершенно здоровым, правда, слегка очумелым, как будто не совсем очнулся от какого-то сна.
В этот вечер Бриско отправился в постель в девять, как всегда, и через десять минут уже крепко спал носом к стенке. Но Алексу не спалось. Время шло, а он все лежал, не смыкая глаз. Внизу голоса взрослых сливались в неразборчивый гул, такой привычный.
Не реже чем раз в неделю в большой зале собирались гости, часто бывало весело. За столом или перед очагом свободно помещалось человек двенадцать. Алекс всегда любил эту приглушенную разноголосицу разговоров, от которой становилось так спокойно, любил даже тогда, когда ни слова в них не понимал. Он прислушивался к взрывам смеха, перекрывающим друг друга голосам, монологам или дружеским спорам. В этой какофонии он различал то ясный отцовский голос, то нежный материнский, но больше всего ему нравился глубокий и естественный голос Кетиля, его дяди. Этот голос без малейшего усилия перекрывал все остальные. Иногда он что-нибудь рассказывал, иногда растолковывал. Это могло продолжаться долго, так долго, что частенько Алекс умиротворенно засыпал под этот голос.
Но сегодня все было по-другому. Возникали долгие паузы, и что-то смутное и тревожное расходилось от них по дому, поднималось вверх по лестнице и подступало к спальне. И Кетиль ничего не говорил.
Где-то через час, когда лежать уже стало невтерпеж, Алекс в ночной рубашке на цыпочках сошел вниз, почти уверенный, что его отругают. Но лица, обратившиеся к нему, осветились улыбками, и он почувствовал, что все рады ему, что ребенок своей славной рожицей и беспечным неведением нарушил торжественность момента.
Человек десять, кто в креслах, кто на стульях, кто на лавке, расположились перед очагом, в котором плясали красные и желтые языки пламени. Кетиль сидел верхом на стуле, облокотясь о спинку.
— Смотрите-ка, — только и сказал он, — вот и наш Алекс!
Мальчик пробрался прямо к матери, а она обняла его и взяла к себе на колени. Мало-помалу разговор возобновился, все говорили вполголоса. Алекс закрыл глаза. Как сквозь вату, до него доходили какие-то обрывки фраз:
— Не во время же траура… вряд ли он осмелится…
— Думаешь, у него есть хоть капля совести…
— Применит силу… рано или поздно…
— Надо собрать Совет…
— А ты как думаешь, Кетиль?
Рука матери тихонько поглаживала Алекса. Он почувствовал, что вот сейчас совсем уснет. Прежде чем погрузиться в сон, он хотел им помочь: отцу, матери, дяде, этим мужчинам и женщинам, которые вдруг показались ему такими беззащитными и испуганными. Он знал кое-что, чего не знали они, и хотел рассказать это, чтобы им помочь. Но дремота держала его в плену, обволокла коконом безмолвия. У него было ощущение, что он — как мертвый король, что у него ни на что больше нет сил.
Кто-то, скорей всего отец, подбросил в очаг полено, и огонь затрещал. Раскаленные угли, и без того красные, зардели еще ярче, как будто разозлились.
2
Ночь двух младенцев
В последующие дни в доме Йоханссонов непрерывно толокся народ. Часто оставался обедать Кетиль, а иногда и другие люди, которых Алекс никогда прежде не видел. Отец, Бьорн, чуть ли не каждый вечер уходил на какие-то собрания. Атмосфера в доме была непривычно напряженная. Алекса и Бриско держали в стороне от всего этого, но запретили отходить от дома, даже вдвоем, и только после похорон мальчики получили право на выход. Поскольку это был четверг, они отправились в Королевскую библиотеку.
Полозья двухместных саней скрипели по твердому укатанному снегу. Прижавшись друг к другу, укрытые одной полостью, мальчики смотрели, как мерно подпрыгивает впереди конский круп. Кучер стоял на запятках, держа вожжи, и направлял бег животного то легким поворотом запястья, то чмоканьем, а то и словом:
— Тихо, тихо, Буран, не балуй! Ну-ка, ну-ка, милый! Вот так, вот так…
Все кругом сверкало ослепительной белизной: дороги, крыши, заборы. Теперь сани неспешно скользили между рядами деревьев, искрящихся от инея. Алекс просто обожал эту дорогу. Он проезжал по ней десятки раз и всегда с тем же удовольствием. Отдаваться движению, тепло укрывшись, прижимаясь к Бриско, слушать песнь полозьев на снегу и спокойный голос кучера. Сперва рысью по главной улице, потом свернуть к северу, миновать дворец, обогнуть большой замерзший пруд, а дальше — шагом, вверх по серпантину, петляющему среди сосен. Вся дорога занимала минут двадцать, обратно немного меньше.
— Приехали! — объявил кучер, останавливая коня прямо перед высокой большой лестницей библиотечного крыльца.
Библиотека стояла посреди парка, словно в снежном ларце. Ее построили три века тому назад. Фундамент был каменный, а остальное здание — сплошь из бревен: лиственница, сосна, дуб. Строили ее, как строят соборы: с тем же усердием, с той же самоотверженностью, с той же бережностью.
— Да это и есть собор! — говаривал дядя Кетиль. — Хоть и без епископа, а все равно собор!
Для короля Холунда эта унаследованная от предков сокровищница, содержащая десятки тысяч редкостных и старинных книг, стала прямо-таки страстью. Он проводил в ней все свободное время, склоняясь над старинными миниатюрами или погружаясь в чтение какой-нибудь саги. Некоторые его за это корили, полагая, что лучше бы ему было заняться возведением укреплений для защиты от врагов.
— От врагов? — смеялся он. — От каких таких врагов?
На старости лет короля стал мучить ревматизм, и ему все труднее было передвигаться по библиотечным залам. А были эти залы многочисленны и обширны, и одни от других отстояли иногда очень далеко. И вот одному архитектору пришло в голову проложить для Его Величества рельсовый путь через все залы библиотеки и пустить по нему удобную тележку. Что об этом думает Его Величество?
Король Холунд был, безусловно, хорошим королем, но иногда уж очень чудаковатым.
— Да будет так, — сказал он, — но я хочу, чтобы все посетители могли пользоваться этим удобством наравне со мной. Так что разработайте соответствующий проект. Не бойтесь, если он покажется безумным! Я вас поддержу.
Архитектор прислушался к этим пожеланиям. Он разработал совершенно безумный проект невиданной системы галерей общей протяженностью более шестидесяти километров; галереи предполагалось обшить панелями и оборудовать рельсами и изящными масляными лампами, развешанными то справа, то слева на всем их протяжении. Придворным столярам была заказана «флотилия» из ста хорошеньких тележек. В каждой могло помещаться четыре пассажира — попарно друг против друга, для удобства беседы. Ведущие тросы протянули в стенах, так хорошо замаскировав их, что создавалось полное впечатление, будто тележки движутся по волшебству. На самом деле все тросы сходились в одном зале, где сменяющиеся бригады молодых парней манипулировали ими без особого труда благодаря хитроумной системе блоков. На воплощение проекта ушло несколько лет, и, к немалому удивлению скептиков, все получилось и работало безукоризненно. С тех пор библиотека стала вдвойне притягательной: жители Малой Земли и прежде любили ее, а теперь и вовсе признали лучшим местом на острове.
Мальчики откинули полость и выскочили из саней.
— Спасибо, господин Хольм, пока!
— Пока, близняшки! И не забудьте передать от меня привет госпоже Хольм.
— Нет-нет, не забудем.
Это было у них вроде игры. Господин Хольм вот уже который год каждый четверг возил их в королевскую библиотеку в санях, запряженных конем Бураном. А там их встречала госпожа Хольм со своей неизменной улыбкой. Они передавали ей привет от мужа, она благодарила, а когда через несколько часов они уходили, говорила в свой черед:
— До свидания, близняшки, и не забудьте передать от меня привет господину Хольму.
Этот ритуал никогда не нарушался.
Извозчик не спешил пускаться в обратный путь, провожая глазами мальчиков: вот они поднялись на крыльцо, вот, навалившись вдвоем, отворили тяжелую дверь и скрылись внутри. Хорошие ребята эти двое, вежливые, никогда не дуются. Он набил трубку и обернулся. Отсюда город казался спящим. Серые дымки поднимались, лениво завиваясь, и таяли в ясном небе. Снегопад прекратился еще вчера, сразу после похорон короля, как будто исполнил свою задачу — с почетом проводить умершего, не оставляя его до последней минуты. А дальше, за городом, — белый простор снегов, леса и холмы. Хольм полюбовался пейзажем и перевел испытующий взгляд на горизонт — туда, где на востоке лежало море. А еще дальше, за морем, — Большая Земля, где он никогда не бывал.
Он сказал «близняшки», их все так называли, а между тем на самом деле близнецами они не были. Знали об этом очень немногие. Сыном Сельмы был только Алекс. Зимней ночью десять лет назад она произвела его на свет — его, но не Бриско. А при каких удивительных обстоятельствах — об этом стоит рассказать.
Три часа ночи; в спальне на втором этаже в доме Йоханссонов — трое: младшая сестра Сельмы, приехавшая из провинции ей помочь, повитуха, за которой сбегали на соседнюю улицу, и она, Сельма, совсем молоденькая мать с тугим, как переполненный бурдюк, животом. Итого трое, а потом четверо — с появлением этой розовой и орущей человеческой единички, которой предстоит стать Александером Йоханссоном.
Внизу Бьорн, отец, ждет и волнуется, как волнуются в подобных случаях все отцы. Он — старший мастер в королевских столярных мастерских и не теряется ни перед какими трудностями, но тут он чувствует себя бессильным и лишним. Он слышит, как стонет, потом кричит та, кого он любит, — там, наверху, у него над головой. Перед ним туда-сюда, вверх-вниз торопливо снуют две женщины — то за горячей водой, то за полотенцами… И когда, наконец, его зовут посмотреть на сына — потому что это сын, — он взбегает по деревянной лестнице, и сердце так и рвется у него из груди. «Бьорн» означает «сильный, как медведь», но этот медведь выглядит на редкость смирным и неуклюжим, когда держит в своих широких лапищах новорожденного, который и не весит-то почти ничего. Слезы, смех, поцелуи — в общем, все, что полагается в честь рождения новой жизни. Но молодые родители еще не знают, какой невероятный сюрприз ожидает их в эту же ночь.
Едва младенец уснул у материнской груди в доме, куда вернулся покой, как во входную дверь стучат: бам, бам, бам! И так раз десять, не меньше. Бьорн идет открывать, ожидая увидеть кого-нибудь из коллег или, может быть, солдата. Чтобы стучать с такой силой, надо иметь крепкие мышцы и кулаки. Но что за диво? За дверью стоит маленькая, совсем маленькая женщина, черномазая, горбатая, вся в морщинах, стоит на морозе, всем видом выражая нетерпение. Бьорн ее знает — это старуха Брит, не то злая ведьма, не то добрая фея.
Впрочем, ее все знают. Дети боятся ее. Говорят, она питается сырыми крысами, съедает их целиком, даже с головой, но хвосты оставляет и хранит их в коробках — сотни и сотни хвостов. И для чего же? А вот для чего: она потихоньку, чтоб никто не видел, подсовывает эти хвосты тем, кому хочет навредить. Хвосты такие иссохшие, а она их так искусно прячет, что их никто никогда не находит, и на людей сыплются несчастья, а они и не знают, отчего. Однажды Бриско показалось, что он нашел один такой хвост под ларем с мукой.
— Мама! Папа! Алекс! — в панике заорал он. — Крысиный хвост колдуньи Брит! Крысиный хвост колдуньи Брит!
Но это оказался просто завалявшийся пыльный обрывок шерстяной нитки. Много тогда было смеху, и забавный случай стал достоянием всего околотка. Когда Алексу вздумается доводить брата, он передразнивает его, пища карикатурно жалобным голоском: «Мамочка, спаси, помоги! Крысиный хвост колдуньи Брит!» Тогда Бриско в притворной ярости бросается на него, и начинается веселая потасовка. Братья даже решили, что если когда-нибудь один из них окажется в опасности, он скажет: «Крысиный хвост колдуньи Брит!» — как пароль, как тайный знак, понятный только им двоим, — и тогда другой придет ему на помощь, жизни не пожалеет, и ничто его не остановит. Они дали клятву — клятву на жизнь и на смерть, и оба плюнули на землю и смешали плевки палкой.
Еще говорят, что Брит может в любой мороз ночи напролет проводить под открытым небом и даже насморка не подхватить: явное доказательство того, что изнутри ее согревает адское пламя. По той же причине она может пройти босиком по раскаленным углям и не обжечься — ясное дело, потому, что ей к этому не привыкать.
Это что касается дурной славы. Но если кто-то нуждается в ее помощи, она тоже не отказывает и никакой платы за это не берет. Может, например, обегать все ланды, обдирая руки и ноги, чтоб отыскать в почти недоступной глубине какого-нибудь оврага известную только ей траву, чтобы вылечить больного ребенка, унять жар, прекратить кашель или заживить рану.
— Бьорн, впусти-ка меня х-с-с… х-с-с… скорей!
Она держит на руках еще одного новорожденного младенца, завернутого в одеяло, такого же горластого и голодного, как и первый, с одной только разницей: этот уже обжился на белом свете. Бьорн, разумеется, впускает ее. На улице мороз градусов пятнадцать.
— Ему всего сутки… голодный, х-с-с… х-с-с… — говорит старуха.
При каждом вдохе она издает странный звук, похожий на свист ледяного ветра над равниной: х-с-с… х-с-с… Это невозможно воспроизвести, а звучит довольно жутко. Возможно, с этим присвистом проходит воздух в дыры между ее зубами.
— Мать у нее умерла родами… кровью истекла… х-с-с… х-с-с… пускай Сельма его возьмет… потом другую кормилицу найдем… всего несколько дней… пускай покормит, х-с-с… х-с-с… я-то не могу, титьки у меня как сухие сливы, х-с-с… х-с-с… понимаешь?
Он понимает, и Сельма тоже не видит причин для отказа. Если она может помочь… и если это всего на несколько дней… Ребенка относят к ней. Он красивый и крепенький. На его левой ладошке у основания большого пальца отчетливо виден немного выпуклый крест, буроватый, словно выжженный. Да какая разница! Молока у Сельмы больше чем достаточно, и она дает ребенку грудь. Он сосет взахлеб, а через четверть часа оба младенца уже спят рядышком, словно детеныши из одного выводка. В первый раз они мостятся друг к дружке, бок о бок, плечом к плечу — в первый, но отнюдь не в последний.
Потому что никакая другая кормилица так и не появляется, ни через несколько дней, ни вообще, и никто не предъявляет прав на ребенка. И Брит больше не показывается.
Уходя в ту ночь, она обернулась с порога, уставилась Бьорну в глаза своими маленькими выцветшими глазками и прошептала:
— Не надо никому про него рассказывать х-с-с… х-с-с… это может принести ребенку несчастье… мой вам совет — помалкивать… а пока говорите всем х-с-с… х-с-с… что Сельма родила двойню, да и все… живот-то у ней вон какой большой был… А то не было б мальчонке беды, я уж говорила тебе это, Бьорн…
— Как его зовут? — спросил он вслед удаляющейся во тьму Брит.
Не оборачиваясь, колдунья развела руками в знак неведения и скрылась из виду.
И вот, пусть Йоханссоны и не верят во всякие такие глупости, они говорят себе, что лучше не рисковать — ребенок, как-никак! — и держат язык за зубами. Сестра и повитуха тоже обещают молчать. Что касается имени, то, пока ждали ребенка, они долго колебались, назвать его (если будет мальчик) Александером или Бриско. Александер уже есть, значит, пусть будет Бриско.
Они растут вместе, как братья-близнецы, которыми они не родились, но тем не менее оказались — в общем-то, это все равно. Они одного роста и могут не задумываться, где чья одежда. Если у дверей висит два плаща, первый, кому понадобится, берет первый попавшийся, вот и все. Второй берет оставшийся. То же и со штанами, башмаками, шапками. Оба едят ту же еду, пьют то же молоко, одновременно подхватывают те же болезни, от которых одновременно же выздоравливают. Обоих ругают за те же проказы, обоих хвалят, когда есть за что. Не одну тысячу часов играют они вместе, и не устают друг от друга, и никогда не ссорятся. Александер превращается в Алекса, потому что это короче и лучше звучит. Бриско остается Бриско.