Если сплести из них венок и надеть, то сердцевидные подвески на тонких лесочках будут прыгать перед глазами, будто старинные височные украшения невесты. Такой ореол вокруг головы — как рой комариков: стоишь — и он стоит, идешь — и он движется вместе с тобой, словно неотвязная дума, неотвязная, как песня кукушки, самая женственная из птичьих песен. Мощное, оперное, глубокое меццо-сопрано как-то не вяжется с обликом серой длиннохвостой птички, летающей скованно, после каждых двух взмахов прижимающей крылья к тельцу, и всегда очень прямо, не глядя по сторонам, куда-то виновато и рассеянно спеша. Не в награду ли ей за тысячелетние слезы дана такая песнь?
— Кукушка-кукушка, где твои детки?
— Я их потеряла... Вон там, кажется, там... Или там, за холмом, в ивовой поросли... Не могу найти. А где твои?
— И я их потеряла. Они шли в этот мир и не пришли. И мне не суждено увидеть, как по дачному дощатому столу муравей тащит куда-то полупрозрачный, словно молодой месяц, детский ноготок. Однако откуда-то я это знаю! Ведь эти детки живут внутри моих мыслей, моих движений и действий.
Тебе, первому, суждено было стать писателем, и теперь ты водишь моей рукой; я напишу за тебя все до последней строчки и получу все твои награды и ругань.
А ты — второй, сероглазый ladie's man девятнадцати лет, мимолетно осененный даром — лишь отблеском дара — Кришна и Казанова. Девушки льнут к тебе по первому мановению руки, и ты не скупишься на мановения. Главное, что у тебя есть, — мягкость улыбки и вдохновенная серьезность в любви. Придется мне за тебя соблазнить ослепительную манекенщицу с безвкусным именем Элиана, длинноногую, как газель. Я подарю ей от твоего имени жемчужное ожерелье и сделаю из ее нарисованной мордочки лицо. За это ее выгонят от Славы Зайцева, но возьмут на четвертые роли в кино, называя теперь Норой. Это будет уже другая женщина; что будем делать с ней? Я слушаюсь тебя и повинуюсь тебе.
И вы, двое заурядных крепышей-погодков от законного мужа, не беспокойтесь: я произнесу ваши тосты и промахнусь за вас в уток на охоте, но не оставлю за вас потомства (что для вас, конечно же, главное), ибо сказано — стоп.
И ты, младшая, желанная, не выдержавшая перелета из субтропиков в холодную Россию. Я сорву все твои комплименты, соберу все брошенные на тебя взгляды — на смуглую, синеглазую, с пышными волнистыми волосами, с движениями пантеры и архаической улыбкой статуи. Пока я этого не сделаю, я не вправе сбросить оболочку женской красоты.
Все дети рядом, идут впереди меня и ведут меня за собой. Нет ничего реальнее этих призраков. Чур меня, чур. Щур меня. Благо щуров и пращуров мною поднято на ноги много. Вот они наступают сзади, молча, терпеливо, угрожающе.
Вас это шокирует? Ах, сестра и кузина, вспомните получше, не было ли у вас в жизни чего-либо подобного? С вашего, братья и кузены, отстраненного согласия? Не нагромождаете ли вы на одного (хорошо, если на двух) наследников ношу, которую надо бы разделить между пятерыми? Вы не помните? Что ж, палачи и судьи, свита и подданные, идите рядом, одесную — друзья, ошую — враги.
А в центре каре — я, пленница, которая должна поплатиться за неисполненный долг, тяжеловесная пушка, которая должна выстрелить, монарх-всадник, за которого уже выбрали дорогу. Мой конвой перемещается вместе со мной, как оптический прицел, как неотступный голос кукушки, как венок из травяных слез. Через июльскую поляну, через другие страны, через ночи и дни, через годы, без остановок, без пощады, с поднятой головой, до самого конца.
ОСЕНЬ — ОНА НЕ СПРОСИТ..
"В сорок лет жизнь только начинается", — говорила героиня фильма "Москва слезам не верит". Его хорошо помнят те из нас, чья жизнь, по идее, должна "только начинаться". Ну и как?
Принято считать, что женщины панически боятся старения и готовы черту душу прозакладывать, только бы не появились морщины. Шутки-прибаутки про молодящихся дам, скрывающих свой фактический возраст, многообразны и порой грубы: "Женщине столько лет, на сколько она выглядит" — "До стольких не живут!". Но это взгляд внешний, притом мужской — приговор обжалованию не подлежит, апелляция защиты отклоняется.
Дамская самоирония ничуть не менее жестока, она только отделана кружавчиками, а в отношении убойной силы бывает и позабористей. Ну, например... Дороти Паркер: "Единственное, о чем женщина никогда не забывает, — это год своего рождения, как только она его наконец выбрала". Легендарная Коко Шанель просто убивает на месте: "Каждая женщина имеет тот возраст, которого заслуживает". У блестящей юмористки, умницы Тэффи читаешь (рассказ вообще-то о том, как пишут дневники мужчины и женщины, то есть о гендерных различиях в языке и мышлении), что дамский дневник "всегда для Владимира Петровича или Сергея Николаевича" и посему внешность занимает в нем не последнее место: "Я бы хотела умереть совсем-совсем молоденькой, не старше 46 лет. Пусть скажут на моей могиле: "Она не долго жила. Не дольше соловьиной песни". 5 июня. Снова приезжал В. Он безумствует, а я холодна, как мрамор". Ну, и так далее: игры инфантильной дурочки, старое доброе кокетство с обязательной симуляцией холодности и своевременным намеком: "И если "кто нужно" сам не замечал до сих пор того, что нужно, то, прочтя дневник, уж наверное обратит внимание на что нужно". И довольно неожиданно на фоне этих смешных зарисовок в "будуаре тоскующей Нелли" — телеграфный обрубленный финал: "Женский дневник никогда не переходит в потомство. Женщина сжигает его, как только он сослужил свою службу". Сожженный дневник, холод мрамора, могила, соловьиная песня, до нелепости конкретные 46 лет... Стоит отвлечься от содержания, вынести за скобки очевидные авторские намерения — и тут же выявляется странная общность с грубым-прегрубым анекдотом. "До стольких" — что? "Не живут". Как легко, как весело, как старательно мы стараемся не помнить, что из глубины зеркала смотрит на нас Ничто — всю жизнь. Каждый день, пока зеркало не завешено.
...Держать это в сознании, в его освещенном круге постоянно вряд ли возможно: на краю пропасти обзаводиться хозяйством, получать образование и заводить детей не станешь. Совсем этого не знать тоже невозможно. Вот и плетем свои кружева, по-разному кокетничая с неизбежностью. Читаем Стивена Кинга (испугаться, но нарочно и оттого не по-настоящему); читаем дамские романы (сто пудов любви в сиропе кончаются всегда хорошо), стараемся устроиться на перспективную работу (беспокоиться о деньгах и карьере можно много и разнообразно, что почти исключает то самое беспокойство), возимся в саду (там особенно чувствуется круговорот жизни и смерти, там зима — это время перед весной), влюбляемся или как-то иначе "западаем" на кого-или что-нибудь, "шьем сарафаны и легкие платья из ситца", отвлекаемся на "региональные конфликты" то с целлюлитом, то с остеохондрозом, то с морщинами. Светящиеся рекламные щиты с обложкой нового номера глянцевого женского журнала призывают "остаться молодой навсегда" — разумеется, чуть смазанная — не в фокусе — матово поблескивает заветная баночка. (Если вдуматься, это прямой призыв к суициду: "молодыми навсегда" остаются только покойники.) Очередная "революционная технология" обещает волшебное разглаживание рельефа наших физиономий уже через три... уже через четыре... уже не припомнишь через сколько недель, сливающихся в месяцы и годы. По сумме забитых и пропущенных голов побеждает, разумеется, рельеф.
Морщины? Ха, напугали! А вот как насчет хруста в коленках, потихоньку подрастающих косточек там-сям, противных синюшных пятен на ногах, сухих локтей, а также килограммов, которые когда-то было легко и набрать, и сбросить — экзамены, любовь, морковно-творожный день, — а теперь набрать почему-то получается, а вот насчет сбросить... И это все еще цветочки, мелкие трещинки по фасаду. Но перекрытия, коммуникации... Короче, износ: как бы мы ни глотали сырой рис и какие бы чудеса здорового образа жизни ни являли миру, тихо подкрадываются болезни и, как говорилось в старой шутке, "ступеньки стали такими высокими, а буквы — такими мелкими... "
Есть болезни, о которых можно и даже сладко иногда поговорить — та же дальнозоркость или отложение солей. Это — тема, повод объединиться и подбодрить друг друга: девочки, мы справляемся! Достаточно не есть (или есть) что-то определенное, делать кое-какую гимнастику, перейти на правильную обувь, подобрать роскошную оправу ("Ой, тебе так даже лучше!")... Съедим, сделаем, перейдем, подберем — ничего, ничего, ничего!
Есть болезни, о которых говорить не так уж хочется, — это когда мы побаиваемся пойти к стоматологу уже не потому, что "будут сверлить", а потому, что эта чертова металлокерамика влетит в такую копеечку, что держись. А плохие протезы — это старушечий рот. А-а, не хочу! Почему так рано? Разумеется, не тянет обсуждать и многое другое — хотя бы потому, что сам жанр такого разговора кажется преждевременно "возрастным", а нам еще очень даже есть о чем поговорить кроме собственного здоровья.
Ну, и есть — где-то там, в страшной космической пустоте — болезни, о которых мы не хотим не только говорить, но и думать. Вы знаете, какие. Совсем недавно — вчера — визит к гинекологу означал тревожный вопрос: не беременна? Потом, для многих из нас, вопрос: все ли в порядке с будущим ребенком? Потом спирали, эрозии, мастопатии — все это раздражающее хозяйство, которым вечно некогда заниматься, но надо же за собой следить! И мы следили. Пока на очередном осмотре ужасно современный, продвинутый и холеный доктор (рекомендация подруги, которая ничего плохого вообще не держит) не сказал этак небрежно: "Ну, вам уже можно не беспокоиться". Как это — уже? Какая бестактность! Чтобы я еще когда-нибудь к этому типу...
Вообще-то самый страшный подтекст того, что сказал этот тип, вот какой: не о том вам теперь стоит беспокоиться. Ровесницы одна за другой переносят "небольшие гинекологические операции". Насколько небольшие? "Этого" нет? Спросить не то чтобы неловко, все люди-то близкие и небезразличные, но... искушать судьбу... А вдруг и правда "нехорошее"... Да и, наконец, откуда нам знать? И мы спрашиваем друг друга о самочувствии так, словно переболели насморком, а отвечаем так браво, так легкомысленно, словно и впрямь верим, что этой легкостью тона можно отогнать грозные тени возрастной статистики. Одна веселая дама чуть моложе моего в подобном разговоре обронила: "Ну что, вечнозеленые-неувядаемые, следующий раунд, никак, переломы шейки бедра? Девки, все срочно пьем кальций, после климакса поздно будет!"
Но и это еще далеко не все. То, что происходит с телом, очень важно. Но... почему так важно? Почему, когда читаешь у Лидии Авиловой (была такая писательница в начале века; ее, кажется, любил Чехов или она так думала): "Под подбородком у меня сделался сморчок", — хватаешься за шею? Нет, не искать первые признаки "сморчка" — ниже, за горло, будто заталкиваешь ладонью назад сухой горький ком...
Мы говорим пока не о старости как таковой. Мы говорим о цветущем среднем возрасте, когда еще очень много чего хочется и можется, но все-таки "уже" становится больше, чем "еще". Уже вряд ли будут другие дети. Уже понятно, каков потолок карьеры. Уже не переглядываешься со случайными молодыми мужчинами — так, рассеянная приветливая улыбка для всех — и они уже редко-редко ловят твой взгляд. Уже не очень тянет на вечеринки: все расклады и сценарии известны. Уже не можешь безнаказанно провести бессонную ночь и бежать вперед как ни в чем не бывало. Еще плохо водишь машину. Еще не верится, что большая часть жизни прошла. Еще вздрагиваешь от каждого крика "Мама!" на улице, хотя собственное чадо уже наложило лапу на твои майки и кроссовки. Еще просыпаешься по утрам с неясной надеждой на что-то хорошее... Но — уже можешь не успеть.
Старости и смерти люди боялись всегда — бесчисленные афоризмы и перлы народной мудрости тому порукой. В нынешнем веке случилось нечто новое: от того возраста, когда заканчивается цикл первой половины жизни — то есть подрастают и могут сами о себе позаботиться дети — до немощи и смерти как таковых вдруг оказалось ужасно много времени. И совершенно заново приходится искать и придумывать для этого времени смысл, цели, образ самой себя. Мужчина может продолжать делать карьеру (или не делать, если таков его выбор), или просто крутиться, или баловаться пивком... Женщина, которой веками вбивали в голову, что ее главное предназначение... сами знаете что, слышали, и не однажды — продолжать не может.
Одна из моих двух бабушек, Елена Романовна, была восемнадцатым ребенком в семье (само собой, выжила едва ли половина). Для ее матери никакого "среднего возраста" и "второй половины жизни" не было: начав рожать в восемнадцать, она продолжала почти до пятидесяти. Вся ее жизнь слилась в одну сплошную беременность, уход за детьми, потери — а вот и снова с прибавлением в семействе — и, наконец, старость. К появлению последних деток она была уже так физически изношена, выработана, как рудная жила, что младших растила старшая девочка, по возрасту больше годящаяся им в матери, чем настоящая мать. Эта девочка так и осталась без семьи (а когда?), не родила своих детей (допускаю, что не очень и хотела, хотя кто знает). Она стала любимой тетушкой нескольких семей, ее уважали и побаивались, как мать. И ее жизнь тоже не имела "среднего возраста": только подросли младшие братья и сестры, как родились первые племянники, и все по новой.
Такую женскую жизнь большинству из нас даже представить трудно — это что-то совсем иное, имеющее не только другой фон и обстоятельства, но и какие-то совершенно другие чувства, другое измерение времени, другое все... Одна мудрая женщина, мать троих детей, как-то высказала кажущуюся на первый взгляд шокирующей мысль: традиционный брак — традиционный в полном смысле слова, то есть брак без развода и контрацепции — это закономерное и необратимое изменение в жизни девушки. Определение отдает тривиальностью? А вы вдумайтесь: закономерное и необратимое — как разновидность смерти. Вновь родившись уже в ином качестве, женщина вспоминает то, что "до", — как сон, как не с нею бывшее; ни в каком случае обратной дороги нет — "оттуда" не возвращаются. И в этом смысле брак — первая смерть, утрата репродуктивной способности — вторая, а там можно готовиться и к третьей, собирать приданое. Так или не так они себя чувствовали на самом деле, понять до конца невозможно: женщины этой судьбы все свои прозрения и тайны оставили при себе. Красивое и жестокое рассуждение — так и хочется назвать его "Три смерти", показав язык великой тени Толстого, — хорошо погулявшего смолоду и опоэтизировавшего простоту и патриархальность попозже.
Между прочим, рассуждение на этом не заканчивается: выходит, что настоящий брак — это очень страшно. Даже в лучшем случае он и в самом деле бесповоротное "судьбы решение" — не потому ли невесту оплакивают, как покойницу? Брак же, который может "не считаться", — это совсем не страшно, так, один из жизненных выборов, но тогда... тогда и напряженное вглядывание в глаза своей судьбы лишено смысла, и вообще о чем говорить? Тогда все огромные — с жизнь величиной — ожидания, традиционно связываемые с браком, не очень-то и к месту. Никаких, знаете ли, "матушка, матушка, что во поле пыльно?..". И цыганка может не стращать насчет "утонешь в день свадьбы своей", и надрывная мелодраматическая шарманка у церкви, где, разумеется, "стояла карета, там пышная «свадиба» была... из глаз ее горькие слезы ручьем потекли на лицо... напрасно девицу сгубили" — может умолкнуть. Тогда не страшно, не опасно — потому что не очень и всерьез. По крайней мере, не более всерьез, чем все остальные отношения и занятия жизни. Увернуться, сбежать от этого противоречия не так просто — даже если считать все рассуждения моей знакомой не более чем метафорой.