Заметно. Конюшни пустые, лошадей из колесницы самому распрягать пришлось. У подножия Олимпа – толпы перепуганных послов и прихлебателей, а в самом дворце – десяток не просыхающих сатиров да две-три бледные от ужаса нимфы – и эти недолго продержатся…
– Посейдона он давно позвал?
– Позвала. Пришла эта… утконосая. Покачала своими пифосами и говорит, мол, Посейдона зовет. Срочно. В полдень ушел, пока не было. Щеку вытри, а то будто из подземного мира вылез. Да что…
Натужно затрещали кусты. Цикады, которые только-только начали подавать голоса, подлаживаясь под птичье пение, замолкли вторично.
Посейдон прорвался сквозь заросли как сквозь паутинку и шагнул на поляну, оглядывая ее настолько дико, что Деметра только руками всплеснула вместо того чтобы орать о своих несчастных растениях.
Выглядел средний – будто самолично сожрал Метиду и теперь боится признаться в содеянном.
– А-а-а, – сказал диким голосом и ткнул пальцем мне в грудь. – И ты тут. Уф.
Плюхнулся мимо бревна прямо на траву и попытался пригладить копну волос, стоящую дыбом.
– Это уж… – пропыхтел. – Совсем, значит. Угу, попросил. Да-а…
Гестия подошла, робко сунулась к нему с чашей нектара – Жеребец посмотрел в чашу, понюхал и дрогнувшей рукой выплеснул благоуханную жидкость себе на лицо. Нектар золотом закапал с носа, задрожал росистыми каплями на ресницах.
– Что случилось? – шепот у Деметры – прерывающийся, свистящий. – Ему лучше?
– Это я бы не сказал. Он, понимаешь ли, попросил меня расколоть ему голову.
– Что?!
– Голову, – Посейдон похлопал по темечку. – Молотом. Или секирой, тут он мне выбор позволил. Говорит, бери, раскалывай, а то у меня там что-то стучится, будто тесно ему. Выпустить надо…
– Брату плохо, – прошептала Гестия, роняя амфору[8], из которой пыталась наполнить чашу для меня.
– А почему он просил тебя? Почему не… его? – сестра вроде бы и жеста указательного не сделала, а все ясно: вот ты, брат, бегаешь и задыхаешься, а этот бы не стал. Взял бы лабриссу и голову Зевсу – надвое, тварь бездушная…
– Меня уже просил.
Тревожный денек для цикад выдался – замолчали и в третий раз. Боги молчат – куда уж нам жизни радоваться, мы насекомые скромные…
Боги правда молчат. У них дело: старшего брата рассматривать, будто у него лишняя голова выросла.
– Просил?!
– Дней пять назад.
Все. Вот теперь уже и листья не шумят – пропускают прикосновения ветерка. Тут как бы под бурю не попасть…
– Ну и… что ты ему ответил-то?
– «Разбегись и треснись башкой в стену».
Кажется, дверью я тогда бахнул так, что она в куски распалась.
Шесть глаз – шесть озер немого укора. Ну, конечно. Кто жену жрал? Зевс. А кто скотина? Аид.
Не представляю, как это получается. Надо бы спросить у этой Фемиды, раз уж она разбирается в справедливости.
– А что ты… не сказал-то… – Посейдон подумал, махнул рукой и заключил: – А!
Протянул Гестии чашу.
– Брату совсем худо? – тихонько поинтересовалась та, поднимая с травы амфору, в которой еще оставалось изрядно.
На том месте, где пролился нектар, неторопливо и величественно разворачивали лепестки золотистые лилии.
– Ну, видок у него, будто он все-таки послушался Аида и пару раз в стенку-то… Или не пару. И все мне на молот указывал и говорил, что, мол, был бы сын – сын бы ему не отказал…
– А эта? – обернулась от олеандра Деметра, которая вторично врачевала сломанные ветки.
– Кто?
– Эта, рыжая, с плечами как у мужика?
– Ты про Фемиду, что ли? А что Фемида... Смотрит грустно. Лоб ему отварами какими-то обтирает. Но не спорит.
– Скажите пожалуйста, она не спорит! Молчаливостью, значит, решила взять? Покладистостью?
– Да к чему ей молчаливость, с такой фигурой можно хоть все время разговаривать, – Посейдон покатал чашу в руках, вздохнул мечтательно. – Вот вас с Гестией вдвоем слепить, Афродиту добавить – и как раз одна Фемида получится!
– Пифосы, – прошипела Деметра, которая поняла, что здесь ей с Фемидой не состязаться. От прикосновений сестры олеандр прорастал колючками в полпальца.
– Что с войсками? – понижая голос, спросил Жеребец. – Я Зевсу-то пробовал говорить… и что Кроновы уже в движении, и что они себе долину на сбор наметили… а он стонет и все – «Оставь меня!»
– Худо.
– Что, кроноборца им давай?
– Угу.
– А что ты им говорил-то?
А что я им мог сказать? Будет, мол, вам оживший смысл и рок Крона, однако пока что ваш предводитель сожрал супружницу и мается. Только не несварением желудка, а головными болями.
Карту я вытащил из-за пояса просто от задумчивости. Она висела перед глазами, захотел бы – мог бы пальцем в воздухе ее начертить…
Одна низина у реки, где раньше были поселения людей Золотого Века, а теперь даже не руины – эхо руин. Хрисопотамия – долина Золотой Реки. Золотой котел, в который стекаются армии Крона.
Равнина, изрезанная реками, через которую непременно пройдут эти армии – там нет ни городов, только три-четыре селения, там леса, но есть – о, есть широкое поле, обширнейший пустырь, поросший полынью, – преддверие гористой местности…
И горы, в которых так удобно было бы держать оборону.
«Ты так и не можешь решиться, невидимка? Поле или горы? Обороняться или бросаться в равный бой?»
«Еще немного – и рати Крона просто беспрепятственно пройдут к Олимпу, потому что наши войска расползутся в разные стороны».
Гестия баюкает в ладонях в ладонях персик, будто замерзшего птенца. Напевает памятное:
Мужа с пира жена зовет –
Заплутал средь хмельных друзей.
Плачут дети, угас очаг –
Возвращайся, хозяин, в дом…
Песня звучит сиротливо: нет Геры – поддержать с негодованием в голосе. И нет Деметры: она что-то нашептывает кустам про пифосы и утиные носы.
«Какие вы все-таки дети, невидимка», – вздыхает Ананка, задумчиво встрепывая мне волосы.
Какие… дети. Нет больше костра и неизвестности вовне, вовне – война; в небесах, невидимый днем, торчит
Жертвенник, детьми быть недосуг. Разве что песни остались. И смысл. Что, Ананка? Посмотри на сестер, на Посейдона… на меня, невидящим взглядом упершегося в карту. Нам тоже без него – никуда. Без нашего ожившего пророчества, которое сейчас катается по постели, держась за виски, под присмотром верной утконосой Фемиды.
Равнина… горы… равнина… тьфу ты! Целителя надо искать, к прорицателям обращаться, а не лавагета[9] из себя строить…
– …так ты думаешь – я неправильно сделал, что согласился?
Посейдон, мучительно что-то соображая, заглядывал в лицо.
– Согласился на что?
– Ну, голову брату расколоть, я ж говорил, вроде…
Олеандр под пальцами Деметры осыпался на землю мешаниной пожелтевших листьев.
Цикады заткнулись окончательно и не поднимали голос до следующих суток.
* * *
Аэды – хуже тварей в природе не сыщешь. Кто их вывел под покровом ночи – Тартар знает, а может, это и ему неизвестно. Ходят слухи, что первыми бродячими сказителями стали люди Золотого века – не пропитания ради, а развлечения для.
Еще ходят слухи, что Крон похоронил Золотой Век именно из-за того, что аэдов в нем расплодилось немеряно, и они крепко подружились с новорожденной дочкой Ночи – Атой-обманом.
М-меч тут в руке вознеся П-посейдон Черногривый,
Трижды острее клыков змеехвостой Ехидны,
С треском его опустил н-на башку кроноборца…
Ик… буль-буль-буль…
Не знаю, с кем из детей Ночи дружен этот аэд. Но уже подумываю – не познакомить ли его с Танатом?
– Как, говоришь, было дело?
Когда я выхватил у него мех с вином, он еще некоторое время булькал (тщательно попадая в ритм гекзаметра). Потом утер губы, поправил волчью шкуру, сползшую с плеча, огладил грязными пальцами гладкую полукруглую доску и завел, отстукивая по ней ритм:
С-славили всем существом громкозвучно богини и боги
Мудрую Зевеса дочь, что родилась в доспехе, Афину,
Та же копьем потрясла и воскликнула голосом грозным…
И потянулся к меху, скрючивая пальцы, будто изнывал от жажды. Из-под капюшона – волчьей головы – слюдяным блеском посверкивали глазки.
Вино я сказителю вернул, и он принялся заливать его туда, откуда шел звук: в мешанину волос под волчьей головой.
– Так кто раскалывал Зевсу голову?
Аэд глухо булькнул в мех. «Может, сын, а может, папа», – невнятно прозвучало из булька.
Оружие он только на моей памяти менял трижды: сначала была секира, потом почему-то скамейка, меч вот еще…
Странный аэд: по мере того, как вина у него в организме прибавлялось, речь звучала яснее, а песня лучше складывалась. Под конец меха и вовсе сложилась: и о том, как Зевс попросил какого-то сына молотом расколоть ему голову, и о том, как из расколотой головы кроноборца появилась с боевым кличем взрослая дочь – Афина…
Праздник, который за этим последовал, аэд вознамерился расписывать до заката.
– Хватит. Иди.
Густо рыгнув в небеса на прощание, сказитель обнял доску и заковылял туда, где лагерем стали сатиры.
Лгать меня никто не учил – да. Мне и не нужно.
Напоить сказителя – а там уж он все сочинит за меня.
– Зачем было что-то измышлять? Почему просто не сказать правду?
Нос у Фемиды, дочери Урана и Геи, и правда малость уточкой – так, немного. Вот про пифосы Деметра была права – в обхвате правдолюбивая Фемида… еще попробуй обхвати.
– Какую правду?!
Вроде бы и шепотом спросил – а аж в ближайших горах отдалось. Что прикажешь говорить, справедливая Фемида? О том, как Посейдон меня за гиматий дергал: «Слышь, брат… ну, разозли меня хоть немного, настроения же нет». О том, что он вдарил по черепу Зевсу не один раз, а четыре? Первый раз – вскользь, еще три – озадаченно кряхтя и приговаривая: «Из чего у тебя голова-то откована…».
Что? Мне сейчас к сатирам пойти и в красках расписать, как после четвертого раза из головы у Зевса высунулась рука с копьем, расширила трещину… и на свет белый Афина заявилась не с воинственным кличем, а с криком: «Сколько можно лупить?!» Рассказать, каким ликованием встретили на Олимпе дочь Зевса? Ты не хуже меня знаешь, Фемида, что ликование выразилось фразой Деметры: «А это хорошо, что она на мать непохожа, мать была страшненькая». А потом уже понеслось кто куда: ты и Гестия – перевязывать Зевсу голову, Посейдон – в конюшню, плакаться лошадям о горькой доле, Деметра просто бегала и голосила, а дочь Зевса…
Эта повела себя спокойнее всех. Поправила чуть сбившийся шлем. Подошла ко мне, сощурила серые глаза, глядя снизу вверх. И выдала:
– Я выбрала бы поле. Сатиры, кентавры и лапифы не умеют драться в горах.
А пир по поводу рождения Афины скомкался и смялся, когда пришло донесение о том, что армии Крона самое позднее – через два дня будут у Хрисопотамии.
Что из этого мне сказать?
Фемида, стоя на протоптанной сатирами тропе, улыбалась мягко, покровительственно. Голова, перехваченная белой лентой, казалась перевязанной, как у Зевса.
– Ты еще не научился ценить неприкрашенную правду, сын Крона. Поживешь подольше – научишься.
Не ответил и не посмотрел в ответ (взгляд все равно прилипает к формам титаниды, будь они неладны). Вгляделся в ближайший холм – сюда, значит, лучников – и вон туда, к западу. Плохо, что лучников мало…
– Что ты здесь забыла?
– Приехала в лагерь. Ухаживать за мужем.
Это что еще за новости.
Темнота впереди дышала в лицо ожиданием, вязкой, осторожной тишиной. Поле будущего боя было как на ладони: гладкое, будто кто нарочно тесал, всех возвышенностей – штук пять, все на нашей стороне. Длинное – сколько хочешь войск уместится. Из мглы, ползущей от реки, попыхивают нехорошие огоньки – драконы, все-таки драконы, хотя кентавры возле своего лагеря еще какую-то тварь подстрелили. Сварили и сожрали, а что за тварь – так и не поняли.
А наш лагерь за спиной, то есть, несколько лагерей – сияют кострами и звенят приветственными криками. «Во славу кроноборца!» – несется оттуда. Зевс расхаживает от одних к другим – между травянистых лож сатиров, людских шатров, древесных обителей нимф и дриад, плотных палаток лапифов, разящих конских потом стойбищ кентавров. Расхаживает с перехваченной отрезом ткани головой: скромный белый хитон и легкость птицы в каждом шаге, на губах – улыбка, в волосах – невесть откуда взятое ночью солнце.
А вокруг вздымается стон ликования: «С нами Зевс!»
Вернулся… оживший смысл. Ананка Крона.
Жену с собой приволок. Новую – взамен съеденной.
– Что, скоро свадьба?
– Не будет свадьбы. Война…
Фемида держится на тропинке чуть позади. Тропинка – узкая, не то что дорога, по которой кентавры на водопой шастают. Оглушительно пахнет полынью, полынью поросло все поле, полынь глушит запахи лагерей, ее недавно смочил дождь, и капли с запахом горечи остаются на руках и плаще. Моя квадрига, однако, безмятежно лопает полынь, не боясь отравиться – нашел, чем пугать детей Урановой крови…
– Подол намочишь. Давай подвезу.
Со мной в колесницу и мужчины не осмеливаются. Ладно мужчины – Посейдон не всегда рискует: «Я уж лучше на своей, брат… Кони у тебя будто от Тартара родились». А Фемида, правдолюбивая дочь Неба и Земли, подол хитона приподняла и лезет спокойно. И кони ничего, только Аластор обфыркал полынью.
– Где сейчас Зевс?
– У людей.
Ехать долго: люди Серебряного века подтянулись позже всех, пока докатишь до их лагеря – минуешь все остальные. А они и рады: раскинулись по Полынному полю, лезут в глаза, царапают слух смехом и песнями…
Сатиры – воинственные дети лесов. Рогатые, с козлиными ногами (да и запах самый козлиный) – все бодрствуют, несмотря на поздний час. Визг, гогот, «А кто со мной в рощу к нимфам слазить?», таскают туда-сюда палицы, булавы, кто-то через костер скачет, а вон десятка три вокруг аэда сгрудились, того самого. Песня об Афине у аэда уже кончилась, теперь услаждает слух публики историей о том, как Крон оскоплял своего отца Урана. Со знанием дела поет, даже показывать что-то пытается.
Вид черной колесницы заставляет многоголосый лагерь притихнуть, но ненадолго: «О. Старшему братцу неймется», – «Конечно, неймется, у него ж там баба на колеснице! Так кто к нимфам?»
Лапифы – стан мелькает вдалеке, он самый малый из всех. Вольные титановы племена, древолюди не все определились, за кого выходить в эту битву. Кто-то из собратьев – наверняка на стороне Крона. Между высоких палаток тихо, только меряют шагом поле высокие, сурового вида часовые, вооруженные копьями с острыми кремневыми наконечниками. Провожают пристальными взглядами. Доносится заливистое ржание коней, откликающихся Эфону и Никтею, – среди лапифов тоже есть колесничие…
Нимфы – в роще на окраине поля, набились туда вместе с дриадами. Роща чахлая, а нимф тысяча с лишним, все пытаются укрыться под не слишком густой сенью ветвей. Сплели себе что-то вроде гнезд. В этом стане костров не видно – шорохи, птичьи голоса да грустные, протяжные песни, лишенные обычной игривости. Только духи леса вообще бывают разными.
Вот кто бы сказал, что они владеют луками и мечами? Да еще и в траве противника запутывают.
И видят в темноте чуть хуже Таната.
– Ой, девоньки… – доносится невнятно от рощи. – А с кем это он?
– Ой, не вижу, не вижу… Может, жену себе украл?
– Да кто жену на колеснице-то красть будет…
– А меня вот и красть не надо. Я б к такому на колесницу сама бы…
– Молчи, дура!
У лагеря кентавров четверка замедляет бег и издевательски ржет: что, взяли недолошади? Да и какой лагерь… все вповалку, вперемешку: копыта, щиты, мечи, пращи, котлы… Храп стоит такой – колесница подпрыгивает. Часовых не видно, очень может быть, что их просто нет. Не иначе как их Посейдон умотал, чтобы не лезли к нимфам и не задирали людей – он с конелюдьми как-то находит общий язык.
Похоже, брат все-таки взывает к их лошадиной части.