Аид, любимец Судьбы - Кисель Елена Владимировна 8 стр.


Мы все втроем знали – кому.

И все втроем ничего не хотели говорить по этому поводу.

У нас, у всех троих, была другая тема – более важная.

– Войне быть! – твердо сказал Зевс, и сердце угодливо поддакнуло: «Будет. Будет». Кроноборец понизил голос и договорил: – Но я пойду на нее лишь на одном условии: если и мои братья тоже вступят в войну. Готовы ли вы выступить против отца вместе со мной?

– И он еще спрашивает! – хохот Посейдона смешался с хохотом бури, но Зевс смотрел на меня – впиваясь в душу взглядом, и взгляд был похож на материнский. «Ты так похож на него… – говорил взгляд. – Так готов ли ты – старший, первенец, наследник… готов ли ты?»

– Да, – сказал я.

Сегодня там, на берегу, я был скалой в объятиях у моря. Сегодня, говоря это «да», – я опять скала, каждый звук которой – твердыня…

Да, Крон никого не поглотит больше. Да, он больше не будет безумствовать, истребляя целые народы. Да, я отверг нашу мать, но это ничего не значит: сироты тоже могут сражаться до конца, мне будет только легче… Да, младший. Да.

Я готов драться под твоим руководством и не посягну на него, если ты об этом хотел спросить. Я воин – не полководец. Руководить нами должен тот, на кого уже указал перст Ананки – оживший смысл, предназначение и предсказание… Да.

Три юных бога стоят над бурей, на обрыве между небом и морем, и грядущая война властно выстукивает свой клич по скалам: «Будет. Будет. Будет». Три юных бога согласно кивают этому стуку и произносят только одно слово – один за другим.

Младший – светятся волосы зарницами, пойманными в черные кольца кудрей, лицо тоже светится, готов лететь в битву:

– Клятва!

Средний – ожерелье из водорослей и цветов на шее, вскидывает руки, весь томясь от необузданной мощи:

– Клятва!!!

Старший – мрак волос не отсвечивает зарницами, а кипит вокруг потемневшего лица, холодный изгиб почти отсутствующих губ не желает размыкаться, потом, очень медленно, губы образуют узкую щель…

– Клятва.

[1] Гиматий – плащ из плотной ткани, как мужская, так и женская верхняя одежда. Носился поверх хитона.

Сказание 3. О первой попытке

Люблю я красоту нежданных поражений,

Свое падение я славлю и пою…

В. Брюсов

Не терплю сказаний. Они отдают на языке старьем. Пылью.

Отцовской темницей – лабиринтами времени.

Истерзанные, изуродованные выплодки Мнемозины-памяти, наполненные тем, что люди принимают за божественное величие. Ковырни такую песнь – ну, хоть о том, как родилась из головы Зевса его мудрая дочь Афина – и откуда что возьмется:

– Слушай, Аид… давай всем скажем, что это ты? Ну, по голове ему…

– Отстань.

– Да ведь получится – заглядение: придумаем, что Зевс тебя разозлил, а ты хватанул секиру, да и…

– Отстань.

– Брат, вот… а если сказать, что это – сын?

– Что – сын?!

– Сын по голове его лабриссой?

– Сбрось ты этого аэда с Олимпа, и дело с концом!

– Так ведь… неудобно как-то. Если б хоть со зла или спьяну, а то… брат же родной! А если он так и останется – с башкой напополам? Скажут – изуродовал кроноборца!

– Могу тебе для симметрии тоже – напополам. Если не отстанешь.

Посейдон, помнится, чуть секиру в узел не завязал от волнения. Гестия от скуки подожгла себе подол, а Деметра вырастила из стен два новых вида цветов. Кто помнит об этом? Помнят ли они сами, или и их память нынче подернута звуками аэдской лиры? И не останутся ли от нас только эти звуки? Песни?

Словно отбеленное, а потом выкрашенное заново и расшитое драгоценными нитями полотно.

Ни пятнышка грязи. Уже великое, уже не живое…

Я скажу тебе правду, Мнемозина.

Только не смей смотреть на меня глазами аэда.

Новое созвездие над головой – Жертвенник – полиняло и начало выцветать, предвещая рассвет. Колесница шла по дикому вереску, летела лугами, четверка в упряжи перебирала ногами так, будто и не было многотрудного пути: мне приходилось натягивать вожжи, чтобы Никтей не рвался вслед за своей уходящей тезкой[1], окриком усмирять коренника Эфона, который норовил цапнуть Аластора – тот бы в долгу не остался. Орфней вел себя подозрительно покладисто, а значит – наверняка что-то замышлял: с первого дня в упряжи кони взялись яростно оправдывать собственные имена[2].

Мы летели два дня без отдыха, а до того меня не было на Олимпе почти два года, а до того была еще поездка: хочешь союзников – изволь путешествовать…

Хорошо бы с Посейдоном встретиться: в предыдущие мои визиты он был далеко на западе, и вести от него до меня не доходили.

Жертвенник над головой подмигнул многозначительно: помнишь клятву давностью в полстолетия? Проклятое напоминание: выстроили слишком здоровый на клятву, а куда деть – непонятно. Я предлагал утопить эту гору камней в море, да Метида отсоветовала: так можно вызвать гнев Океана и остальных морских титанов. Тогда Зевс, прислушавшись к совету жены, зашвырнул жертвенник на небо. Уран промолчал. Он разучился говорить, лишившись своей плодородной силы.

Жертвенник подмигнул на прощание и выцвел – ненужным воспоминанием. Пропал до следующей ночи: на небо неспешно вкатывалась колесница Гелиоса. Возничий, известный своим неуемным любопытством ко всему, что происходит внизу, свесился с колесницы, узнал мою упряжь и помахал.

Я ответил приветственным жестом, почти не прищуривая глаз. Эос-Заря нынче не торопилась уступать брату дорогу, и можно было скакать спокойно – пока землю вокруг не затопило жаром.

Вожжи в руках подрагивали от напряжения – долог путь. С небес донеслось ржание, и Аластор заливисто откликнулся – узнал голос матери.

Колесницей, умением управляться с ней и даже упряжью я был обязан Гелиосу.

…Когда солнечный бог заявился оповещать, что желает быть нашим союзником – я едва с порога не вывалил ему все, что думаю – и о нем самом, и о его колеснице. Глаза тогда уже привыкли даже ко дню, но одно дело – просто день, другое – колесница Солнца в шаге от тебя.

Меня спасла непривычка высказываться вслух. Я просто отвернулся, скрывшись за массивной спиной Посейдона, потом услышал его восхищенный крик: «Ты только глянь, какие кони!» – и брат куда-то сбежал, а я остался наедине с убийственным блеском.

Осмелился открыть глаза – и присох ногами к Гее-Земле.

Это чувство благоговения можно было сравнить только с любовью к женщине – впрочем, тогда я не знал любви, Левка не в счет… И без того неразговорчивый, я перестал еще и дышать, любуясь высокими колесами со множеством спиц, искусной ковкой, забыв беречь глаза, пожирая ими плавные изгибы бортов, золотое кольцо, на котором закреплены вожжи…

Посейдон ворковал с крылатыми лошадьми – он всегда понимал этих животных с одного взгляда. Правая пристяжная пыталась лизать ему руки.

Я же просто смотрел, пока ко мне не подошел хозяин колесницы, уже закончивший переговоры с Зевсом.

– Нравится? – с детской улыбкой спросил он и шибанул по плечу широкой горячей рукой, загрубелой от вожжей. Лицо у него тоже было широкое, румяное, глаза – в вечном добродушном прищуре – искрились, будто только что выпил чашу крепкого вина.

– Прекрасно, – впервые в жизни произнес я.

– Колесничего издалека видно, – он улыбался заразительно, и блеск зубов был чуть ли не ярче блеска колесницы. – Плечи у тебя широкие, руки – сильные, скалой будешь стоять! Научиться хочешь?

Я так выразительно задохнулся, что Гелиос не стал ждать ответа – посмеиваясь, пошел отдирать Посейдона теперь уже от правого коренника.

А Зевс вести о том, что я буду обучаться у Гелиоса, обрадовался.

– Может, скажет что, – признал младший, ероша шевелюру. – Ты пойми, я рад, я очень рад, что он вот так – и навстречу! Но он сын титанов.

– Как ты, – сказал я.

Младший поморщился, невесело улыбнулся и отправился встречаться с какими-то еще возможными союзниками: после первого года они как раз начинали потихоньку прибывать из окрестностей.

Гелиос сказал. Он мне много чего наговорил – он вообще любит разговаривать, и «вот так – и навстречу» – единственный путь, который он признает. Прям и светел, как колея его колесницы.

– Крон – тьма, просто сказал он как-то. – Я ж люблю вниз посматривать: много чего рассмотреть можно. Кто ссорится, кто мирится – скучно, сам понимаешь, весь день в колеснице… А одному приходится мотаться: другие-то не выдерживают! Так вот, насмотрелся я… на его правление. Людей-то, которые Золотого века – ты не видел? Ну да, ты ж тогда в брюхе у него с остальными. А они были при Уране, люди – мудрые, красивые, и мы к ним советоваться ходили, пировать у них любили. Ну, и… пришел Крон. Править. И чем они ему не угодили, а только… Кто из людей жив остался – тот скрылся куда-то, говорят, духами по земле носятся, зло карают. А может, и нет. А только я насмотрелся – мне-то нельзя вместе с тьмой, сам понимаешь…

Понимаю. Даже с Нюктой-ночью ты торопишься разминуться, второй учитель. Ты не терпишь черного, и мой гиматий у тебя неизменно вызывал грустные вздохи – счастье, что ты не умеешь долго грустить. Ты учил меня удерживать вожжи, и правильно стоять, и вскакивать в колесницу на ходу, заставляя ее словно замереть перед собой – я правил не золотой, как у тебя – бронзовой, черной, такая нашлась в запасниках у тельхинов на Родосе[3]. И чернота этой бронзы тоже заставляла тебя хмуриться.

Посейдону, который бывал у тебя чаще, чем я, ты сказал как-то обо мне:

– Это у него не пройдет – не пытайтесь. Кронова тьма в крови, да еще и просидел там один невесть сколько…

– Он не один сидел, – заметил Посейдон, потом вспомнил что-то и умолк.

Улыбаться менее широко мне Гелиос не стал даже после того, как понял, что я слышал их разговор.

– Невидимка, – и тяжелой ладонью по плечу, как всегда – в знак приветствия. – Вот как раз речь и была… что ж нам с твоей упряжкой делать?

С упряжкой долгое время было худо: те крылатые кони, которые так отчаянно ластились к Посейдону, хрипели и пытались цапнуть меня, если я делал в их сторону хоть лишний шаг. Я не говорю уж о Беле, Лампе, Пирое и Бронте – к этой возящей солнце четверке я попросту не приближался. Они ненавидели меня, как я – яркий свет.

С другими дела обстояли ненамного лучше: в конюшнях Солнцеликого было достаточно лошадей, и почти каждая пара заставила меня вспахать колесницей и носом землю.

Ну-ка, глянем… он обожал проводить время в конюшнях и тащил нас туда при первой возможности, а с тех пор как ожеребилась Бронта, показ ее потомства всегда сопутствовал нашим визитам. – Вот Иао… глаза видишь – огненные? Понесет так понесет. Крылья пощупай. Вырастет – размах будет на пол-Урана. Сотер вот – он поспокойнее… как, уже цапнул? А я-то думал, он к тебе привык. Абраксас… эгей, Посейдон, ну-ка успокой его, нрав у него – как у твоего брата… да не у тебя, Аид, у кроноборца нашего: если уж решит с кем разделаться – так до конца. Эой – божественный жеребец, навоз – и тот амброзией отдает, только вот хитрущий и тебя, кажется, невзлюбил.

– Со многими так.

– Это он лесть любит. Чтобы ласково с ним говорили, гладили, ласкали – ну, а ты… да.

– А в том стойле? – я кивнул туда, где раньше было тихо, а теперь оттуда доносилось хрипение и ржание – притом, стойло явственно ходило ходуном.

– Стеропа принесла, – Гелиос, помрачнев на миг, кивнул на другое стойло, откуда высовывалась лукавая и чуть виноватая морда крылатой кобылы. И где так летала – непонятно, а только вляпалась в Уранову кровь, а это – сам понимаешь…

Я понимал. Плодородную силу этой крови мы узнали, когда толпы нимф и наяд препроводили на Олимп рожденное из пены божество, которое заявило, что оно – любовь. Златоволосая любовь оказалась шумной, смешливой, мгновенно заставила позеленеть с лица Деметру и окончательно скиснуть Метиду – а еще встретила мое появление кратким, но выразительным «Бррр».

– Понесла, – говорил Гелиос по пути к обширному, сработанному из железного дуба стойлу. – Наплодила шестерых ублюдков: двое друг друга сожрали, а остальные четверо как-то договорились. Посейдон, выйди-ка вперед, на тебя не кинутся. В одном стойле держу, отпускать – покалечат кого-нибудь, убивать – не могу… ну, сам понимаешь. Думал, может, сожрут они друг друга совсем, нет, вместо этого вымахали за год… а, так вы же год у меня и не были? Ну, глядите!

И легко сдвинул перегородку, которая закрывала это стойло от остальных.

– Красавцы! – охнул Посейдон, и в воздухе тут же клацнули мощные челюсти. Что-то, скрытое от меня плечами брата, пыталось брата поприветствовать не лучшим образом. Посейдон отступил на шаг, и восемь горящих глаз уперлось в меня. Четыре лоснящиеся морды зафыркали и захрапели, оскаливая молодые зубы. «Ублюдки» еще не вошли в самый расцвет лошадиных сил, но мощные мускулистые спины, тонкие породистые ноги, крутые шеи, блестящие гривы…

Вся четверка блестела, будто была отлита из черной смолы. Не были черными разве что зубы – которые лязгали в опасной близости от моего лица.

Я смотрел. Молча. Одна пара глаз против четырех. Горячее дыхание того, что чуть было не укусил Посейдона, обожгло щеку, еще раз лязгнуло – над самым ухом. Тогда неспешно поднял кулак.

Ласка им точно была не нужна – слишком горды, чтобы принять ее. Зато силу они понимали.

– Ну, так я и думал, – вздохнул Гелиос, когда самый высокий ткнулся мягкими губами мне в плечо. – Масть признали. В моей колеснице идти не хотели, а в черной и с таким возницей – пойдут. Двух берешь?

Я помотал головой: выбери пару – и тебе этого не простят. Лошадиные глаза тоже могут быть говорящими.

– Так и думал, – повторил Солнцеликий. – Ты учти – крыльев у них нет. А носятся – будто есть. Раз выпустил – всем двором загонять пришлось…

И точно, носятся они на загляденье… несутся, далеко опережая колесницу Гелиоса, неспешно выезжающую в небо. После двух дней пути – не касаясь копытами земли, норовисто всхрапывая, будто от избытка сил, делая вид, что чересчур уж застоялись…

Будет, четверка. Вы устали, не могли не устать, я тоже, и то, что Олимп, а значит, отдых – в двух шагах, почти вызывает улыбку.

Если бы за эти годы я не отучился улыбаться окончательно.

Ты не помнишь, Аластор? Никтей? Когда успели пройти годы? Их словно смыло невидимым потоком, и я уверен, что не обошлось без происков отца: он превратил свое нынешнее убежище, гору Офрис, в крепость, он окружил себя союзниками и осмеливается править, а мы…

Что мы? Мы лишь немного улучшили интерьеры Олимпа.

Когда я говорю об этом, меня называют брюзгой.

Все-таки – неужели пятьдесят с хвостиком? Это сколько же раз всходил-нисходил Гелиос, а я почти ничего об этих годах и не помню: сперва привыкал… потом какие-то мелкие заботы, союзники, поездки, переговоры, стычки с кентаврами, стычки с титанами, какой-то божок пытался обесчестить Гестию прямо на пиру, спасибо – вовремя заорал чей-то осел… Помню явление Афродиты – мельком – кутерьму, когда на Олимпе нежданно-негаданно объявились Мойры, которые, оказывается, до нас тут были… помню, что та – ну, Рея – начала скатываться в безумие, и меня послали ее искать, это отняло годы. И ведь зря послали: только увидев меня, она сошла с ума окончательно, кинулась в волны Океана с пронзительным криком: я знал, кого она во мне видит… Потом были долгие переговоры с Океаном, и теперь Рея где-то на краю света – скитается под присмотром подруги-Фетиды.

Теперь еще эта поездка – одна из многих. И не перестающее стучать в горле «будет».

Четверка легко втащила колесницу на Олимп, и я шагнул на землю уже у бывшего отцовского дворца – а теперь дворца Кронидов.

В коридорах стало гораздо уютнее: постаралась Гестия. Тепло дома дышало из грубо отесанных камней, заставляло расслабляться плечи.

«К морю бы? – наивно подсказало тело. – На часок. В бухточку, к Левке, а? Так, посмотреть, что там переменилось…»

Я т-тебе! Представил черные куски крайней плоти Урана, которые видел, пока путешествовал – замечательное действие отрезвления. Ты кто? Посейдон? Зевс? «У нас война, пошли по нимфам»? Ну, и нечего.

Назад Дальше