Смотрите, как я бесстрастно меняю местами свои пятьдесят два знака». Печатное слово-это суровый господин с бичом, а чтение — слезные поиски знаков милосердия. Писатель так же унижен перед этим господином, как и читатель. Создатель порнографических произведений — это обреченный герой-выскочка, который доходит до такого исступления, что печатная страница растрескивается под словами. Мы пишем всякую дичь на стенах уборных, чтобы снести эти стены. Мы не видим истинную причину, а она заключается в том, что мы пишем на стенах уборных, дабы унизиться перед ними. Порнография — это унижение перед страницей, такое унижение, от которого должна содрогнуться сама страница. Чтение печатного слова — рабская привычка. Я открыл эту истину так же, как открыл все истины в своем вьетнамском отчете, — с помощью самоанализа.Вьетнам, как и все остальное, — внутри меня, а во Вьетнаме, имея немного терпения и прилежания, можно обнаружить все истины о человеческой природе. Когда я включился в работу над проектом, мне предложили ознакомительную поездку по Вьетнаму. Я отказался, и мне было позволено отказаться. Нам, творческим натурам, разрешены капризы. Истина моих вьетнамских формулировок уже начинает просвечивать, как вы видите, между аккуратными строками рукописи. Когда текст будет набран, их власть станет непререкаемой.
Остается вопрос о том, как проскочить мимо Кутзее. В свои мрачные минуты я боюсь, что, когда разразится битва между нами двумя, я проиграю. Его мозг работает по-другому, нежели мой. Он больше не питает ко мне симпатию. Я бы сделал что угодно, чтобы заслужить его уважение. Мне известно, что я его разочаровал и он больше в меня не верит. А когда никто в тебя не верит, до чего же трудно поверить в себя самому! По вечерам, когда трезвое лезвие реальности острее всего, когда все, что меня окружает, кажется, сошло со страниц книг (например, мой дом — из каталога интерьеров, а жена — из романа, который упорно поджидает меня в библиотеке в провинциальной Америке), рука моя тянется к портфелю, стоящему на полу возле письменного стола, словно к прилавку со сладким стыдом. Я вынимаю фотографии и вновь их перебираю. Я дрожу и потею, пульс учащается, нервы натянуты, и в такие ночи сон у меня неглубокий и беспокойный. Несомненно, шепчу я себе, если они вот так меня возбуждают, значит, я мужчина и эти изображения фантомов подходят для мужчин.
На моей второй фотографии — два сержанта из спецподразделений, Берри и Уилсон (их имена я прочел у них на груди). Берри и Уилсон сидят на корточках, улыбаясь не только потому, что позируют перед камерой, но и от ощущения собственного здоровья, силы, молодости. За ними — кустарник, а дальше — стена деревьев. Уилсон придерживает перед собой на земле отрубленную человеческую голову. У Берри их две, и он держит эти головы за волосы. Это головы вьетнамцев, их отрубили у трупов или полутрупов. Это трофеи: поскольку тигров истребили, остались только люди да мелкие выносливые млекопитающие. Головы кажутся каменными — у отрубленных голов всегда такой вид. Тех из нас, кто разделяет страшное подозрение, будто черты покойных расплываются и их — ради скорбящих родственников — удерживают на месте с помощью скрытых кусочков ваты, подобное зрелище может подбодрить: эти лица, словно высеченные из мрамора, так же хорошо очерчены, как лица спящих, а рты пристойно закрыты. Они умерли хорошо. (И тем не менее я нахожу что-то смешное в отрубленной голове. Жалость может тронуть сердце при виде фотографий плачущих женщин, которые пришли за телами своих убитых родственников; гроб на тачке и даже пластиковый мешок в человеческий рост могут выглядеть достойно; но можно ли сказать то же самое о матери, несущей голову своего сына в сумке, словно покупку из супермаркета? Я хихикаю.)
Моя третья фотография — кадр из фильма о тигриных ямах на острове Хонтре (я просмотрел в Центре Кеннеди весь вьетнамский репертуар). Когда я смотрел этот фильм, то мысленно аплодировал себе за то, что не поехал во Вьетнам: оскорбительное высокомерие народа, грязь и мухи и, несомненно, зловоние, глаза пленных, с которыми мне обязательно пришлось бы сталкиваться, глядящие в камеру с наивным любопытством, — все это приметы безнадежного Вьетнама, который смущает меня и отталкивает. Но когда в этом фильме камера проходит через ворота огороженного стеной тюремного двора и я вижу ряд бетонных ям с решетками, я снова чувствую, что мир все еще берет на себя труд являться мне в картинках, и меня опять охватывает волнение.
Во двор выходит офицер, начальник тюрьмы. Он тычет тростью в первую яму. Мы приближаемся и заглядываем туда. «Плохой человек, — говорит он по-английски, и микрофон усиливает звук, — коммунист».
Человек в яме смотрит на нас с полным безразличием.
Начальник слегка похлопывает вьетнамца тростью, качает головой и улыбается. «Плохой человек», — повторяет он в этом эксцентричном фильме, выпущенном в 1965 году Министерством национальной информации.
У меня есть увеличенный снимок этого пленного, двенадцать на двенадцать. Он приподнялся на локте, обратив лицо к решетке. Ослепленный ярким светом, он видит лишь неясные очертания зрителей. Лицо у него худое. В одном глазу блестит точечка света, второй — в темноте ямы.
У меня есть еще один оттиск, на котором только лицо, еще более увеличенное. Точечка здесь превратилась в расплывчатое белое пятно; на виске-темно-серые тени, правая бровь и впалая щека тоже в тени.
Я прикрываю глаза и провожу кончиками пальцев по прохладной поверхности фотографии, от которой не исходит никакого запаха. Здесь, в пригороде, тихие вечера. Я сосредоточиваюсь. Вся поверхность снимка одинакова. Блестящий глаз — к счастью, он никогда не будет смотреть на меня через камеру — непроницаем и непрозрачен под моими пальцами, и мне не проникнуть внутрь этого заурядного человека. Я продолжаю всматриваться. Возможно, с помощью моего воображения, обостряющегося в ночи, проникнуть все-таки удастся.
Братья людей, которые выстояли под изощренными пытками и умерли, не нарушив молчания, теперь сломлены наркотиками и хитрыми уловками. Они выкладывают всё, держа своих следователей за руки и открывая свое сердце, как дети. После того как они выговорились, их отправляют в больницу, а потом на реабилитацию. В лагерях их легко отличить. Это те, что прячутся по углам или весь день расхаживают взад-вперед вдоль ограды, бормоча что-то себе под нос. Глаза их закрыты для мира стеной — быть может, стеной из слез. Они — призраки или отсутствие самих себя: там, где когда-то были они сами, теперь осталась лишь черная дыра, через которую их высосали. Они умываются и все равно чувствуют себя грязными. Что-то бесконечно выплескивается из их кишечника в серое пространство головы. Их память онемела. Они знают только, что был разрыв во времени и в пространстве (я пользуюсь своими словами), что они здесь, сейчас, в «после», что их прибило откуда-то волной.
Эти отравленные тела, безумные плавающие люди лагерей, которые были — позвольте мне это сказать — самыми лучшими из своего поколения, мужественными, сердечными, — именно они причина всех моих печалей. Почему они не смогли нас принять? Мы могли бы их полюбить — наша ненависть к ним выросла из наших напрасных надежд. Мы принесли им наши жалкие «я», дрожавшие на краю небытия, и просили лишь, чтобы они нас признали. Мы захватили с собой оружие — винтовку и ее метафоры, — единственное, с помощью чего, в нашем понимании, мы могли установить связь между нами и нашими объектами. Мы искали избавления от трагического неведения. Наш кошмар заключался в том, что все, к чему бы мы ни тянулись, проскальзывало у нас между пальцев, и оттого мы не существовали; и что бы мы ни заключали в объятия — увядало, поэтому единственным, что существовало, были мы. Мы высадились на берега Вьетнама, сжимая оружие и умоляя, чтобы кто-нибудь, не дрогнув, встретил эти зонды реальности. Если вы докажете, что вы есть, кричали мы, тем самым вы докажете, что и мы есть, и мы полюбим вас бесконечно и осыплем дарами.
Но, как и все остальное, они увяли у нас на глазах. Мы искупали их в море огня, молясь о чуде. Их тела сияли в пламени небесным светом; в наших ушах звенели их голоса; но, когда огонь угас, они оказались всего лишь пеплом. Мы выстраивали их во рвах. Если бы они шли к нам под пулями и пели, мы бы упали на колени, мы поклонялись бы им; но пули сражали их, и они умирали — как мы и опасались. Мы разрезали их, мы проникали в их умирающие тела, вырывая печень, надеясь омыться в их крови, — но они испускали вопли и обрызгивали нас кровью, как наши самые презренные фантомы. Мы проникали даже глубже, чем прежде — в их женщин; но, когда мы возвращались, мы были по — прежнему одиноки, а женщины были подобны камням.
После слез нас охватило раздражение. Доказав нашим печальным «я», что это не темноглазые боги из наших снов, мы хотели лишь одного: чтобы они ушли и оставили нас в покое. Какое-то время мы готовы были их пожалеть, но еще больше нам было жаль нашего трагического стремления выйти за пределы. А потом жалость у нас иссякла.
II
Этим Введением я завершаю свою работу над проектом Кутзее «Новая жизнь для Вьетнама».
ВВЕДЕНИЕ
1.1. Цели отчета.В этом отчете рассматривается потенциал радиовещательных программ в фазах IV–VI конфликта в Индокитае. В нем даются оценки достижений в этой области психологической войны в период фаз I–III (1961–1965, 1965–1969, 1969–1972) и рекомендации относительно определенных изменений формы и содержания пропаганды в будущем. Эти рекомендации относятся как к службам радиовещания, управляемым непосредственно агентствами США (включая передачи на вьетнамском, кхмерском, лаосском и на местных диалектах, но исключая тихоокеанские службы «Голоса Америки»), так и к тем, которые находятся в ведении Вьетнамской Республики и пользуются технической консультацией США (главным образом радио «Свободный Вьетнам» и радио Вооруженных сил Вьетнама).
Стратегия психологической войны должна определяться общей стратегией войны. Этот отчет составлен в начале 1973 года, когда мы вступаем в IV фазу войны, фазу, при которой пропаганда будет играть решающую роль. Предполагается, что, в зависимости от внутренних политических факторов, фаза IV продлится либо до середины 1974 года, либо до начала 1977-го, после чего будет резкая ремилитаризация конфликта (фаза V), за которой последует реконструкция полиции и гражданской власти (фаза VI). Этот сценарий намечен в общих чертах, поэтому я, не колеблясь, распространяю свои рекомендации на период после окончания фазы IV вплоть до последних фаз конфликта.
1.2. Цели и достижения служб пропаганды.При ведении психологической войны наша цель — подорвать моральный дух противника. Психологическая война — это негативная функция пропаганды, позитивная же функция заключается в том, чтобы создать уверенность. что наша политическая власть сильна и прочна. Если вести военную пропаганду эффективно, то она ослабляет противника, затрудняя мобилизацию, вселяя в его солдат неуверенность и побуждая их дезертировать; в то же время лояльность населения укрепляется. Поэтому военно-политический потенциал пропаганды невозможно переоценить.
Однако результаты работы служб пропаганды во Вьетнаме — как американских, так и пользующихся помощью США — остаются неутешительными. Таков общий вывод Объединенной комиссии по расследованию (1971), что подтверждается данными внутренних исследований, имеющимися в распоряжении Центра Кеннеди, и моим собственным анализом бесед с гражданским населением, дезертирами и пленными. Этот вывод базируется на изучении радиовещательных программ 1965–1972 годов. Мы пришли к общему заключению: психологическое давление, которое мы оказываем на партизан и их сторонников в допустимых пределах, достаточно эффективно, однако некоторые из наших программ имеют противоположное действие. Поэтому в качестве отправной точки наших исследований необходимо определить, существует ли среди мятежного населения какой-либо психический или психосоциальный фактор, который заставляет его противиться восприятию наших программ. Ответив на этот вопрос, мы можем переходить к следующему: как сделать наши программы более действенными?
1.3. Контроль.Наши службы пропаганды еще должны усвоить первую заповедь антрополога Франца Боаса: если мы хотам взять на себя руководство обществом, то должны делать это либо в рамках его культуры, либо уничтожить его культуру и насаждать новые структуры. Мы не можем влиять на мышление сельского Вьетнама, пока не признаем, что сельский Вьетнам неграмотен, что его семейная структура патриархальна, социальный строй иерархичен, а политический авторитарен, хотя и автономен на местах. Ошибочно думать о вьетнамцах как об индивидуумах, потому что их культура готовит их к тому, чтобы подчинять личные интересы интересам семьи, группы или деревушки. То, что диктует личный интерес, значит меньше, нежели совет отца или братьев.
1.31. Западная теория и вьетнамская практика. Но голос, которым вещает наше радио в домах вьетнамцев, это не голос отца или брата. Это голос сомневающегося «я», голос Рене Декарта, вбивающего свой клин между «я» в мире и «я», которое созерцает это «я». Наши программы полностью картезианские. Результаты далеко не блестящие. Звучит ли в них голос сомневающегося тайного «я» («Зачем мне сражаться, когда борьба бесполезна?») или голос умного брата («Я перешел на сторону Сайгона — и ты можешь!»), они не имеют успеха, потому что говорят от лица отчужденного Doppelganger [2], а подобная ментальность абсолютно чужда мышлению вьетнамца. Мы пытаемся воплотить призрак, находящийся внутри сельского жителя, но там отродясь не было никакого призрака.
Пропаганда радио «Свободный Вьетнам», каким бы грубым оно ни казалось с его военной музыкой, похвальбой и лозунгами, призывами и проклятиями, ближе сердцу Вьетнама, нежели наши более изысканные программы. Это радио предлагает сильную власть и простой выбор. Наши собственные статистические данные показывают, что повсюду, за исключением Сайгона, «Свободный Вьетнам» — самая любимая радиостанция. Сайгонцы предпочитают радио Вооруженных сил США из-за поп-музыки. Наши цифры по «Радио Национального фронта освобождения» (НФО) свидетельствуют о том, что оно непопулярно, но, вероятно, они ненадежны. Цифры по службам радиовещания США, более точные, свидетельствуют, что это радиовещание вызывает интерес только в городах. Население в провинциях с почтением слушает яростных героев войны, смиренных дезертиров и духовые оркестры на радио «Свободный Вьетнам». Огромную аудиторию собирает программа новостей, которую передают вечером, ее ведет Нгуен Лок Бинх, полковник Национальной полиции. Уроженцев Запада удручает грубость Нгуена, но вьетнамцы любят его, поскольку с помощью грубоватого юмора, лести, угроз и некоторого лукавства он установил типично вьетнамский контакт старшего брата с аудиторией, особенно с женщинами.
1.4. Голос отца.Голос отца звучит с неба, как и полагается. Вьетнамцы называют его «шепчущей смертью», когда он говорит с ними с бомбардировщиков, но почему бы ему столь же сокрушительно не звучать на радиоволнах?
Отец — это власть, он непогрешим и вездесущ. Он не убеждает — он приказывает. То, что он предсказывает, свершается. Когда глубокой ночью сайгонец с чувством вины настраивается на «Радио НФО», ужасный голос, который прорезается на волне этой радиостанции, должен быть голосом отца.
Голос отца — это не открытие в пропаганде. Однако в тоталитарных государствах существует тенденция отождествлять голос отца с голосом вождя, отца страны. В военное время этот отец призывает своих детей к патриотическому самопожертвованию, в мирное время — интенсифицировать производство. Вьетнамская Республика не является исключением. Но у подобной практики есть два недостатка. Первый заключается в том, что всемогущество отца подрывается ошибками вождя. Второй в том, что существуют такие наказания, которыми не осмелится пригрозить разумный государственный деятель, в то время как всемогущий отец может себе это позволить.