Мне нужно взять себя в руки.
Мы не должны подтрунивать над техникой распыления. Распыление не доводит до такого оргазма, как взрыв (в Америке ничто так не работало на популярность этой войны, как демонстрация на телеэкране напалмовых ударов), но в кампании против земли всегда будет эффективнее взрывчатки. PROP-12, если его распылить, мог бы за неделю изменить лицо Вьетнама. Это сильный яд, который (снова приношу свои извинения) впитывается в почву, разрушает связи в темных силикатах и образует сверху слой пепла. Почему мы перестали применять PROP-12? Почему использовали его лишь на землях переселенных общин? Пока мы не откроем для себя истинное значение наших действий и не насладимся им, мы будем продолжать страдать вдвойне: от нашей вины и от наших неудач.
Мне тяжело сейчас, когда я пишу эти слова. У меня плохо со здоровьем. У меня неверная жена, несчастливый дом, несимпатичное начальство. Я мучаюсь головными болями. Я не сплю. Я себя съедаю. Если бы я умел отдыхать, то, наверное, взял бы отпуск. Но я кое-что вижу, и у меня долг перед историей, а это не может ждать. Мой долг — определить наш долг. Я сижу в библиотеке и вижу всякое. Я — один из почтенного ряда книжных червей, которые сидели в библиотеках и у которых были весьма отчетливые видения. Я не называю имен. Вы должны прислушаться. Я говорю языком того, что грядет. Я говорю в тревожные времена и рассказываю, как снова стать детьми. Я обращаюсь к оторванным друг от друга половинкам наших «я» и призываю их обняться, любя худшее в нас так же, как лучшее.
Оторви это, Кутзее, это постскриптум, он для тебя, прислушайся ко мне.
III
Когда я был мальчиком, спокойно продвигавшимся сквозь годы в начальной школе, я устроил в своей комнате сад кристаллов: хрупкие пики и ветви цвета охры и ультрамарина тянулись вверх со дна банки; сталагмиты подчинялись жизненной силе мертвого кристалла. Кристаллы у меня вырастали — а больше ничего, даже в Калифорнии. Я посадил в горшке бобы для Мартина — когда еще участвовал в его воспитании, — чтобы показать ему красивые корни, но бобы сгнили. Позже ничего не вышло и с хомячками.
Сады из кристаллов выращивают в среде, называемой силикатом натрия. Я вычитал про силикат натрия и сады кристаллов в энциклопедии. Энциклопедия по-прежнему мое любимое чтение. Я полагаю, что расположение мира в алфавитном порядке окажется в конце концов совершеннее других вариантов порядка, опробованных людьми.
Именно из-за энциклопедии «Британника» 1939 года издания я загубил свое зрение.
Я был книжным ребенком. Я вырос на книгах.
Сегодня я живу жизнью кристалла. Странные структуры образуются в моей голове — этом замкнутом безвоздушном пространстве. Сначала — череп. Затем, внутри него, мешочек, водная оболочка: когда я двигаюсь, то чувствую, как что-то хлюпает. По ночам луна гонит слабые приливы от одного уха к другому. По — видимому, там я обитаю.
С Кутзее я начинал чувствовать себя непринужденнее. Я собирался сделать все от меня зависящее, чтобы показать ему, на что я способен, какие чудесные мысли меня посещают, какие тонкие различия я умею проводить.
Если бы он меня заметил — как мне того действительно хотелось, — если бы подал знак, что не ошибся в своем выборе, я бы предался ему всей душой. Я не завистлив. Я не бунтарь. Я хочу быть хорошим. У него свое место, у меня — свое. Я хочу, чтобы он взглянул на меня доброжелательно. Надеюсь, однажды я стану похож на него — в некотором отношении. Вообще-то он умом не блещет, но у него есть способность авторитетно излагать свои мысли. А вот я мыслю вспышками и не умею поддерживать дискуссию. Мне импонирует дисциплина. У меня великий талант к дисциплине, так мне кажется. Несомненно, я верный. Я верен даже своей жене. Думаю, со временем я даже мог бы стать преданной копией Кутзее, сохранив при этом кое-какие свои индивидуальные черточки.
Однако в настоящее время его поведение разочаровывает меня. Он меня избегает. Он больше не улыбается, как прежде, и не спрашивает приветливо, как у меня дела. Когда я задерживаюсь в коридоре возле его стеклянной кабинки (у нас у всех стеклянные кабинки, потому что мы — одноклеточные, а стекло отбивает у нас охоту совершать эксцентричные поступки), он притворяется, будто погружен в работу. Из его кабинки выглядывает секретарша, одаряя меня своей сдержанной улыбкой старого преданного слуги. Я тоже улыбаюсь, киваю и проплываю в свою кабинку, где мне нечем заняться. Таково положение дел на настоящий момент — с тех пор как я подал свое эссе о Вьетнаме.
Мне намекают, что я себя опозорил. Но я не сделал ничего такого, чего бы должен стыдиться. Я просто сказал правду. Я не боюсь говорить правду. Я никогда не был трусом. Всю свою жизнь, как я обнаружил, я готов был выставить себя напоказ там, где другие бы не стали. Когда я был моложе, то выставлял себя напоказ в стихах, написанных под влиянием, но не постыдно плохих. Потом я переместился поближе к центрам власти и обнаружил другие способы самовыражения. Я и теперь считаю мою лучшую работу, например для «Интернэшнэл телефон энд телеграф», своего рода поэзией. Мифография, моя нынешняя специализация, — открытая область, подобно философии или критике, поскольку у нее еще нет методологии, в лабиринтах которой можно затеряться навеки. Когда Макгроу-Хилл выпустит первый учебник по мифографии, я пойду дальше. У меня темперамент исследователя. Если бы я жил двести лет тому назад, то у меня был бы континент, который я мог бы исследовать, наносить на карту, открывать для колонизации. При этой головокружительной свободе я мог бы раскрыть свой истинный потенциал. Если меня сегодня одолевают судороги, это оттого, что у меня нет пространства, в котором я мог бы бить крыльями. Это хорошее объяснение моих проблем со спиной, к тому же мистическое. Мой дух должен воспарить в бесконечные пространства, но, увы, его тянет вниз тело-тиран. Здесь уместно также вспомнить историю Синдбада о бородатом старике моря.
Я, несомненно, болен. Вьетнам слишком дорого мне обошелся. Что-то не так в моем королевстве. Внутри моего тела, под кожей, мускулами и плотью, я истекаю кровью. Порой я думаю, что рана у меня в желудке, что он орошает отчаянием пишу, которая должна меня насыщать. А иногда мне кажется, что рана кровоточит где-то в пещере, находящейся за моими глазами. Нет никакого сомнения в том, что мне следует эту ралу найти и излечить, иначе я умру. Вот почему я не стыжусь раскрыться. Приличия имеют большое значение, но, в конце концов, жизнь важнее.
Я ошибаюсь, если думаю, что Кутзее меня спасет. Кутзее сделал себе имя на теории игр. Он не питает симпатии к мифографическому подходу к системе контроля. Он исходит из аксиомы, что люди действуют идентично, если их личные интересы идентичны. Его карьера была построена на «я» и его интересах. Он не может понять человека, «я» которого — оболочка, а внутри нее все полыхает. Я воспитан на комиксах (я воспитан на книгах всех типов). Порабощенный когда-то монстрами в сапогах, масках и костюмах героического индивидуализма, я стал теперь Гераклом, сгорающим в своей отравленной рубашке. Для американского героя-монстра есть передышка: через каждые шестнадцать страниц возвращается земной рай, и спаситель в маске может снова стать бледнолицым гражданином. В то время как Геракл, по-видимому, горит бесконечно. В этих историях, льющихся из меня, есть многозначительность, однако я устал. 1 км могут быть ключи, я их записываю.
Кутзее надеется, что я уйду. Прошел слух, что я не существую. Его секретарша улыбается своей степенной улыбкой и опускает глаза. Но я не ухожу. Если они откажутся меня видеть, я сделаюсь призраком их коридоров, тем, кто звонит по их телефонам, кто не спускает воду в туалете.
Ребята из другого отдела хихикают над новыми способами заражения рыбы.
Я пристально смотрю на стены. На окна, полные светом раннего полудня. Луч света ударяет в болевую точку у меня в голове. Глаза закатываются, я зеваю. Есть во мне что-то нелепое. Что я делаю в этом кубическом здании, что я делаю в жизни этих людей? Слезы усталости струятся по моему лицу, я мечтаю оказаться в собственной постели. Я — неудачник. Я превращаюсь в мыльный камень. Превращаюсь в куклу.
Иногда я звоню жене домой. Когда она берет трубку на том конце, я кладу свою или тяжело дышу в трубку, как это описывают в газетах.
Все звонки контролируются службой внутренней безопасности.
Под телефонный аппарат Мэрилин я подсунул авторучку. Если Мэрилин ее обнаружит, то подумает, что это жучок. Если ее обнаружит Кутзее, то примет авторучку за одну из маленьких бомбочек «Армко».
Вчера Мэрилин не ответила. Я положил трубку и послушал, как она посылает свои сигналы через город, через пригороды, через стены дома, за который я заплатил: сорок, шестьдесят, восемьдесят. Как странно, сказал я себе, как непохоже на меня: я собираюсь действовать! Кровь застучала у меня в висках. Скрытые потоки начали струиться. В жаркий полдень я отправился в путь, трепеща от ощущения опасности. Я вел машину быстро, но осторожно, глухой к богу иронии. Я ловко вояу машину, несмотря на толстые подметки. Через полчаса я был дома. «Фольксваген» Мэрилин стоял на своем месте, под навесом. Я на цыпочках обошел дом. Есть роман, в котором домовладельца арестовывают за то, что он подглядывает за своей женой. Я заглянул в окно спальни. Мэрилин в халате сидела на кровати, листая журнал, улыбающиеся, исполненные здоровья иллюстрации которого («Сансилк», «Кока-кола») текли у нее между пальцев в прохладной тишине ее аквариумного мира. Мое сердце исполнилось нежности к ней. Страстно захотелось протянуть руку сквозь стекло. Присев на корточки, я наблюдал за Мэрилин под палящим солнцем, надеясь, что соседи меня не заметят.
По ночам я продолжаю видеть сны, структуры которых беспомощно обнажаются под моим ножом, не сообщая мне ничего нового. В промежутках я вновь оказываюсь в постели, в которой моя жена лежит, скрючившись в своем собственном, неведомом мне сне. Плоть от моей плоти, кость от моей кости, она мне не подмога.
Прошлой ночью мне снился мой дом, истинный дом, перед закрытыми воротами которого я провел этот последний сиротский год. Лица с вьетнамских фотографий наплывают на меня с туманной матовой поверхности: улыбающиеся солдаты, вялые пленные (я не собираю фотографии детей). Эйфорическим жестом освобождения я протягиваю правую руку. Мои пальцы — выразительные, полные значения, полные любви — сжимают их узкие плечи, но они сжимают пустоту, как это бывает во сне. Я много раз повторяю это движение, движение любви (протянутая рука) и разочарования (пустая рука, пустое сердце). Благодарный за честную простоту этого сна, но все равно утомленный его механическим моральным однообразием, я вплываю и выплываю, тону и просыпаюсь. Лица возвращаются, они маячат перед моим внутренним оком — зубы в улыбке, взгляд из — под полуопущенных век; я протягиваю руку, призраки отступают, мое сердце плачет в своей узкой щели. Я бросаю взгляд на окно — но в этом сне никогда не наступает рассвет. Из своего священного огня призраки поют мне, притягивая меня все больше в свой тонкий мир фантомов. Я раздражаюсь, нетерпеливо верчусь. И хотя сердце у меня болит все сильнее, сердечная боль в конце концов входит в привычку. привычку изгнанного сироты; а если я что и не переношу, так это когда мне вбивают в голову урок.
Скучные сны в скучной постели. Мэрилин плывет лицом вниз сквозь мои ночи. Я запускаю свой крючок и тяну. Плоть отслаивается бескровно, и Мэрилин уплывает. Я дотрагиваюсь пальцами до ее руки, которая во сне теплее, чем когда она бодрствует, — клеточки, прижатые друг к другу в экстазе спячки. Человек в тигриной яме сверкает на меня черным глазом. Я протягиваю руку.
IV
Я восхищаюсь собой. Я совершил подвиг. В конце концов, это не так уж трудно.
Я пишу в мотеле (посмотрим, смогу ли я правильно обозначить это экстравагантное название) «Локо» в пригороде Хестона (население десять тысяч), а быть может, это Далтон, у подножия гор Сан-Бернардино в моем родном штате Калифорния. Я пишу в превосходном настроении. Все вокруг меня проникнуто бодрящим духом реальности. Если я обращаю взор вверх и чуть влево, то вижу в окне синеву и белизну покрытых снегом гор. Целый день я слышу чутким ухом птичье пение. Я не знаю, как называются эти птицы, но, несомненно, со временем их названия можно будет узнать из книг или от кого-нибудь. Вчера мы (Мартин и я — представляю вам Мартина) совершили нашу первую прогулку по лесу, где видели птицу с алым галстучком, которая пела: «Раз-два-три». Поскольку мы не знали ее названия, то назвали просто «птица раз-два-три». Мартин казался счастливым. Он хорошо перенес утомительную прогулку. Обычно он жалуется и просит, чтобы его взяли на ручки. Но это влияние его матери. Дети никогда не вырастут, если с ними обращаться как с детьми. Со мной Мартин ведет себя как настоящий маленький мужчина. Он гордится своим отцом и хочет на него походить. От прогулки щеки у него разрумянились. Мы вернулись в сумерках и основательно поужинали (оладьи, апельсиновый сок, мороженое — три блюда). Мне нравится смотреть, когда ребенок хорошо ест. Обычно у Мартина плохой аппетит — еще один результат того, что мать над ним кудахчет.
Мы здесь зарегистрировались под именем Джордж Дуб и сын. Я всегда находил фамилию Дуб смешной и рад, что теперь у меня есть возможность пожить под ней. Номер моей машины не так легко скрыть. Но, говорю я себе, я предпринимаю все эти предосторожности лишь потому, что у меня вошло в привычку быть осторожным. Мэрилин не захочет выставлять себя на посмешище, сообщив о нашем исчезновении.
Я заглядываю себе в душу и обнаруживаю, что теперь, когда я ушел, мне все равно, что будет делать Мэрилин. Не так уж трудно, оказывается, рвать узы. Мне только нужно было себе сказать, четко произнося слова: «Ты возьмешь сумку. Ты возьмешь сына за руку и выйдешь из дома. Ты обналичишь чек. Tы уедешь из города». Потом я все это сделал. Давать себе приказы — это трюк, которым я часто пользуюсь, играя на своей привычке к послушанию. Тридцать три — самый подходящий, с точки зрения мифологии, возраст, чтобы рвать узы. Мэрилин может засохнуть, я изымаю свой вклад в нее. Кутзее тоже может подохнуть, хотя это менее вероятно.
Как я теперь обнаружил, проблема названий для меня важнее, нежели проблема брака. Как многие люди интеллектуального склада, я — специалист в области отношений, а не названий. Возьмем лесных певчих птиц. И друг с другом, и с другими явлениями у них довольно простые отношения. Поэтому имеется тенденция игнорировать певчих птиц ради тех явлений, которые вступают в более сложные отношения. Это пример прискорбной тирании метода над субъектом. Было бы здоровой коррективой узнать названия певчих птиц, а также растений и насекомых (названия млекопитающих я выучил в детстве). Я нахожу насекомых очаровательными, даже более очаровательными, чем птицы. Меня впечатляет неизменность их поведения. Возможно, мне следовало стать энтомологом.
Несомненно, контакт с реальностью придает силы. Надеюсь, что продолжительное общение с реальностью — если мне это удастся — благотворно повлияет на мой характер, а также на мое здоровье, и, быть может, я даже стану лучше писать. Мне бы хотелось в большей степени соответствовать виду горных вершин, покрытых снегом, — как я уже упоминал, именно такой вид открывается из моего окна, если смотреть вверх и чуть влево. (Если я смотрю прямо перед собой, то вижу свое лицо в оскорбительном овальном зеркале. Этому изможденному субъекту я более или менее соответствую.) Мне бы хотелось крепко ухватить «цикада», «голландская ель» и «скворцы» — хотя бы три названия — и включить их в длинные, плотные абзацы, которые дали бы читателю ясное представление о сложной реальности природы, в гуще которой я сейчас, несомненно, пребываю. У меня под рукой две достойные уважения книги, и я провожу много часов, разгадывая фокусы, с помощью которых авторы (а ведь они не лучше меня, одиноко просиживающего день за днем в комнате, сплетая слова, как паук плетет свою паутину, — это не мой собственный образ) придают своим монологам вид реального мира в зеркале. Словарь из имен нарицательных, по-видимому, предпосылка. Наверное, я не рожден быть писателем.