Однажды Рындин был, как всегда, у Быстровых и собирался идти на этюды, как вдруг увидел через широкое окно в мелких клетках, что все небо с моря растушевано большой рваной тучей.
— Пойдет дождь, пожалуй! — сказал он задумчиво.
— Если пойдет дождь, это будет надолго! — ответила стоявшая у того же окна Фанни.
Дмитрию Петровичу вдруг показалось, что он говорит совсем не о дожде и что девушка это знает. Так что он имел в виду совсем не погоду, когда продолжал:
— Вы думаете?
— Я уверена в этом.
Конечно, Фанни догадалась, о чем говорил художник, потому что, нисколько не удивившись тому, что он вдруг поцеловал ее руку, чего он прежде никогда не делал, она протянула ему и другую, свободную, улыбаясь, меж тем как косой ливень сразу залил клетчатое стекло и рваные края посеревшей тучи вытянулись в ровную линию.
Вот и все, что было. С тех пор Феофания Яковлевна заменила Рындину все: друзей, товарищей, родных, учителей, была ему сестрой, вдохновительницей и желанной возлюбленной, о которой вздыхают. Переезд в столицу мало изменил их жизнь: они так же почти все время находились вместе, тем более, что Дмитрий Петрович начал портрет Фанни. На этот портрет они оба возлагали большие надежды, справедливо рассчитывая, что он сразу выдвинет молодого художника, даст ему имя и бодрое, веселое желание работать дальше. Феофания Яковлевна так волновалась, так заботилась, чтобы уверенность не покидала Рындина, давала ему столько советов, так неутомимо позировала иногда по семи часов в сутки, что могла считаться автором произведения почти в такой же мере, как и сам художник. Наконец, картина была окончена. Фанни долго смотрела, будто не на свое изображение, на надменную слегка, такую странную и прекрасную даму, державшую на свет бокал красного вина, и тихо молвила:
— Так вот я какая!
Рындин озабоченно заговорил:
— Разве вы находите, что не похоже? Может быть, в данную минуту вы и не совсем такая, но я хотел показать вас настоящею, такою, какою я вас вижу и вас люблю!
Сказал и испугался. Но Быстрова, не отводя глаз от полотна, улыбнулась и прошептала по-прежнему тихо:
— Да, вы меня любите, я это вижу. И вы знаете, что я вас также люблю, вас и ваш талант, ваш гений, — и это навсегда, что бы ни случилось!
— Но что же может случиться?
— Не знаю. По-моему, ничего дурного не произойдет. Вас ждет удача и слава!
Действительно, ничего дурного пе произошло, публика и критика сразу обратили внимание на «Женщину с зонтиком», и Рындин впервые жадно глотал сладкую отраву успеха. Фанни не делила открыто торжества своего художника, так как отчасти по просьбе матери, отчасти по собственному желанию она нигде не появлялась с Дмитрием Петровичем, сохраняя свое положение вдохновительницы только для самой интимной, сердечной жизни.
Она не была даже на открытии выставки и только из газетных заметок да рассказов самого Рындина знала об «их» торжестве. Она отправилась посмотреть на свой портрет лишь через три-четыре дня утром, чтобы было меньше публики. Но кое-какой народ все-таки был. Феофания Яковлевна села на стул у окна, спиной к свету, и долго смотрела, будто в первый раз видела эту даму, за которой так хотелось бы увидеть распущенным зонтик «винной гущи», с удивлением и восторгом узнавая в ней себя. Фанни блаженно размечталась, как вдруг ее вернули к действительности чьи-то голоса. Перед картиной стояли молодой человек и дама или барышня. Сидевшей они, по-видимому, не замечали. Господин говорил:
— Великолепно!
А дама ему отвечала:
— Картина, безусловно, прекрасна, но какая противная изображена особа, вульгарная кривляка. Она воображает, что тут есть усталая чувственность, загадочность, демонизм! Ничего подобного: одна поза. Вы думаете, я не знаю всех этих устарелых штучек? Отлично знаю! Им — грошь цена.
— Вы — строгая! Может быть, на самом деле эта дама совсем не такая, как вы думаете.
— Я не знаю, может быть. Я вижу только, что изобразил художник, как он ее видел, а какая она на самом деле, я не знаю, да это и не важно. Так как картина прекрасна, она останется навсегда такою вульгарной позеркой. А сама эта дама, Бог с ней! Умрет она — и кто о ней вспомнит? Только близкие.
— Боже мой, какие у вас мрачные мысли!
— Ну, поедемте, Сережа: пора завтракать; мама будет сердиться, если мы опоздаем.
Они ушли с легким сердцем куда-то завтракать, где их ждала мама, а Феофания Яковлевна все сидела у окна, словно не видя уже других посетителей, которые проходили мимо, останавливались на минуту-две перед «Женщиной с зонтиком». Весеннее солнце больно припекало ей затылок, и сквозь раскрытую в соседней зале форточку было слышно, как ворковали голуби. Выждав, когда перед картиной никого не было, Фанни вплотную подошла к ней и, нахмурясь, долго смотрела па даму, поднявшую красный бокал.
II
Дмитрий Петровиче таким эгоистическим нетерпением ожидал, когда вернется с выставки Фанни, что даже не заметил, как бледна и непохожа сама на себя была вернувшаяся.
— Ну как? Видела? Много народа? Не правда ли, нс дома, в официальном, так сказать, месте картина имеет совсем другой вид? — говорил он, не дожидаясь ответов и не помогая девушке раздеться. Впрочем, она, по-видимому, и не собиралась снимать пальто и шляпы, даже не подняла вуалетки, из-под которой странно блестели блуждающие глаза.
— Теперь у меня колоссальный план большой картины, и вы поможете мне его разработать. Если бы вы знали, как я вам благодарен, как люблю вас, Фанни! Но что с вами? Отчего вы молчите и, вообще, какая-то странная?
— Вы меня совсем не любите! — тихо и горестно сказала девушка.
— То есть как это не люблю?
— Вы меня совсем не любите! — повторила еще раз Феофания Яковлевна и вдруг заплакала. Рындин казался упавшим с неба. Наконец, Фанни рассказала о случае на выставке.
Художник вспылил.
— Мало ли на свете идиотов! Охота обращать внимание на их слова!
— Дело в том, что я потом сама долго смотрела и нашла, что эти идиоты были совершенно правы. Я там изображена противной кривлякой.
— Но почему, почему? В чем это видно? Что вы приподняли бокал с вином и красный блик на руке?.. Но мы же вместе придумали эту позу, и нам она казалась очень красивой… В чем же?
— Во всем: в выражении, в позе, даже в чертах. Значит, вы меня такою считаете, такою видите… Следовательно, вы меня не любите, даже презираете. А между тем, вы знаете, что вы для меня были — все. Вы знаете, как я относилась к вам, к вашему искусству.
Рындин стоял, кусая губы в недоумении, наконец, начал:
— Это все вздор. Я так люблю вас, что не может быть речи о другом. Это все праздные фантазии. Я думаю только, как вы хоть минуту могли подумать, что эти идиоты правы.
— Я сама это проверила, и сама себя нашла на вашем портрете отвратительной.
— Боже мой! Вы же знаете, что там выражены все мои мечты о любви и красоте, которая для меня заключена в вас одной, только в вас!
— Я видела эти мечты, и все видели
— Но вы знаете меня. Неужели то, что вы повторяете с чужих слов, сколько-нибудь похоже на меня, на мое отношение к вам?
— Значит, вы выразили в вашей картине не то, что хотели.
Рындин молча взглянул на девушку и опустил глаза. Девушка, слегка усмехнувшись, продолжала:
— Вы не обижайтесь, Дмитрий Петрович, но вот что я скажу: или вы меня не любите и совсем не понимаете, или… портрет не так удачен, как нам казалось…
Не дав ему возразить, она быстро подошла к нему и заговорила вкрадчиво:
— Ведь это не умаляет вашего таланта — у кого не случалось неудачных вещей? Особенно первая вещь… Притом никто но знает о вашей неудаче, всем картина нравится, только мы двое понимаем, чего там недостает Мы будем работать, вы напишете другую картину, лучшую, которою будем гордиться с открытым сердцем.
— Нет, картина хороша, я знаю это.
— Не упрямьтесь, это вас недостойно… Снимите с выставки эту неудачную вещь…
— Что? Снять с выставки? Ни за что!
— И вы говорите, что вы меня любите?
— Я вас люблю, но не согласен исполнить пустые капризы. Вы можете ошибаться.
— Нет, я не ошибаюсь: картина отвратительна, печально промолвила Фанни, очевидно, совершенно не ожидая взрыва, который произведут ее слова. Рындин вскочил и принялся бегать по комнате.
— Боже мой, как я ошибался! Кто мог предполагать, что одно пустое тщеславие руководило вами все время чисто женское желание прославиться на чужой счет. Что вам за дело до меня, до моего таланта, раз он не служит вашей славе? Теперь мне все понятно: и ваше внимание, и ваша дружба, и советы, и так называемая любовь! Они исчезают от первых слов глупца, показавшихся вам оскорбительными.
— Вы меня опозорили! — тихо сказала Фанни, освобождая свою руку.
— Я вас обессмертил!
— Но будем спорить. Вопрос решится очень просто. Желаете вы снять вашу картину с выставки?
— Не желаю.
— Отлично. Тогда мне нечего больше говорить. До свиданья!
— До свиданья!
— Не до свидания, а прощайте! Это навсегда…
— Прощайте!
Но не поспела девушка дойти до двери, как Рындин ее окликнул:
— Фанни!
— Ну что?
— Фанни, подумайте, ведь я же люблю вас, вы мне кажетесь необходимой! Жизнь надолго померкнет для меня без вас.
Феофания с порога спокойно спросила:
— Снимете картину?
— Прощайте! — закричал художник и так быстро закрыл дверь, что чуть не прихлопнул подола Феофании Яковлевны.
III
Барышня с Сережей к завтраку не опоздали, хотя шли пешком через лужи, в которых синими кусочками небо разбросалось по мостовой. Мама не сердилась и расспрашивала про выставку и про «Женщину с зонтиком».
— Ты, Зина, несправедлива, — говорил молодой человек, — не только картина превосходная, но и дама, изображенная на ней, прелестна, вовсе не пошлая кривляка. В ней столько девственной чувственности, сдержанной силы и какой-то влекущей загадочности, что просто надо удивляться, где он такую нашел. Наверное, прикрасил.
— Неужели ты думаешь, что я не поняла всего этого. Дело в том, что ты не заметил, там как раз сидела эта дама, с которой писан портрет. Я с нею незнакома, но узнала ее тотчас. Мне почему-то показалось смешным, что сидит и смотрит на собственный портрет, и мне захотелось ее подразнить. Конечно, шалость.
— А ты думаешь, она слышала?
— Уверена в этом.
Помолчав, Сережа заметил:
— А вдруг она обиделась, и выйдет у нее с художником какая-нибудь неприятность?
— Если она понимает искусство, умна и любит художника, конечно, она поймет, что я говорила вздор, — а если она обидчивая дура, то Рындину не большая потеря, если она и поссорится с ним.
— Трудно судить.
— У артистов сердце легко, и во всех сердечных бедах искусство под рукой.
Затем Зина засмеялась.
— Я так рада, Сережа, что ты у нас не художник, не поэт, а просто молодой человек и меня любишь.
— Спокойнее?
— Вот, вот.
Б. А. САДОВСКОЙ
ЧЕРТЫ ИЗ ЖИЗНИ МОЕЙ
Ольге Геннадьевне Чубаровой
Часть первая
Судьба так положила, что счастьем всей жизни моей обязан я покойному благодетелю, Светлейшему Князю Григорию Александровичу. Единственно ему я одолжен как удачливым прохождением службы и умножением достатка, так и блаженством счастия супружеского. Сим воспоминанием великодушному покровителю возлагаю на гробницу признательный венок.
Покойный родитель мой, Иван Прокопьевич, служил в конной гвардии еще при Государыне Елисавете. При нем Светлейший и службу начал, поступи в оный полк рейтаром. Батюшке тогда было лет поболее тридцати; Светлейший же был его гораздо младше. Однако старательностью и усердием по службе превосходил он многих, за что на третий год произведен в капралы. Как батюшка, гнушаясь пустого чванства, подчиненным людям оказывал снисхождение, то скоро и капрал Потемкин стал к нему за всякое время вхож. Годами пятью позднее соединился с ними старый Потемкина товарищ, Василий Петрович Петров. Сей последний приехал из Москвы искать счастия в Петербурге, но, путного не найдя и исхарчившись даром, проживал на иждивении приятеля. Имя Петрова вовеки не забудет Камена русская. Скоро три сии друга стали неразлучны. Батюшка не однажды потом вспоминал, как, бывало, почасту собирались они втроем, проваживая досужие часы в чтении и беседах. Щелкая за круглым столом орехи, в зимние долгие вечера за самоваром коротали они время. У батюшки и тогда не водилось ни вина, ни карт. Скоро обстоятельства их разъединили. Старший из троих друзей, утомясь службою, тотчас по кончине Государя Петра III взял отставку и поселился близ Симбирскова в родовой деревне; середний стяжал славу великого пиита при дворе Великой Екатерины; младшего же слепая Фортуна вознесла на несказанную степень почестей и славы. В сем случае, однако ж, оная возливая баловница не завязывала себе очей, ибо заслуги Светлейшего перед Отечеством и Монархиней по справедливости пребудут незабвенны.
В 1779 году минуло мне шестнадцать лет. Батюшка снарядил меня в Петербург на службу. Благословя меня материнским образом Скоропослушницы (матушка скончалась, когда мне шел второй год), взял он с меня клятвенное обещание честно служить и помнить присягу, паче же всего удаляться развратного сообщества и картежной игры. Засим вручил он мне письмо к Светлейшему. По зимней дороге в две недели приехал я в столицу. Продолжительность сей поездки нимало меня не утомила. Днем развлекали мой путь станции и постоялые дворы, где много свел я приятных знакомств. По ночам луна сияла над снеговой равниной. Под звон колокольчика, слушая ямщицкие песни да вой волков, летел я, дремля, в кибитке.
К Светлейшему на прием отправился я на третий день по приезде. Смятенный и оробелый, быв еще в ту пору совершенным деревенским недорослем, взошел я, озираясь, в пышную приемную. Княжеский секретарь, подошедши, учтиво опросил, кто я, откудова и по какой надобности прибыл; ответы мои занеслись на особый лист. Смиренно став в дверях, видел я множество вельмож и генералов, из коих иные спесиво и с небрежением на меня взирали. И немудрено: в деревенском коричневом кафтане и шерстяных чулках, с примазанной маслом косою, опустя руки, неприглядную, должно быть, являл я фигуру. Прием еще не начинался. Незапно дверь из кабинета распахнулась, и вот Князь в собольем шлафроке вышел в залу. Все с поклонами засуетились. Князь, не глядя ни на кого, пошел прямо ко мне. Я обмер. Положа руку мне на плечо, вымолвил: «Ты Лихутин?» От незапности потерял я голос и стоял, зардевшись, но Князь, взяв меня за руку: «Ступай за мною», — и привел меня в кабинет. Там спрошен я был о здоровье батюшкином, и который мне год, и в каком полку служить желаю. Тут только вспомнил я, что у меня за пазухою батюшкино письмо. Князь, прочтя, с веселым лицом ко мне обратился:
— Ну, поди да запишись у Василия Степаныча, где стоишь, а после я за тобой пришлю.
Обеспамятев от радости, наклонился я поцеловать руку его Светлости и прытко, едва не бегом, устремился в залу, где давешние генералы не по-давешнему предо мною расступились. Теперь мой настал черед взглянуть на них с высокомерием. Воротясь к себе на постоялый двор, через два дня известился я о зачислении меня копной гвардии в сержанты.
Таково было начало житейскому поприщу моему. Батюшка отменно был доволен, когда я отписал ему о своей удаче. В конной гвардии прослужил я все восемь лет, не щадя сил, как то мне здоровье дозволяло. Ровно чрез год по поступлении произведен я в корнеты.
Столичная моя жизнь протекала мирно. Свободные от службы часы проводил я на прогулках либо в придворном театре. В полковых пирах не участвовал, памятуя слово, данное родителю. Однажды только не соблюл я правила свои, за что едва головою не поплатился. В сем случае вижу единственно мудрую руку провидения, которая отвела меня от беды. Не преминую описать, как все сие происходило.