Русская новелла начала xx века - Чехов Антон Павлович 35 стр.


Я опять ходил по бесконечным парижским бульварам, садился за столики в кафе и пил пиво, много пива, потому что меня мучила жажда, и я не знал, куда девать ненужное время.

Я слонялся всю ночь по кабаре и тавернам.

А наутро опять пошел в Trocadéro. Пошел туда, чтобы в последний раз увидать Женевьеву, чтобы сказать ей свое прости. Пусть хоть это маленькое слово услышит она от меня.

Нет, конечно, я ничего не скажу ей про свое чувство, я только подойду к ней, сниму шляпу и произнесу очень вежливо и просто: «Прощайте».

Я вошел в Musée de Sculpture Comparée очень рано. Никого еще не было. Только старый сторож дремал в уголку. Я никогда не был здесь один. Мне всегда казалось, что должно быть страшно остаться тут на ночь. Но теперь я думаю, что еще страшнее здесь днем, когда никого нет и твои шаги звенят в мертвой тишине белых усыпальниц и таинственных капличек. Тихо спят мирные супруги — герцоги и властелины с собачками в ногах; белые херувимы вот-вот улетят в небо, но застыли зачарованные в своем стремлении; вытянутые вперед химеры Notre Dame открыли рты, но их зов замер в тишине — все ждет, все просит чуда, все заворожено… Каждый мой шаг мне казался последним. Вот замрет и этот единый живой звук, приподнятая нога повиснет, окаменеет в воздухе, руки упадут вдоль бедер, и глаза остановятся, все еще тая в себе желание тела. Я нарочно старался быстрее двигаться, чтобы не поддаваться этому гипнотическому чувству…

Женевьева не приходила.

Тогда я сел на ту скамью, на которой она всегда сидела. Я начал вспоминать все дни, проведенные с нею здесь, каждую мелочь этих встреч.

Все-таки она питала ко мне некоторого рода симпатию, пожалуй, даже привязанность. Конечно, конечно… Это доказывали не только ее улыбки, но и внимание ко мне.

Она, например, знала, что я часто забываю резинку. Сначала я забывал ее с непривычки, а потом нарочно… потому что Женевьева клала всегда свою резинку недалёко от меня у ног Генриха II, на мавзолее, а мне приятно было пользоваться ее вещью.

Впервые она сделала это после того, как я тщетно пытался соскоблить нарисованное перочинным ножом и, наконец, протер бумагу. Она заметила это и захотела мне помочь.

Нет, любовь к художнику не отняла у нее доброго отношения к другим… Да полно, может быть, она его и…

Я не докончил своей мысли: мне страшно было думать об этом; кроме того, я посмотрел па усыпальницу Генриха II, где обыкновенно лежала ее резинка, вот она и теперь тут… а под ней клочок бумажки… должно быть, отрывок от ее рисунка, который она разорвала, не окончив. Я потянулся к мавзолею и взял резинку и бумажку. Приятно было держать в руках то, до чего она касалась.

Да, это угол от толстого листа бумаги, на каком она всегда рисует. Как поспешно его оторвали — какая неровная линия…

На обратной стороне написано: «Я люблю тебя и потому умираю».

Какие глупости — откуда это?.. Непонятное беспокойство овладело мною. Что же она не приходит? Да, почему ее еще здесь нет? Там написано… Что там написано?..

И вдруг захолонуло сердце. Я оцепенел, потеряв на мгновение нить мыслей. Потом вскочил. Нервная поспешность кинула меня в одну сторону, в другую. Казалось, нужно что-то делать, торопиться. И вдруг точно пришел в себя и уже совсем ясно сказал: «Тебе незачем никуда идти, некуда спешить — все кончено, ее нет…»

Какое это было ужасающее спокойствие. Как мучительно ясны были мои мысли. Как логично я рассуждал в эти минуты, томясь по следам и не находя их.

Я смотрел на фреску старой каплицы с орлом, распростершим крылья, и думал: «Она так и не кончила рисовать его, кто же кончит? Нужно непременно кончить — это очень интересная фреска».

Потом вспомнил о записке. Начал искать ее по карманам. Вот она… Ее не нужно брать с собой. Я не имею права. Пусть она лежит здесь. Может быть, она и не для меня, а для того, другого… Да, да… очень может быть…

Я осторожно положил ее на прежнее место и прикрыл резинкой. Но сейчас же вспомнил, что эту резинку она давала мне, а никому другому, и спрятал ее снова в карман.

Поспешными, деловитыми шагами вышел из зала, подошел к сторожу, стоявшему у двери, сунул ему в руку франк и сказал:

— Это от той барышни, что рисовала фреску, — опа уже больше никогда не придет сюда.

О, я был очень спокоен, потому что твердо знал, что нужно делать. Больше того, придя домой, я уже знал наверное, кого любила бедная девушка из Trocadéro.

Она любила меня, и это облегчало мне мою задачу…

Только нежданный случай, точно веление свыше, голос святой Женевьевы, помешал мне в тот вечер наложить на себя руки. Что же, я не ропщу и давно уже примирился с жизнью. Я убежден даже, что больше мужества нужно для того, чтобы жить в своих страданиях, чем умирать от них…

Но часто ко мне приходят печальные мысли. Я думаю: настанет ли тот час, когда я полюблю кого-нибудь так сильно, так свято и так всецело, как ее — мою девушку из Trocadéro. И каждый раз мне кажется, что нет.

УДИВИТЕЛЬНАЯ ЖЕНЩИНА

La plus sérieuse occupation de l’homme est de deviner la femme.

Crébillon II [23]

Вероятно, вы ничего не будете иметь против, если я вам расскажу про одну удивительную женщину, с которой меня столкнула судьба. Кроме того, вы просили меня дать вам пасхальный рассказ.

Во всяком случае, эта история произошла со мною на Пасху, и, если вам угодно, вы можете назвать ее «пасхальной». Но, конечно, тут дело не в Пасхе, а в этой странной женщине, которая, может быть, только потому кажется мне странной, что я до сих пор не мог приклеить к ней определенный ярлычок, как это мы делаем со всеми людьми, чтобы выяснить наше к ним отношение. Такой способ очень удобен и не отнимает у нас много времени — кроме того, он дает нам право гордиться своей проницательностью, умением распознавать людей. Но, нужно сознаться, чаще приходится слышать и говорить «удивительная женщина», чем «удивительный мужчина», а это уже далеко для нас не лестно. Потому что, согласитесь сами, в жизни-то удивительных женщин гораздо меньше, чем мужчин, и если нам кажется обратное, то, следовательно, мы достаточно слепы, ничего почти не понимаем в человеческой душе и отсутствие цели в поступках приписываем необычайности характера.

Как бы то ни было — вот вам моя история.

Я гулял по Кузнецкому (в Москве), когда ко мне подошла женщина, очень прилично, даже если хотите, изысканно одетая, и, извиняясь за беспокойство, спросила, который час. Я любезно приподнял котелок, мельком глянув в лицо незнакомки, скрытое густою черною вуалеткой (помню еще, на вуалетке вышиты бабочки), и, достав из бокового жилетного кармана свой старинный золотой брегет, посмотрел на стрелки. Было ровно без четверти восемь вечера. Дама благодарно кивнула мне шляпкой и побежала дальше, а я еще, помнится, нажал машинально головку часов и, прислушиваясь к серебряному, ласкающему звону их, несколько секунд смотрел вслед удаляющейся молодой фигуре.

Какое-то еле уловимое волнение на мгновение овладело мною, как бывает это нередко с нами, когда ранней весною мы невзначай взглянем на мимо идущую молодую женщину и услышим ее как-то по-особенному звонкий голос.

Но я по природе не уличный ловелас и никогда не завязываю знакомства такого рода. Меня всегда пугала пошлость необходимого в таких случаях шаблонного диалога, кроме того, я был ленив и показался бы себе достаточно смешным, если бы мне пришлось из-за такого пресного приключения тащиться куда-нибудь к черту на кулички, совсем в противоположную сторону от намеченного ранее пути. И, что поделаешь, — во мне еще сидит этот червь романтизма, который пробуждается всякий раз при виде ворожащего женского лица только потому, что через мгновение оно исчезнет, бесследно затеряется в толпе, навсегда умрет для меня.

В данном случае мои мысли были заняты совсем другим. Постояв минуту в нерешительности, я прошел несколько шагов в шуме и тесноте предпраздничной толчеи и остановился у сверкающей витрины цветочного магазина.

Цветы меня так же прельщают, как и женщины. Я не отдаю себе ясного отчета, что, собственно, более в них меня пленяет — цвет, запах или форма, но, раз увидав их где-нибудь, я долго не могу отвести от них взгляда и редко не соблазняюсь купить их.

Глядя на все это богатство красок, на эту пеструю волну лепестков, листьев и света, я невольно особенно остро и как-то до дна понял душевное свое настроение последних дней. Это чувство было покойно-радостно.

В Москву я приехал ненадолго и, собственно говоря, точно не знал, зачем именно я сюда приехал. Здесь жила женщина, которую я когда-то любил тихой, хорошей любовью. Это было еще в школьные годы, но и тогда я не мог бы сказать — любовь ли это или дружба, потому что о чувстве своем никогда не говорил и даже о нем не думал, — это было, если хотите, что-то похожее на любовь к родине, на нежную привязанность к отчему дому, что-то неуловимое, смутное, но неизъяснимо очаровательное…

Вам не надоели такие подробности?

Впрочем, эти страницы все равно принадлежат мне…

Так вот, за время, отделяющее те дни от описываемого мною случая, я успел уехать из Москвы, расстаться с предметом моего чувства, даже позабыть о нем. И только случайно в Великом посту, встретясь с приятелем, вновь услышал ее имя. Оказывается, она справлялась обо мне, интересовалась моей жизнью… Не правда ли, это немного походило на старинный, сантиментальный роман?.. Как вы находите?.. Хотя, весьма вероятно, я ошибаюсь. Иногда люди справляются о старых знакомых только потому, что им не о чем говорить. Но, Боже мой, когда достаточно молод, капризы воображения часто увлекают нас.

Вы понимаете — страстная неделя, близость Пасхи, близость весны, наконец, Москва с ее сорока сороков церквей, наполняющих синью зацветающий воздух густым своим звоном… Как хотите, а это побеждает, это может заставить человека позабыть на время свою размеренную жизнь.

Я сел в скорый поезд, приехал в Москву и вот очутился на Кузнецком в страстную субботу, у цветочного магазина.

По правде сказать, моя былая любовь оказалась прелестной женщиной. Это все. Я в ней не разочаровался, потому что, давно забыв ее, не был ею очарован. Талантливая артистка с московским своим четким и громким говором, она если и не хотела видеть меня, то все же, увидев, показала всем обликом, что обрадовалась мне от всего сердца. Такая встреча как нельзя более шла к моему настроению, ко всему окружающему, московскому, и если немного охладила мое взвинченное воображение, то зато наполнила мою душу той безмятежной ясностью, которую я в себе отчетливо сознал, глядя на цветы за зеркальным стеклом. В этот день, вернее, в эту ночь, я собирался разговеться в кругу своих друзей, в обществе актеров, художников, музыкантов, писателей. Среди них должна была быть и та, ради которой, как думал, я сюда приехал. Мы хотели встретить вместе приход весны. Была какая-то особенная сладость, тонкая острота в предчувствии того братского поцелуя, которым мы должны были с ней обменяться в трогательном, детском приветствии: «Христос Воскресе!» — «Воистину Воскрес».

Но, предупреждаю, все это не является темой моего рассказа, и если я говорю об этом, то только для того, чтобы точнее передать вам все ощущения, владевшие мною в тот вечер, а может быть, просто из излишней болтливости. Кстати добавлю — вечер был серый, моросил мелкий дождь, сырой воздух напитан был запахами оттаявшего навоза, бензина, конского пота, отсыревшего сукна, запахом чего-то типично московского, прогоркло-постного.

По обыкновению, я не мог себе отказать в удовольствии зайти в магазин и купить цветов.

Вы замечали когда-нибудь, какие лица, какие фигуры бывают у цветочниц; у всех этих девушек, целыми днями вдыхающих сладостный ядовитый аромат. У них у всех есть что-то сонное в глазах, в походке, в движениях; мне кажется, что они все немножко пьяны, немножко экзальтированы, чуть-чуть легкомысленны.

В петлицу я выбрал себе белую камелию. Мне пришло это в голову внезапно. При взгляде на продавщицу я вспомнил «Даму с камелиями» Александра Дюма и Сару Бернар в этой роли.

Потом я подошел к большой круглой чаше, к синему глубокому блюду, наполненному пармскими фиалками, и хотел было взять несколько пучков для букета своему другу, когда внезапно звякнула стеклянная дверь и с улицы вошла дама в густой черной вуалетке на лице.

Это была та дама, которая десять минут тому назад спрашивала у меня, который час.

Она быстро, не глядя на меня, подошла к блюду с фиалками, к противоположной его стороне, опустила глаза на цветы, едва касаясь их нежных лепестков тонкими, затянутыми в черные перчатки пальцами, и неожиданно вскрикнула, дрогнула, готовая упасть, но устояла, неровными шагами дошла до стула у кассы и села.

В ответ на испуганный вопрос продавщицы, что с нею, она тихо, но спокойно молвила:

— Ах, право, ничего, благодарю вас, это от цветов, от их запаха… Он кружит мне голову…

И, тотчас же поднявшись, попросила завернуть ей букет из фиалок.

Первым моим движением было — стремление к ней, желание помочь, поддержать ее, но она не упала, и я остался стоять на месте, немного смущенный и нерешительный.

Только когда, расплатившись, дама открыла выходную дверь и, мгновение задержавшись, глянула в мою сторону и сейчас же исчезла в сумерках улицы, я собрался с мыслями. Нет, конечно, ее нельзя было отпускать одну: припадок, весьма вероятно, мог повториться. В конце концов, это меня мало касалось, я совершенно был равнодушен к судьбе незнакомки под черной вуалеткой, но, подите же, часто наши поступки почти необъяснимы, а, вместе с тем, кажутся нам необходимыми. Своего рода категорический императив.

Я уже вижу вашу двусмысленную усмешечку, но уверяю вас, что это так, только так.

Моя дама шла очень медленно, ежеминутно останавливаясь. Я сразу же увидал ее и нагнал.

На улицах зажглись фонари, и серая муть стала от этого еще гуще. Кроме того, дождь усилился, по асфальту текли целые потоки, нужно было куда-нибудь спасаться.

Я нагнулся к лицу незнакомки, снова, как и в первый раз, приподнял котелок и проговорил решительно:

— Я боюсь оставить вас одну в таком состоянии и в такую погоду, но если вам это не нравится, я готов удалиться.

Она ответила тотчас же:

— Улицы принадлежат всем — вы свободны идти, куда вам угодно.

Этот ответ был слишком ясен и потому неожидан. Я смутился и сказал пошлость (точно нарочно мои опасения на этот счет оправдывались):

— Если женщина так хороша, как вы, полиция должна была бы запрещать ей выходить одной, ее появление представляет для нас слишком большой соблазн. Не думайте, что я пользуюсь вашей минутной слабостью и тем, что вы уже раз первая обратились ко мне. Но теперь я не мог не последовать за вами, может быть, потому, что мне казалось, вам нужна моя помощь. Дождь все усиливается, вы еще слабы — я вижу это по вашей походке. Здесь за углом стоят моторы. Мы сядем и поедем, куда вам угодно, но ваше место в такой час и в такую погоду, во всяком случае, не тут, на улице.

Если раз начнешь говорить глупости, то уже трудно остановиться. Это похоже на соловьиное пенье — так же красноречиво и избито.

Не дожидаясь ответа, я подхватил свою спутницу под локоть и помог ей войти в каретку. Она молчаливо и покорно уселась в ее темной глубине.

— Куда прикажете? — спросил шофер.

Так как незнакомка все еще молчала и, кажется, не думала отвечать — точно заснула там, в своем уголку, — то я крикнул в пространство: «Все равно», — и захлопнул дверцу.

Но как только мотор зафыркал, зашипел и потом понесся во тьму и дождь, как только начался наш бешеный бег по Москве, которого я никогда не забуду (шофер, должно быть, понял, что тут можно поживиться), так сейчас же таинственная моя спутница промолвила тихо, но голосом твердым, не допускающим возражения:

— Не задавайте мне никаких вопросов — я не стану вам отвечать на них, предупреждаю вас. Вы не знакомы со мною, меня не знаете и, чтобы то ни было, никогда обо мне ничего не узнаете и никогда больше меня не увидите. Москва — человеческая пустыня, и потерять в ней человека легче, чем найти. Я хотела завлечь кого-нибудь на улице — из каприза, испорченности, фантазерства — думайте, как хотите — и случайно выбрала вас. Пеняйте на судьбу, если вам угодно, или благодарите ее.

Назад Дальше