Песочные часы (Повесть) - Бирзе Миервалдис 3 стр.


Эгле взял конверт и положил в наружный карман пиджака. Потом, словно вспомнив о чем-то, переложил во внутренний. Со стороны можно было подумать, что конверт содержит особо ценный или секретный документ, о котором ни в коем случае не должны узнать другие. Он поспешно вышел во двор, стал в тени липы, вынул письмо и распечатал. В конверте был самый обычный бланк с анализом крови.

Эгле подержал листок перед глазами и опустил. Лицо его устало обмякло, складки на щеках стали жестче и глубже. Глаза больше не видели улицы за железными воротами, а, казалось, разглядывали нечто другое. Он сунул анализ в карман.

— Конвертик уронили, — окликнул его привратник.

Эгле не оглянулся. Конверт остался на булыжнике у больничных ворот. Да, с таким количеством тромбоцитов можно от небольшого пореза на пальце истечь кровью. Стало быть, ухудшение. А ведь совсем недавно ему опять вливали здоровую кровь. Лучевая болезнь убивает его кровь. Медленно, но неотвратимо.

Эгле устало провел рукой по лбу. Опять разболелась голова, а проведешь по лбу — боль вроде бы утихает. На левом виске, где волосы изрядно отступили к затылку, он ощутил твердый рубец. Эта отметина с детства — катился на санках с крутой горы. Санки разогнались да неожиданно свернули к лесу. Нечего было и думать остановить их, оставалось лишь надеяться, авось пронесет мимо замелькавших черных стволов. Но не пронесло. И сейчас то же самое: а может, не ударятся санки о дерево.

Полгода назад он окончательно понял, что причина мучительной усталости, головных болей, тошноты и прочих недомоганий — застарелая лучевая болезнь, и все-таки каждый раз, когда у него брали на исследование кровь, он бывал только больной, и, как всякий больной, не терял надежды.

Сегодня же, читая анализ, Эгле снова был только врач. Он знал — все лишь вопрос времени. Печальный исход — дело нескольких месяцев…

По тротуару шли две девушки. Одна смеялась. У нее рыжеватые, подкрашенные волосы. К воротнику зеленого пальто приколота деревянная брошь. Чему смеется? У Эгле болезненно сжалось сердце. Сердцу не достает крови, вот оно и болит, это Эгле известно. Но знание не защищает от боли. Девушка, наверно, радовалась скворцам, щебетавшим в больничных липах. Догнать ее и сказать: «Не смейся, мне осталось мало жить!» Или встать посреди улицы Ленина, задержать все автомобили, мотоциклы, велосипеды: «Стойте! Как можете вы спокойно ехать, ведь через несколько месяцев меня не станет!»

«Идиот! Кому, кроме тебя, дело до этого», — сказал себе Эгле и в сердцах захлопнул дверцу машины.

Они выехали из города. Эгле казалось, будто все вокруг него иное, не такое, как раньше; предметы обрели непривычно резкие очертания и не скользили мимо взора в сливающейся череде других. Теперь они следовали по отдельности, каждый со своей историей и биографией. Каждое дерево аллеи больше не было деревом среди прочих деревьев, но превратилось в конкретный тополь или в березу, которая своими силами некогда пробилась из земли сквозь палые листья и перегной по соседству с невзрачной сыроежкой; потом эта береза была выкопана, перевезена и вновь посажена и ныне живет на обочине Видземского шоссе. Больше не было сплошного потока едущих, но были отдельные машины, водители которых, казалось, смотрели на Эгле и видели его тревогу. Эгле стало не по себе оттого, что он не может скрыть своего поражения. «О боли узнают по стонам, так молчи же», — одернул он себя.

Поселок Аргале, где находился санаторий, был в тридцати километрах от Риги. В центре поселка стояла старая усадьба, от которой лучами расходились пять дорог, обсаженных дубами, липами и кленами. В длинной конюшне при старой корчме, потемневшая черепичная крыша которой покрыта зелеными подушечками мха, устроена мастерская мелиоративной станции. У начала аллеи, за шеренгой кленов, строился трехэтажный дом для работников станции. Дорогу перегородил автоприцеп с белым силикатным кирпичом.

— Что ж, мне теперь до вечера тут стоять! — громко возмутился Эгле, но тут же подумал, что, может, ему и незачем торопиться, махнул рукой и стал ждать, пока трактор, стрекоча и кашляя, перетащит прицеп через канаву.

В красном каменном доме с островерхой — на немецкий манер — крышей некогда, по словам здешних стариков, жил сам помещик, но вот уже двадцать пять лет, как его занимал директор санатория, то есть Эгле с семьей. В саду, за кустами сирени и шиповника, цвели яблони. У старомодной веранды, застекленной узкими и мелкими стеклами, распустились нарциссы. За домом тянулась пашня, а дальше — косогор и луга до самой реки Дзелве, точнее — речки, через которую разве что весной и осенью было не перепрыгнуть.

Эгле вышел из машины.

— Янели, загони в гараж.

Янелис быстро пересел за руль. Самостоятельно он имел право ездить лишь вокруг дома, у Янелиса не было шоферских прав.

Через веранду Эгле прошел в уютную гостиную, низкий и уютный потолок ее украшали тяжелые, коричневые деревянные балки. Из гостиной вела лестница наверх, в спальню. Эгле не стал подниматься, а прошел в кабинет.

Он сел за письменный стол. Тишина. На столе трепетали мягкие тени — весенний ветер за окном шевелил плети дикого винограда, и они время от времени осторожно постукивали по стеклу. Эгле обвел взглядом комнату, в которую он вошел четверть века назад и которую в недалеком будущем предстоит покинуть. Первым приобретением был вот этот старомодный стол с тумбами. Потом появились две высокие, под самый потолок, книжные полки, первое время полупустые, а теперь до отказа набитые книгами. Лишь на самом верху стояли не книги, а глиняные подсвечники, керамические лошадки и прочие изделия латгальских искусников. В самом углу, опершись подбородком на полку, красовался череп; глазницы его смотрели куда-то за пределы комнаты. Эгле еще помнил длинное название крохотного отверстия в височной кости: «апертура екстерна каналикули нерви петроси суперфициалис майорис». Семь этих слов все тридцать лет, минувших после экзамена по анатомии, занимали место в какой-то клетке мозга. Ему, Эгле, за тридцать лет знание этих слов ни разу не понадобилось. Человек затверживает уйму ненужного, потому что не знает, что в жизни ему действительно потребуется. Не забыть сказать Янелису, чтоб не начинял голову без разбору.

Перед полками лоснятся черной кожей диван и два глубоких кресла; рядом низкий столик с радиолой. Старомодно, но добротно и удобно. Кресла появились одновременно с Гертой. В военное время они подумывали, не пустить ли кожу с кресел на верха для ботинок.

Эгле вздрогнул — на стол поставили чашку кофе. Сестра. Он успел заметить лишь перекрещенные на ее спине лямки от передника и узел седых волос на затылке, когда она выходила из комнаты. Кристина принадлежала к числу людей, которых не замечают, когда они в доме, но сразу ощущают их отсутствие.

Эгле выпил кофе. Кофе и само по себе вкусно, а имеющийся в нем кофеин, возможно, подымет кровяное давление. Возможно. Во всяком случае, пить кофе приятно, и оно не вредит. А стол совсем уже почернел. Полировка лишь местами тускло отблескивала, словно водяная лилия ночью.

«Зачем ты думаешь про стол, про кофе? Не увиливай! Лучше реши, на что потратить оставшееся время. Можно, скажем, натешить себя всеми земными радостями, не полагаясь на блаженство в раю, или же… или жить, как обычно, и ждать. Как же быть? Предаться наслаждениям? Надо еще уточнить смысл этого слова. Часто под „наслаждением“ подразумевают розоватый свет ночника, откинутое одеяло и объятия нагой женщины. Это, увы, не для меня. Мне всегда был страшен похмельный рассвет в чужой спальне. Стало быть, не подходит.

Иным доставляет наслаждение водка. Я же всю жизнь с удовольствием пью пиво. Благодать, когда оно таинственно шипит в стаканах, рассказывая про ячменное поле, про чешуйчатую головку хмеля, которая летом прячется где-то на верхушке прибрежной ольхи. Я люблю выпить вина, в особенности холодного, от него запотевает стакан, а глотнешь — и на душе сразу делается тепло, доброта тебя охватывает ко всем… Но я никогда не пил, чтобы забыться.

Иной раз в спешке будней можно не вспомнить про день рождения, но нельзя забыть о смерти, в особенности когда она не за горами.

Не подходит.

Слушать музыку? Наслаждение, но невозможно заполнить музыкой все дни напролет.

Разъезжать по белу свету, обклеивая ярлычками бока чемоданов, любоваться утренними зорями в чужих горах и отблесками закатов в невиденных озерах? Я устал, через неделю уже не смогу утром вылезти из постели.

Нет. Все эти наслаждения не для меня. Но что же делать? Сидеть вот так в одиночестве и ждать, наблюдая, как по вечерам дикий виноград оплетает черным кружевом окно?

Хоть бы мышь поскреблась в углу, что ли, хоть бы устроила себе гнездо в диване — тогда я знал бы, что не один здесь. Сестра спит. Янелис тоже».

Эгле так и не придумал, чем ему заняться.

Он поднялся в спальню. Лег в постель и включил радиоприемник. В темноте замерцала зеленоватым светом шкала. Ее отблеск упал на противоположную стену. Эгле охватило чувство, будто он в концертном зале. В зале люди и звучит музыка.

Но после двух часов дикторы один за другим пожелали радиослушателям доброй ночи, отзвучали государственные гимны, и воцарилась тишина. Как в концертном зале ночью, когда люстры погашены и лишь свет фонарей с улицы ложится на красный бархат кресел.

Где-то послышался джаз, словно марш перед закрытием ресторана. Эгле не желал оставаться в нем последним посетителем и выключил приемник. Принял снотворное. И когда с дальних полей в открытое окно вошел сон и с ним легкое, дарящее беззаботность опьянение, Эгле с улыбкой подумал: «Я принял снотворное, а зря — осталось мало времени, и уместнее принимать лекарство, которое прогонит сон».

Он уже спал, когда под штукатуркой заскреблась мышь.

На следующее утро Эгле проснулся поздно. Из спальни прошел на балкон и обвел взглядом косогор, сбегавший к речке Дзелве. Ольха и березы на берегу были одеты светлой зеленью, свежи, словно речка с утра умыла их. Осенью березы, даже в пасмурные дни, бывают яркими, как факелы. Краски весны — пастель; осень пишет маслом. Трава у прибрежного ивняка испещрена белыми точками. Это уже не опавшие сережки ивы, это доцветали последние белые анемоны.

«Раньше я всегда хранил на столе под стеклом кленовые листья. Что же делать? Сообщить в министерство, что захворал, пусть подыскивают замену. Конечно, так и придется сделать, но сегодня мой обход. Надо будет проверить планы лечения и среди новых больных отобрать тех, кому дадим Ф-37. Врачей-то хватает — Берсон, Миклав и еще эта молоденькая, Абола, которая краснеет перед пожилыми больными, но за Ф-37 ответственность лежит на мне. Вручение отставки придется отложить».

Внизу, в гостиной, его ожидал завтрак. Корочка от булки поранила ему десну. В последнее время десны часто и без повода кровоточили. Придется перейти на каши.

Странное дело, сегодня он уже с утра чувствует себя хуже. И хотя выпил кофе, голова все еще слегка кружится. Это все вчерашний анализ. Если б в нем, пусть даже подделанном, было написано, что лейкоцитов прибавилось, возможно, и самочувствие было бы лучше. В медицине не всем надо говорить правду. Врачам тоже можно принимать ее только в ограниченных дозах.

«Мне правду сказали до конца. И, в общем, я устоял перед нею, не сломила она меня. Однако голова-то все равно кружится…» — рассуждал Эгле.

Он вспомнил, что в прошлом году купил в Сигулде трость, чтобы легче было лазить по крутым берегам Гауи, по узким тропкам, прыгая с коряги на корягу. Теперь приходится ходить по ровной дороге. В гостиной стояло пианино, на нем Янелис изредка разучивал липси или мамбу. У него на носу экзамены, и давно уже никто не касался клавиатуры. Из-за инструмента торчала желтая сигулдская трость с выжженным на ней узором. Конец палки паук привязал к стене. Когда Эгле взял палку, владелец паутины сбежал вниз и скрылся под пианино. Отныне придется водить дружбу с клюкой.

У гаража на раннем весеннем солнышке нежилась дворняга. Над глазами у нее было два светлых пятнышка. Пес бросился к Эгле, но передумал, увидев у хозяина палку. Собаки знают, для какой цели иногда служит палка.

Эгле погладил животное.

— Здравствуй, Глазан! Добрый ты, приятель, но дурак.

Пес залаял.

— Ах, не дурак? Тогда скажи, как звать твоего отца?

Глазан опустил уши, он не понимал таких длинных фраз.

— Значит, не знаешь. Многого ты не знаешь. Я знаю много, даже то, чего иногда лучше бы не знать. — Эгле раскрыл двери гаража.

Аллея вывела Эгле к центру поселка. Дальше его путь лежал мимо шеренги каштанов, на них уже лопались крупные, смолистые почки; затем мимо бывшего замка — сейчас в нем школа. Наконец он свернул еще в одну аллею и подъехал к санаторию.

В кабинете Эгле заметил, что подле девочки с ягненком кто-то поставил вазочку с калужницей. Он подписал разложенные на зеленом сукне стола бумаги: накладные на получение сельдей, мяса и перца. Подумать, сколько извел он за десять лет и чернил и времени на подобные бумажки! Чтобы подписывать их, незачем было корпеть над анатомией, физиологией, внутренними болезнями. Впрочем, нечего роптать, потерянного не вернешь.

Он достал из стола пачку анализов и прибавил к ним вчерашний. Еще раз пролистал эту свою «биографию» последних шести месяцев. Лишь дважды, после повторных переливаний крови, наступало временное улучшение. Эгле перевел взгляд на широкое окно. В нем был виден морщинистый ствол сосны, а дальше, чуть не до самого леса, простирался залитый солнцем зеленый газон. Когда выстроили санаторий, на месте газона была подсека. Вокруг больших сосновых пней в летний зной благоухал малинник, на пнях грелись ящерицы. Вместе со всеми в свободное время он вырубал корни, корчевал пни, и по вечерам от работы ныли мускулы. Теперь они тоже побаливают, и не только по вечерам. Боль не оставляет его даже после отдыха.

Погруженный в раздумье, Эгле не расслышал, как в дверь постучали. Когда сестра Гарша появилась на пороге, он вздрогнул от неожиданности, быстро сунул в ящик анализы и вскинулся, зло чеканя слова:

— Прежде, чем войти, воспитанные люди стучатся!

Сестра Гарша впервые слышала, чтобы главврач разговаривал таким тоном. Ее темные глаза недоуменно уставились на Эгле, лицо залилось краской возмущения, проступившей сквозь пудру.

— Извините, но воспитанные люди и не кричат. Я никогда не стучу кулаком. Ни в одну дверь. Мы готовы к обходу. Простите за беспокойство…

Эгле взял себя в руки и, уже с улыбкой, сказал:

— То-то же! Помешали читать грозное письмо.

Гарша улыбнулась — иногда она улыбалась — и тихо сказала:

— Не знаю на этом свете человека, которому могло бы прийти в голову угрожать вам!

Эгле, растерявшись от неожиданной теплоты в голосе Гарши, поднял палец к потолку.

— Помимо этого, имеется еще тот свет, сестра Гарша.

Он встал. Гарша подала ему фонендоскоп, но сначала он взял с вешалки трость.

В коридоре их уже ожидали заведующий отделением Берсон, врач Абола и улыбчивая, молоденькая сестра Крузе с охапкой историй болезни и рентгенограмм. Эгле подал Берсону руку. Берсон недоуменно взглянул на палку главврача. Похоже было, что у этого сильного человека, спортсмена, не укладывается в голове, зачем вообще люди ходят, опираясь на палку? — хотя у самого в коротко подстриженных висках уже мерцали серебристые лучики.

Сестра Крузе была красива, накрахмаленная шапочка прикрывала модную прическу лишь на затылке. Она всегда пристально смотрела в глаза собеседнику, будто ожидала возгласа: «Ах, как вы хороши!»

Сестра Крузе знала, что она красива. Слегка покачивая бедрами, она двинулась первая и открыла дверь палаты. Может, именно для того и придуманы туфли на высоком каблуке, чтобы так покачиваться. Эгле сознавал всю ее женскую привлекательность, но, невольно сопоставив избыток жизненных сил у Крузе и свою собственную немощь, почувствовал антипатию к этой женщине. «Это несправедливо и недостойно, — приструнил себя Эгле. — Что дурного в том, что человек привлекателен? Да и разве она виновата в этом?»

Назад Дальше