- Эй, хватит! Довольно охать и кудахтать! Я знаю, куда уехала боярыня. Завтра я ее домой привезу на тройке с бубенцами. А сейчас ступайте обратно в хоромы. Принимайте гостей долгожданных. Накормите моих дружинников.
Все бросились в дом. А перед Гаврилой Олексичем остановилась высокая и дородная главная домовница Фекла Никаноровна и, удерживая его за рукав, вкрадчиво сказала:
- Я тебе открою, свет наш ненаглядный, где ты найдешь свою боярыню. Я уже все разведала. Она побывала у бабок вещих, и те наговорили ей бог весть чего. Вот и уехала она в женский скит. Постриг хочет принять, монахиней сделаться. Молодая женская кровь играет, - чего с досады не придумаешь!.. Постриг! Шуточное ли дело! Вот какой узел скрутился! А ты его сумей распутать...
Глава десятая. НЕЗАДАЧА
В день приезда Гаврила Олексич вел себя необычно, дружинники косились на него, но спрашивать не решались.
- Затуманился наш сокол!.. Вестимо дело: сколько ден ехал, подарков сколько на вьючных конях вез, а лапушка дома его и не встретила.
- Сидит теперь туча тучей за столом и прямо из ендовы романею пьет.
- Куда же боярыня уехала?
- Да не уехала, говорят тебе... Сбежала.
- Ой ли! Может, ее какой лихой молодец чернобровый силой увез?
- Тише ты! Не смей такого слова молвить!
- Не я говорю. От боярских поварих слышал.
- Поварихи же мне иное сказывали: в скит боярыня на богомолье уехала, а домовница обмолвилась, будто решила она постриг принять. Надоело без сроку Гаврилу Олексича ждать, а он, говорят, в Орде завел себе другую жену, татарку. Вот боярыня и затужила. Кровь-то у нее молодая, горячая, кипит, - вестимо, дурман-то в голову и кинется.
- Верно! А может, ее опоили. У боярина недругов немало.
- Зачем! Это она от обиды. Такую умницу-красавицу, как наша боярыня, и вдруг на басурманку сменить.
- А где же она, басурманка-то? Может, ее и не было?
- Нет, была! Пленные сами видели. Вот они и обмолвились...
- Все же сам подумай: постриг! Шуточное ли дело, ведь опосля оттуда возврата нет...
Все разговоры, однако, сразу оборвались, когда забегали слуги и стали сзывать некоторых близких дружинников гридницу на беседу к боярину.
Не всех удалось собрать: одни ушли по своим дворам, других не могли добудиться, - спали крепким сном после тяжелой дороги.
Оправляя кафтаны, приглаживая длинные кудри, туже затягивая пояса, дружинники поднимались по скрипевшим ступеням в знакомую издавна гридницу. Все, казалось, на месте, как раньше бывало: и большие образа в углу в серебряных ризах, и скамьи, крытые червленым аксамитом. Так же сквозь обледенелые слюдяные оконца пробивались солнечные лучи и веселыми пятнами играли на широкой скатерти, расшитой мудреным узором.
Еще утром, повидав всех домашних, Гаврила Олексич собрался пойти к Александру Ярославичу, чтобы подробнее рассказать ему о своей поездке к Батыю, но узнал, что князь на охоте и вернется в Новгород только дня через два. Значит, тем временем можно было заняться своими делами и отдохнуть.
Сейчас, без кафтана, в расстегнутой рубашке, с голой грудью, на которой виднелась серебряная цепочка с иконкой и ладанкой, он сидел, откинувшись назад, в красном углу, широко расставив на медвежьей шкуре длинные босые ноги. Татарские пестрые сафьяновые сапоги небрежно валялись под скамьей.
Он тяжело дышал и обводил угрюмым взглядом входивших, которые ему низко кланялись и становились кучкой близ двери. Возле Гаврилы Олексича, на краю стола, красовалась большая деревянная ендова и чеканной работы ковшик.
- Здравствуй на многие лета, Гаврила Олексич, - сказал старший из дружинников, высокий и степенный, поглаживая густую рыжеватую бороду и пытливо всматриваясь в побледневшее, но попрежнему красивое лицо Гаврилы, то и дело облизывавшего сухие, воспаленные губы.
- Здравствуйте, ребятушки! - воскликнул тот, будто очнувшись от забытья. - Садитесь поближе. Сейчас потолкуем. Эй, челядь! Подайте новый жбан с медом и чаши, да не малые, .а побольше.
Слуги забегали, доставая с деревянных резных полок, тянувшихся вдоль стен, серебряные кубки и узорчатые заморские чаши.
Олексич подождал, пока слуга, стоя на коленях, обернул ему ноги цветными онучами, и сам натянул сапоги. Он встал, слегка покачиваясь, пока другой слуга помог ему надеть кафтан и опоясаться серебряным поясом. Поведя плечами, он провел рукой по волосам и сел в старое резное кресло. Держался он прямо, глядел зорко и только воспаленные, покрасневшие глаза говорили о долгих часах раздумья, проведенных в одиночестве возле жбана с заморской романеей.
- А где Кузьма Шорох? Эй, Кузя! - крикнул Гаврила Олексич так громко, что, казалось, на дворе его услышали.
- Здесь я, здесь, - ответил весело Кузьма, входя в двери и застегивая кафтан. - Едва меня отлили ледяной водой. Теперь я в полной справе. - Он улыбнулся задорно, низко поклонился и скромно уселся на скамье возле двери, всматриваясь в боярина, стараясь разгадать, что он надумал.
Тот выждал, пока слуги не расставили посуду и не налили в кубки и чаши темного меду или заморского густого вина.
- Ну, живо поворачивайтесь и уходите отсюда, - сказал он челядинцам. - Да прикройте двери. А здесь, кто помоложе, пусть подливает ковшиком из жбана.
Все взяли в руки чаши и кубки и ждали.
- Я вас призвал к себе, други, - сказал Олексич и замолчал, прикрывая глаза большой крепкой ладонью.
- Верно, немец опять зашевелился? - осторожно прервал воцарившуюся тишину старший дружинник.
- Это дело нам не новое, - ответил, медленно опуская руку, Гаврила Олексич. - Немцы всегда против нас зубы точат, и с ними счеты мы сведем очень скоро.
- То-то мы разгуляемся! - весело воскликнул Кузьма Шорох.
- Погуляем! - поддержали другие голоса.
- Нет!.. Сейчас у меня другое дело. На это нужна ваша хитрость... - Он задумался на мгновение и, тряхнув головой, добавил: - Нужна еще... малая толика озорства. Недаром же мы все Васьки Буслаева внучата.
- Верно, верно, - загудели дружинники. - С тобой мы не прочь и поозорничать... Только пока нам невдомек, куда ты речь клонишь.
- Так и не угадали? А ты как смекаешь, Кузя?
- Мне думается: не на охоту ли ты нас зовешь? Бурнастая лисичка сбежала, да не простая, а с серебристой спинкой.
- Верно, Кузя, верно! И вот что нам нужно сделать. Тут главное - мешкать нельзя. Кое-кто уже норовит захватить драгоценную лисичку. А вот как надо этих охотников перехитрить...
- Поймаем, непременно поймаем! - воскликнули дружинники и переглянулись, сообразив, к чему клонит речь Гаврила Олексич.
- И медведя мы ловили и на волков ходили. Нам ли не освободить лисичку.
Гаврила Олексич встал и, опираясь руками на стол вполголоса начал объяснять свой план:
- Смотрите, сейчас домой к своим женам да сестрам не отлучаться! Там если вы обмолвитесь одним словом, завтра уже будет знать весь Новгород. Берите из моих конюшен свежих коней, седлайте, и мы тотчас же выезжаем.
Глава одиннадцатая. ЗАМУТИЛА ТУГА-ТОСКА
Верстах в двадцати от Новгорода, вниз по течению седого пенистого Волхова, на правом его берегу, среди березовых перелесков, затаилась женская обитель святой Параскевы-Пятницы. Купцы-кожевники братья Ноздрилины сперва возвели каменную церковь в память усопшей бабки своей Прасковьи Дормидонтовны, прозванной "Кремень", положившей начало богатству семьи Ноздрилиных, которые развернули большую торговлю с заморскими городами, поставляя им кожи, волос, щетину и шерсть, а главное - всевозможные меха.
В эту церковь с тех пор потекло паломничество, главным образом женщин, приходивших со всех концов новгородской земли. В народе укрепилось поверье, что горячая молитва святой ПараскевеПятнице помогает и в бабьих болестях и во всяких женских печалях. Сведущие странницы-богомолки объясняли, что сама святая Параскева в жизни много претерпела от изверга мужа и от тринадцати детей, рождавшихся с великой трудностью. И после смерти великомученица продолжала жалеть всех, кто приходит к ней изливать в слезах и молитвах свою тяжелую бабью долю.
Братья Ноздрилины не ограничились постройкой церкви, а срубили целый скит из еловых и сосновых бревен, со всеми службами, общежитиями, конюшнями, складами, баней, погребом, коптильней для рыбы и пристанью для монастырских рыбачьих лодок.
Игуменьи избирались с высокого благословения новгородского архиепископа особо суровые, неулыбчивые, которые сумели бы держать в страхе божьем и повиновении всех монахинь и послушниц, прибывавших из ближних и дальних новгородских пятин. Игуменьи должны были строго и неусыпно блюсти монастырский порядок и добро, не допускать расточительности и наказывать нерадивых, зорко присматривая за мастерскими - ткацкой, вышивальной, иконописной, златошвейной, за пасекой и монастырским садом, где зрели яблоки, вишни и тянулись гряды кустов крыжовника и смородины.
Однажды после благовеста к заутрене в покои игуменьи, матери Евфимии, прибежала юная Феклуша, "послушница на побегушках", и, запыхавшись, рассказала:
- Сегодня, только что сторож Михеич пошел ворота отпирать, глянь, а к скиту кто подъехал-то! Боярыня, настоящая боярыня, молодая, с жемчужными подвесками в ушах. Сама видела, как она платок с головы сдернула и, простоволосая, пошла к воротам. А Михеич чего-то перепугался и перед ней ворота снова запер. И говорит, что боярыне не иначе как грозит большая беда, наверное, старый муж убить хочет. Почему, говорит, она руки все ломает и тайком слезы смахивает, а сама пригожая да нарядная... И с нею две чернавки. Все трое на конях верхами, точно из татарской неволи прискакали.
- Да где ж они? Сюда, что ли, идут?
- Нет, нет, мати Евфимия! Михеич их не пускает и никак не хочет отпереть ворота.
- Экой старый корень!
- Не хочет, ей-ей не хочет! Я говорю ему: "Отворяй, Михеич, пущай боярыню. Видишь, как устала с дороги". А он все одно отмахивается: "Может, за ней вдогонку сейчас боярин прискочит с молодцами и первому мне накладет по загривку. Знаю мужей обманутых!" Так и сказал: "Коли ежели мать-игуменья прикажет, то пусть и принимают гостью послушницы. А я от беды ухожу подальше на Волхов сига ловить".
- Вот неуемный старик, путаник! Беги к матери Павле скажи, что я велела ворота отворить, а боярыню у себя в келье принять. Да чтобы сейчас же затопили баньку.
Феклуша помчалась со всех ног, а мать-игуменья стал облачаться, чтобы показаться прибывшей во всем свое великолепии.
Прибывшую молодую боярыню поместили в келье ключницы, матери Павлы, и та сама с ней сходила в жарко натопленную баньку, где они обе мылись и обливались квасом. Мать Павла потом шептала на ухо игуменье, что у молодой боярыни все исправно, никаких бесовских знаков или синяков не видно. Сама мочалкой ей терла и спину и живот. Тоже неприметно, чтобы она была на сносях, хоть небольшая, но складная и в юном теле. Жить бы ей и поживать в любви и радости, а вот заладила одно: "Примите меня в скит, хочу постриг принять".
- Мать честная! - воскликнула игуменья. - Да ведь если она к нам в обитель вступит, то вклад богатейший внесет и казной и угодьями. Какие земли, пашни и покосы наш скит сможет от нее заполучить в вечное владенье! Надо немедленно свершить над боярыней постриг, пока она не одумалась и назад домой не уехала. Феклуша, попроси ко мне отца Досифея. Мы с ним все обсудим.
Глава двенадцатая. В СКИТУ
Любава стояла на коленях на подложенной черной бархатной подушке посреди храма, перед аналоем с образом пресвятой богородицы. Рядом с ней старая монахиня бережно держала на руках длинную черную одежду и черный же куколь. В эту одежду будет облачена после пострига молодая боярыня. Ее длинные белокурые распущенные волосы ниспадали по спине. Сегодня, после пострига, шелковистые волосы будут отхвачены резаками и упадут на холодный каменный пол.
Пока еще только послушница, Любава крепко сжимала маленькие руки. Полубезумным взглядом она уставилась на большой образ богоматери с младенцем на руках и сухими дрожащими губами тихо шептала то слова молитвы, то какие-то бессвязные жалобы: "Господи, укрепи веру мою! Помоги, мати божия, исполнить волю господню! Изгони мою слабость!"
Позади молившейся стояла величавая и суровая игуменья Евфимия. Строго сдвинув черные брови, она опиралась на высокий посох с золотым набалдашником. Игуменья зорким, как бы скорбным, а иногда хмурым взглядом посматривала то на маленькую боярыню, то на лицо Досифея, иеромонаха, стоявшего возле боярыни и тихо твердившего, склоняясь к ее уху:
- Молись, чадо мое... и повторяй слова, издревле реченные: "Аз, раба .божия, грешная..."
Но боярыня как будто его не слышала, и совсем другие слова слетали с ее бледных дрожащих губ.
Игуменья сделала глазами строгий знак монашке, стоявшей поблизости с небольшим медным подносом, на котором был серебряный ковшик с теплым вином, подносимым причастникам. Монашка подошла ближе. Стоявший рядом с Досифеем громоздкий, краснолицый, с рыжей бородой дьякон взял ковшик, поднес к устам Любавы и пробасил:
- Испей, дочь моя, теплоты на поддержание сил телесных.
Хор монахинь на клиросе пел необычайно скорбный псалом, говоривший о бренности земной жизни, о тщете и суетности всех мирских стремлений и радостей.
- "Свете тихий святые славы, пришедый на запад солнца, видеста свет вечерний..." - жалобно выводили нежные женские голоса, и делались более грустными лица стоявших рядами монахинь, старых и молодых, в черных рясах, истово крестившихся и одновременно опускавшихся на колени или бесшумно встававших.
"Послушница для побегушек", Феклуша, мышью пробралась среди стоявших монахинь и проскользнула к самой игуменье. Та сурово скосила на нее глаз, но, увидев встревоженное лицо черницы, величаво склонилась и подставила ухо.
- Приехали! Много молодцов... На лихих конях... Одни ворота ломают, другие поскакали в обход скита. Там теперь у ворот мать Павла с ними бранится и прочь гонит. Послала спросить, святая матьигуменья, что ей делать?
- Сказки, чтобы крепилась во славу божию. Только господь нам поможет, и беси окаянии вси отринутся.
Точно порыв ветра и шорох пронеслись по рядам безмолвно стоящих монахинь, которые слегка зашевелились и потом снова застыли в благоговейной тишине. Феклуша исчезла. Игуменья, качнув утвердительно головой, посмотрела многозначительно на Досифея:
- Поспешай! - и, повернувшись к пышнотелой монаха не, сестре "на ключах", прошипела: - Свечи!
Две черницы пошли по рядам, раздавая молящимся тонкие восковые свечи. Все зажгли одна от другой, и храм озарился множеством огоньков. Хор стал разливаться еще более скорбным антифоном, какие обычно слышатся на отпевании покойников: ведь раба божия уходит добровольно из мира, отказываясь от всех житейских радостей, и становится верной "рабою Христа".
Отец Досифей снова склонился к стоящей на коленях Любаве и продолжал настойчиво вещать:
- Повторяй, чадо мое, что аз тебе реку: "Добровольно хочу чин ангельский принять..."
Черница вставила в сжатые руки боярыни толстую зажженную свечу, и в дрожащем ее свете уже можно было яснее различить нежные черты бледного лица и крупные слезы, катившиеся из-под опущенных ресниц.
Тщетно отец Досифей склонял свое волосатое ухо к устам Любавы, он не мог уловить ни одного ее слова. А игуменья продолжала твердить, будто не замечая молчания Любавы:
- Она уже говорит... Говорит все, что положено. Продолжай, отец Досифей. Свершай постриг! Где резаки?
- Здесь, у меня резаки! - прогудел дьякон, держа руках большие полузаржавевшие ножницы.
- Чего ждете? - торопила игуменья. - Отрезай четыре пряди крестообразно на голове И выстригай поскорее гуменцо...
Боярыня, зажмурив глаза и крепко сжав губы, больше не произносила ни слова. Вдруг ее маленький рот полуоткрылся и засияли удивлением и радостью глаза: она услышала такой знакомый, такой родной голос:
- Любава! Любушка моя! Цветочек вешний! Каким злым ветром тебя сюда занесло? Ты зачем здесь, моя ласочка?