Ожидания двенадцатого часа исполнены душевной тревоги. В этот час все уляжется во дворце и месяц уйдет за снежную окрайницу земли. А теперь как все везде суетится! назло ей каким ярким светом налился месяц! как ослепительно вырезывается он на голубом небе! Только по временам струи облачков наводят на него легкую ржавчину или рисуются по нем волнистым перламутром. Как пышет свет этого месяца на серебряный мат снегов и преследует по нем малейшие предметы! Где укрыться от этого лазутчика?
«Может быть, – говорит сама с собою Мариорица, сокращая разлуку думами о нем, – может быть, и он смотрит теперь этому безжалостному месяцу в глаза и упрашивает его о том же, о чем я умоляю его. Луч этот, который падает на меня и гнетет так мое сердце, может статься, проник и в его грудь. Чувствует ли он, что я зову его проститься со мною навсегда – навеки. Боже! как ужасно это слово!.. Не жалко бы мне покинуть твой мир, где бы его не было, твое прекрасное солнышко, которое не освещало бы его вместе со мною, блеск двора, алмазы, зависть подруг, почести, которых он не разделял бы со мной, – это все, чем ты, мой боже! так щедро наделил меня (она посмотрела в зеркало, отражавшее всю роскошь ее прелестей)… это все, если б оно не было ему назначено; не жалко бы мне тогда покинуть твой мир; но теперь… когда он в этом мире, расстаться со всем этим… больно, грустно!»
И Мариорица плакала.
«На то была твоя всемогущая воля, – прибавила она, упав на колена и молясь, – я призвана была на землю спасти его своею любовью от бед, уберечь для славы его и счастия других… Да будет твоя воля! жертва готова».
Потом она вспомнила мать… Ей известно было, что государыня посылала наведаться о цыганке Мариуле: говорили, что бедной лучше, что она уж не кусается… Сердце Мариорицы облилось кровью при этой мысли. Чем же помочь?.. Фатализм увлек и мать в бездну, где суждено было пасть дочери. Никто уж не поможет, кроме бога. Его и молит со слезами Мариорица облегчить участь несчастной, столько ее любившей. Запиской, которую оставляет при письме к государыне, завещает Мариуле все свое добро.
Но месяц скрылся за снежный обзор; во дворце все расходится на покой по отделениям; в коридоре слышна неучтивая зевота гоф-лакея; скоро двенадцать часов… и с мыслью об этом часе Волынской, один Волынской становится на страже у сердца Мариорицы. Мечты ее обняли его и не хотят более покинуть: ей уж так мало осталось времени любить его и думать о нем на земле!.. Она горит вся в ожиданиях роковых минут свидания; щеки ее пылают, грудь пожирает ужасное пламя, в устах пересохло… жажда томит ее… Она просит пить. Приносят воды… довольно мутной… Поднос в руках служанки дрожит так, что питье плещет чрез край стакана; помертвелое лицо ее что-то страшно подергивает. Мариорица ничего не замечает; вода выпита разом. Когда ей замечать! на адмиралтействе ударяет двенадцать часов, и все существо ее судорожно потряслось…
Наброшена кое-как на плеча шуба, накинута шапочка набекрень… кто-то стукнул в дверь: это арабка. Идут… по коридорам, худо освещенным или вовсе темным; спускаются по узким, истертым, душным лесенкам, кое-где ощупью, кое-где падают… Скоро ли? Вот сейчас!
И вот она у какой-то двери: ключ щелкнул, дверь вздохнула… Мариорица дышит свежим, холодным воздухом; она на дворцовой набережной. Неподалеку, в темноте, слабо рисуется высокая фигура… Ближе к ней. Обменялись вопросами и ответами: «Ты?» – «Я!» – и Мариорица пала на грудь Артемия Петровича. Долго были они безмолвны; он целовал ее, но это были не прежние поцелуи, в которых горела безумная любовь, – с ними лились теперь на лицо ее горячие слезы раскаяния.
– До чего довел я тебя, несчастную! – сказал он, наконец.
– О! не говори мне про несчастия, – возразила она, увлекая его далее. – Чего недостает мне теперь? я с тобою… Вот видишь, как я обезумела от своего счастия… мне столько было тебе сказать, и я все забыла. Постой немного… дай мне насмотреться на тебя, пока глаза могут еще различать твои черты; дай мне налюбоваться тобою, может быть в последний раз…
Они остановились. Мариорица схватила его руку, жала ее в своих руках, у своего сердца, силилась пламенными взорами прорезать темноту, чтобы вглядеться в Артемия Петровича и удержать милые ей черты.
– В последний раз? – спросил он с горестным участием, – отчего так?
– Нам должно расстаться! – отвечала она.
Он не возражал, но с нежностью поцеловал ее руку. Молчание его говорило: нам должно расстаться!
– Ну, если б я умерла, поплакал ли бы ты обо мне?
– Что это значит?.. объяснись…
– Надо ж когда-нибудь умереть… не ныне, завтра… когда-нибудь.
– Милая! не мучь меня, ради бога… Что за ужасные мысли, что за намерения? скажи мне.
Догадываясь по трепету его рук, по сильному биению сердца, ударявшего в ее грудь, что мысль об ее смерти встревожила Артемия Петровича, довольная этими знаками любви, она старалась успокоить его.
– Нет, милый, нет, я пошутила… я буду жить, но такая жизнь все равно что смерть… нам надо расстаться для твоего счастия, для твоего спокойствия… Однако ж пойдем далее; здесь могут нас заметить… Видишь, как я стала осторожна!
Они пошли далее.
На этот раз Волынской дал было обет сохранить себя от всех искушений; но ласки Мариорицы были так нежны, так жарки, что обеты его понемногу распадались…
Надо было иметь силу остановиться на первом шагу, объяснить свои намерения, как друзья проститься, но… они пошли далее.
Каким исступленным восторгом пылала она, жрица любви возвышенной и вместе жертва самоотвержения!.. Не земным наслаждениям продавала она себя, Мариорица сожигала себя на священном костре…
Любовники остановились у дверей ледяного дома. Чудное это здание, уж заброшенное, кое-где распадалось; стража не охраняла его; двери сломанные лежали грудою. Ветер, проникая в разбитые окна, нашептывал какую-то волшебную таинственность. Будто духи овладели этим ледяным дворцом. Два ряда елей с ветвями, густо опушенными инеем, казались рыцарями в панцирях матового серебра, с пышным страусовым панашом на головах.
Волынской стал у порога и не шел далее. Святое чувство заглянуло еще раз в его душу.
– Что ж?.. – сказала она, увлекая его, как исступленная вакханка.
– Если переступим порог, мы погибли, – отвечал он.
– Дитя!.. Ты боишься любви моей?.. Не погубить, спасти тебя хочу; но вместе хочу, чтобы ты меня знал…
Этим упреком все святое опрокинулось в душе его. Пристыженный, он схватил ее в свои объятия и понес сладкое бремя…
– О милый! – сказала она, крепко обвив его своими руками, – наконец, ты мой, на этот час ты мой: не отдам тебя никому, приди хоть сам бог!.. Для этого часа я послана провидением на землю, для него я жила… в нем мое прошедшее и будущее.
Дворец в своей черной мантии уже приподнимался пред ними. Они прощались, долго прощались… Лицо Волынского было мокро от слез Мариорицы; сердце его разрывалось.
Они расстались было, но опять воротились друг к другу. Еще один длинный, томительный поцелуй… он проводил ее до дворца. Еще один… губы ее были холодны, как лед; она шаталась… Дверь отворилась, дверь вечности… Мариорица едва имела силы махнуть ему рукой… и исчезла.
Он еще долго стоял на одном месте, погруженный в ужасное предчувствие.
Несчастный! ты увидишь ее – разве там, где мертвые встают!..
– Не покидай меня, – сказала Мариорица, стиснув руку арабке, отворившей ей потаенную дверь, – у меня ножи в груди… режут ее… Но счастие мое было так велико!.. Я все преодолела… победа за мной!.. Теперь нет сил терпеть… Понимаю… яд… Как я им благодарна!.. Они… за меня сами все исполнили… избавили меня от самоубийства… Господи! как ты милостив!
Испуганная арабка с трудом дотащила ее до ее комнаты. Было в ней темно. Служанка спала или притворялась спящею. Мариорица не велела будить ее, не велела зажигать свечу. Сильные конвульсии перебирали ее; по временам слышен был скрежет зубов, но она старалась, сколько могла, поглотить в себе ужасные муки…
– Какие страдания! – говорила она, не пуская от себя арабку, – но все это пройдет сейчас!.. Вот уж и прошло!.. Как хорошо!.. Ах! милая, кабы ты знала, какая прекрасная ночь!.. На мне горят еще его поцелуи… Какое блаженство умереть так!.. Завтра ты скажешь ему, что я умерла счастлива, как нельзя счастливее, как нельзя лучше; прибавь, что никто не будет любить его, как я… О! он меня не забудет… он оценит, что я для него сделала… Сыщи за зеркалом письмо, отдай государыне, но только тогда, когда меня не станет… поклянись, что отдашь… В этом письме его счастие…
И арабка, не зная, что делает, клялась, обливаясь слезами.
– Ох! Боже, боже мой!.. что-то у меня в груди… Ничего, ничего, – произнесла она тише, уцепясь за рукав арабки, – это пройдет скоро… Слышишь ли? скажи ему, что посреди самых жестоких мук… милый образ его был передо мною… пойдет со мной… что имя его… на губах… в сердце… ох! милый… Артемий… прости… Арт…
Конец этого слова договорила она в вечности.
Бренная храмина опустела; дух, оглашавший ее гимнами любви и пропевший последний высокий стих этой любви, отлетел… Арабка держала уж холодный труп на руках своих. Она вскрикнула, ужасно вскрикнула, так что стены задребезжали.
– Что такое? что такое? – спросила вскочившая с постели служанка.
– Княжна… умерла! – могла только сказать арабка.
– Княжна умирает, – повторила служанка, выскочив в коридор, и этот возглас раздался по дворцу и дошел осторожно, шепотом, до изголовья государыни.
Призваны были искуснейшие лекари, употребляли все, чтобы… Но мертвые не воскресают. С трудом оттащили Анну Иоанновну от трупа любимицы ее.
Когда этот труп клали в гроб, на груди ее, у сердца, лежал венком черный локон… Ни одна злодейская рука не посягнула на него; он пошел с нею в гроб.
Небо услышало твои молитвы, прекрасное, высокое создание! ты умерла в лучшие минуты своей жизни; ты отлетела на небо с венком любви, еще не измятым, еще вполне сохранившим свое благоухание!..
Глава X
ПОХОРОНЫ
Не узнавай, куда я путь склонила,
В какой предел из мира перешла…
О друг! я все земное совершила,
Я на земле любила и жила!
Поутру, чтобы не тревожить государыни близостью мертвеца, вынесли княжну Лелемико в церковь Исакия Далматского.
Выносы были великолепные.
Во дворце решили, что она умерла от удара. Сама Анна Иоанновна видела раз, как она кашляла с кровью; по разным признакам надо было ожидать такой смерти, говорили доктора. Вспомнили теперь, будто профессор физики и вместе придворный астролог (Крафт) за несколько дней предсказывал ее кончину. Утешались тем, что суженого не избегнешь.
Письма? Мариорицы к государыне не нашлось за зеркалом…
Все в городе знали о смерти княжны; но тому, кто был первою виною ее, не смели о ней сказать. Наконец… и он узнал.
Отказываюсь от муки описывать ужасное его состояние. Скажу только, что у него, как у несчастной королевы Марии-Антуанетты, в один день побелели волосы.
Было много посетителей у гроба княжны Лелемико.
Как хорошо лежала она в нем, будто живая! Как шли к ней на ее черных волосах этот венок из цветов и эта золотая диадема, которою венчают на смертном одре и последнего из людей!..
Видели у этого гроба рыдающую женщину; видели, как она молилась с горячею верою за упокой души усопшей, как она поцеловала и перекрестила ее.
Молившаяся за Мариорицу, благословлявшая ее, была жена Волынского.
Видели потом у гроба мужчину… Лицо мертвеца, искаженное страданиями, всклоченные волосы… в мутных, страшных очах ни слезинки! Вид его раздирал душу. Это был сам Волынской. Забыв стыд, мнения людей, все, он притащился к трупу той, которой лобзания еще не остыли на нем… Долго лежал он полумертвый на холодном помосте храма. Встав, он застонал… от стона его потряслись стены храма, у зрителей встали волосы дыбом… Служитель алтаря оскорбился этими стенаниями… несколько десятков рук вытащили несчастного… Ему не дали проститься с ней… Может быть, он и не посмел бы!
Целый день женщины, дети, старики, множество народа толпились около гроба княжны. Всякий толковал по-своему о смерти ее; иной хвалил приличие ее наряда, другой – узоры парчи, богатство гроба, все превозносили красоту ее, которую и смерть не посмела еще разрушить.
В этот самый день Мариула жалобно просилась из ямы; в ее просьбе было что-то неизъяснимо убедительное. На другой день опять те же просьбы. Она была так смирна, так благоразумна, с таким жаром целовала руки у своего сторожа, что ей нельзя было отказать. Доложили начальству, и ее выпустили. Товарищ ее, Василий, не отходил от нее. Лишь только почуяла она свежий воздух и свободу, – прямо на дворцовую площадь. Пришла, осмотрелась… глаза ее остановились на дворце и радостно запрыгали.
– Ведь это дворец? – спросила она.
– Ты видишь, – отвечал печально цыган, знавший уже о смерти княжны Лелемико.
– Да, да, помню!.. Тут живет она, мое дитя, моя Мариорица… Давно не видала ее, очень давно! Божье благословение над тобой, мое дитя! Порадуй меня, взгляни хоть в окошко, моя душечка, мой розанчик, мой херувимчик! Видишь… видишь, у одного окна кто-то двигается… Знать, она, душа моя, смотрит… Она, она! Сердце ее почуяло свою мать… Васенька! ведь она смотрит на меня, говори же…
– Смотрит, – сказал старик, и сердце его поворотилось в груди. Он отвернулся, чтобы утереть слезы.
– Каково ж, Васенька? Княжна!.. в милости, в любви у государыни!.. Невеста Волынского… скоро свадьба!.. Каково? Ведь это все я для тебя, милочка, устроила. Ты грозишь мне, чтобы я не проговорилась… Небось не скажу, что мать твоя цыганка… Да не проговорилась ли я когда, Васенька?..
Она терла себе лоб, как будто припоминала себе что-то.
– Нет, никогда.
– То-то и есть!.. Не пережить бы мне этой беды!.. Проговориться?.. да разве я с ума сошла!.. Не бойся, душечка моя, не потревожу твоего счастия… Бог это будет знать да я.
Мариула была счастлива; это счастие горело в черных диких глазах ее.
Вдруг от Исакия Далматского ветер донес до слуха ее заунывное похоронное пенье.
– Что это? – сказала она, откинув фату свою, чтобы лучше слышать.
Пенье приближалось.
– Кого-то хоронят… Слава богу, что не с той стороны… не из дворца несут!..
– Да, не из дворца, – подхватил испуганный цыган. – Мне сказывали, что княжна Лелемико будет ныне в Гостином дворе. Пойдем лучше туда дожидаться ее.
– Пойдем, – отвечала Мариула, крепко схватив его за руку, – может статься, мы там увидим ее.
Они отошли к большой прешпективе.
В это время вдали поравнялся с ними розовый гроб, предшествуемый многочисленным синклитом. Мариула остановилась… Вытянув шею, она жадно прислушивалась к пенью; сердце ее шибко билось, синие губы дрожали… Гроб на повороте улицы исчез.
– Слава богу, что не из дворца! – повторила она; кивнула еще раза два дворцу ласково, с любовью, как бы говоря: «Божье благословение над этим домом!» – и побежала с товарищем к Гостиному двору искать, смотреть княжну Лелемико…
Глава XI
АРЕСТ
Делайте с ним, что хотите… с той поры как земля взяла ее к себе, он перестал быть вельможею, подданным, гражданином, мужем… все связи его с миром прерваны.
Прошло несколько дней. Волынской, убитый своею судьбой, не выходил из дому. До слуха Анны Иоанновны успели уж довесть ночное путешествие… Дела государственные стали. Она грустила, скучала, досадовала. В таком душевном состоянии призвала к себе Остермана, Миниха и некоторых других вельмож (все, кроме Миниха, были явные противники Волынского) и требовала советов, как ей поступить в этих затруднительных обстоятельствах. Остерман и за ним другие объяснили, что спасти государство от неминуемого расстройства может только герцог курляндский. Миних молчал.