Занятый мыслями, возбуждаемыми этими книгами, озабоченный, с одной стороны, тем, чтобы продолжать свое образование, с другой – тем, чтобы хорошенько научиться ремеслу, дававшему ему средства к жизни, Илюша опять не мог тесно сойтись с окружавшими его людьми.
Его нелюдимость казалась странной не одной Анне Кондратьевне: все мальчики и молодые рабочие типографии с первых же дней заметили ее и сначала было порешили, что это «от гордости». Но вскоре они убедились, что гордости у Илюши совсем не было, что он смиренно спрашивал совета у всякого более опытного рабочего, терпеливо выслушивал всякое справедливое замечание, ничем не хвастался и не важничал. Тогда они стали прозывать его «монахом-пустынником» и опять-таки неизменно преследовавшим его прозвищем – «волчонок».
Под веселый час над ним иногда подтрунивали, спрашивали: «из какого леса он бежал» или «скоро ли вернется в свой монастырь», но больше оставляли его в покое. Для взрослых рабочих он был еще «мальчишка», на которого не стоило обращать особенного внимания; подростки его лет рады были после скучной работы пошуметь и поиграть или скорее бежать домой – поесть и отдохнуть.
Итак, Илюша опять был один, хотя среди этих новых товарищей он чувствовал себя несравненно лучше, чем среди прежних, в гимназии. Здесь никто не унижал и не оскорблял его; над ним подсмеивались добродушно, без вражды; от него отдалялись без презрения. Когда ему случалось вмешиваться в разговоры старших рабочих, они слушали его, соглашались или спорили с ним как с равным себе, совершенно дружелюбно. Если бы он хотел и, главное, умел веселиться, как его сверстники, – они с удовольствием приняли бы его в свои игры.
– Ишь, Монах-то наш как развозился! – лукаво заметил бы кто-нибудь, и всем было бы приятно, что на место «монаха», «волчонка» является новый веселый товарищ.
Если бы Илюша познакомился с этими людьми несколько лет тому назад, он наверняка был бы менее нелюдим и охотно сошелся бы с ними. Но теперь между ним и ими было слишком мало общего: он все детство провел или один, или с книгами, и теперь книги неудержимо привлекали его, а впереди он поставил себе цель, для достижения которой нужно было преодолеть много трудностей. Жить самостоятельно, не прибегая ни к чьей помощи, и в то же время продолжать свое образование одному, без помощи учителей, – задача нелегкая для пятнадцатилетнего мальчика. Неудивительно, что мальчик этот казался не по летам серьезным и озабоченным, что ему было не до шумных игр и не до веселых разговоров.
Глава XIII
После описанного нами прошло двенадцать лет. Петр Степанович вместо одного года прожил за границей целых три, найдя, что там заниматься еще удобнее, чем в Петербурге. Здоровье его совершенно поправилось, и по возвращении в Россию он получил место профессора в одном из южных городов. Там он женился, и молодая веселая жена не давала ему чересчур тратить здоровье над книгами, а четверо резвых детей, родившихся у них, умели всегда вытащить его из кабинета и заставить на несколько минут забыть всякие серьезные занятия.
О судьбе Илюши Петр Степанович ничего не знал: мальчик написал ему за границу, в первый год, два коротеньких письма, в которых извещал, что здоров, работает в типографии и доволен своей судьбой; после же этого ничего не давал о себе знать. Петр Степанович несколько раз просил брата, оставшегося в Петербурге, разузнать, что сталось с мальчиком, но Сергей Степанович, по своей обычной лености, и не думал наводить никаких справок, а прямо отвечал брату, что нигде не мог разыскать мальчика, – что он, вероятно, куда-нибудь уехал.
В один зимний вечер в квартире Петра Степановича собралось довольно многочисленное общество. Все лица были озабоченны и как будто расстроены. Видно было, что не для веселья сошлись они или что даже, сойдясь вместе, не могли избавиться от печальных, тревожных мыслей.
– Слышали, холера уже в Мокром! – зловещим тоном сообщал один из гостей, длинный, худощавый господин с желтым, болезненным лицом.
– А в Болотне, говорят, умерло тридцать человек, – прибавлял другой.
– Что вы – тридцать?! Семьдесят! – подхватывал третий.
– Из Осиновки уехал доктор: сам, говорят, заразился. Неизвестно, останется ли жив, – рассказывал четвертый.
– Муж говорил, – тревожным голосом сообщала одна молоденькая дама, – что вчера привезли в городскую больницу человека с явными признаками холеры.
– Да, конечно, уж нас не минет! – раздалось несколько голосов. – Помилуйте, Мокрое всего в шести верстах от города! Если там болезнь появилась, то и у нас начнет косить!
– И какое ужасное положение! – рассуждал худощавый господин, сообщивший о появлении эпидемии в селе Мокром. – У нас и докторов-то почти нет, один разве Шрейбер. Василий Петрович стар – где ему лечить! Присухин сильно пьет, а Ласточкин сам больше всех трусит, собирается улизнуть.
– Говорят, приехал из Петербурга какой-то новый молодой доктор? – спросила хозяйка, хорошенькое личико которой побледнело от страха при тревожных рассказах гостей.
– Да, приехал, – подтвердила молоденькая дама. – Только он вчера же уехал в Болотню. Муж его видел.
– Вот, очень нужно! Лучше бы остался здесь. В городе он нужнее, чем в деревне, – заявило несколько голосов.
– И муж то же говорил ему, – подхватила молодая дама, но он какой-то ужасно странный, говорит: «Мне кажется наоборот, здесь вы легко обойдетесь без меня. У вас есть свои доктора, а если мало, так вы можете еще пригласить себе из Петербурга или из Москвы, – у вас есть чем заплатить, а в деревне нечем». – Ужасно дикий!
– Что же, он, пожалуй, и прав; только нам от того не легче, – вздохнул Петр Степанович.
Тревожное настроение, мешавшее веселью гостей Петра Степановича, господствовало во всем городе. Еще с осени ходили слухи о появлении в губернии страшной холеры. Болезнь эта распространялась все сильнее и все ближе подходила к городу. Надежда, что зимние морозы убьют ее, не оправдалась. Зима, как назло, стояла теплая, сырая и, по мнению врачей, только больше способствовала развитию эпидемии.
Многие из богатых жителей города поспешили уехать, чтобы не подвергать свою жизнь опасности. Другие принимали всевозможные предохранительные меры: лишали себя пищи и питья, избегали посещать людные места, чтобы не заразиться, заранее пили лекарства. Нельзя было четверти часа поговорить со знакомым, чтобы не услышать какого-нибудь страшного рассказа о болезни. Кто называл целую деревню, в которой вымерли все, от мала до велика; кто рассказывал о человеке, который лег спать совершенно здоровым, а к утру был уже мертв; кто толковал о страшной заразности болезни, передававшейся через простое прикосновение к одежде больного. Большинство рассказов были сильно преувеличены и далеки от истины, тем не менее все им верили, все передавали их друг другу, не скупясь на украшения собственного вымысла, и все страшно волновались.
Если таково было настроение в городе, где до сих пор еще не было больных холерой, то можно себе представить, каково чувствовали себя жители деревень, в которых болезнь свирепствовала и каждый день уносила новые жертвы!
В деревне Болотне – большом, хотя и небогатом селе верстах [12] в двадцати от города – умерло в течение двух недель не тридцать, и не семьдесят человек, как говорили у Петра Степановича, а всего двадцать, да человек тридцать лежало больных; тем не менее уныние было всеобщее, холеру называли «черной немочью», считали, что это наказание Божие за грехи, что избавиться от нее невозможно, что всякие предосторожности напрасны, так как болезнь сидит в воде, летает в воздухе. За больными почти не ухаживали, их сразу считали обреченными на смерть и, вместо того чтобы облегчать их страдания, над ними плакали и причитали, как над покойниками. Приезд молодого доктора из Петербурга ни в ком не возбудил надежд, никого не обрадовал. Напротив – он был встречен с недоверием и недоброжелательством.
– Чего ему здесь надо! – толковали крестьяне. – От смерти все равно не вылечит, и без него тошно, а он, гляди, еще какие-нибудь новые порядки выдумает заводить.
В наружности приехавшего доктора не было ничего, располагающего к нему. Это был высокий, худощавый, несколько сутуловатый молодой человек, с коротко остриженными, ежом торчавшими волосами, светлой реденькой бородкой, тонко сжатыми губами и маленькими глазками под густыми нависшими бровями.
Он не старался ласковыми речами и ободряющими обещаниями возбудить к себе доверие в крестьянах, он ни к кому не обращался с непрошеными советами и наставлениями, даже никого не уговаривал лечиться. Входя в избу, где лежал больной, он заявлял: «Хочешь лечиться – лечись, а не хочешь – как знаешь, я заставлять не буду. Коли боишься помирать, прими моего лекарства: авось полегче станет».
Некоторые больные или родственники больных прогоняли его от себя, говоря, что от смерти он не спасет, а только помешает спокойно умереть, – и он уходил, не бранясь, не сердясь, но и не пытаясь переубедить упрямых людей. Другие, полагаясь на его «авось», просили лекарства, и тогда он сам давал его, сам употреблял все средства для облегчения страданий больного и сам следил за действием этих средств.
Два-три исцеления, показавшиеся крестьянам чудесами, внушили к нему доверие. С каждым днем все реже и реже стали больные прогонять его от себя, чаще и чаще звали его, покорнее слушались его предписаний. Тогда он стал давать советы не одним больным, но и здоровым; он коротко и ясно объяснил им, какими мерами можно хотя бы отчасти предохранить себя от болезни и остановить распространение ее. Опять-таки не все его слушались; он относился к этому совершенно спокойно, но если заболевал кто-нибудь из ослушников, не забывал попрекнуть и его, и семью его этим ослушанием.
Благодаря искусству и усердию доктора, число умиравших в деревне стало быстро уменьшаться, но заболевших было все-таки очень много. Тогда один богатый мужик, не знавший, чем отблагодарить доктора за излечение его единственного, любимого сына, согласился уступить свой дом под устройство временной больницы. Больница эта была устроена очень бедно, больные в ней лежали просто на полу, на соломе или на сене, но доктор заботился, чтобы воздух в ней был чист, чтобы пища не содержала в себе ничего вредного, и почти все, кому удалось попасть в нее, выздоровели.
Слава нового доктора быстро разнеслась по окрестности; рассказы о чудотворном действии его лекарств были так же преувеличены, как и рассказы о губительности болезни. К нему стали являться больные из окрестных деревень, городские жители присылали за ним свои экипажи. Больных он принимал, снабжал лекарствами и советами, некоторых даже помещал в свою больницу, когда в ней было свободное место, но от поездок в город решительно отказывался.
– Скажи ты своему барину, – объявил он лакею, который привез письмо от господина, умолявшего его навестить его больного сына, – что мне здесь двадцать отцов поручили своих сыновей, так мне нельзя всех бросить и ехать к нему одному. Пусть зовут других докторов. Так и скажи!
Одна барыня, у которой муж слег с несомненными признаками холеры, сама приехала за ним. Ее он принял уж совсем нелюбезно.
– Если к вам поеду, надо будет ехать и к другим, и к третьим, – сухо сказал он ей, – а у меня и тут дела по горло. Прощайте!
И он без дальнейших церемоний вышел вон из комнаты.
Известия об упорном отказе доктора расстаться хоть на один день со своими деревенскими больными распространялись в городе и многих сильно возмущали.
– Это какой-то невежа, дерзкий мальчишка! – говорили про доктора. – Ему в самом деле только и жить что с мужиками, раз он не умеет обращаться с порядочными людьми.
Между тем в Болотне холера прекратилась, и тогда жители Мокрого прислали от себя нескольких стариков, чтобы упросить доктора переехать на время к ним. В его распоряжение заранее отдавалась просторная изба, и посланные ручались, что все его советы и распоряжения будут строго исполняться. Этих посланных доктор не прогнал.
Он даже, видимо, был тронут тем доверием, какое ему оказывалось, и хотя не выразил своих чувств никакими красноречивыми словами, но все заметили, что, прощаясь со своими Болотнинскими знакомыми, он не хмурился, а глядел весело и даже приласкал одного из своих маленьких выздоровевших пациентов, прибежавшего провожать его.
Из Мокрого доктор переехал в другую деревню, где также нуждались в его помощи, затем – в третью и, наконец, когда к лету эпидемия совсем прекратилась, получил место врача при больнице в селе Осиновке.
При появлении холеры в городе туда приехало двое докторов из Москвы, и о чудаке – «мужицком докторе» – вскоре забыли.
В один весенний день Петр Степанович с семьей сидел в маленьком садике, прилегавшем к его дому, и отдыхал от кабинетных занятий, любуясь на гимнастические упражнения своих двух старших сыновей. Вдруг вбежала горничная и, запыхавшись, объявила:
– Илья Павлыч приехал, вас спрашивает!
– Какой такой Илья Павлович? – удивился Петр Степанович.
– Да тот, что моего батюшку вылечил нынче зимой, доктор из Осиновки, – объявила горничная.
– Мужицкий доктор! – с удивлением воскликнула жена Петра Степановича. – Что ему от нас нужно?
Петр Степанович поспешил к гостю, уже вошедшему в его кабинет. Наружность этого гостя показалась ему совершенно незнакомой; он вежливо поклонился и выжидал, чтобы тот объяснил причину своего посещения.
Гость, видимо, был чем-то смущен и не знал, как приступить к разговору.
– Что, вы, кажись, совсем меня не узнали? – проговорил он наконец после нескольких секунд неловкого молчания.
– Извините… Право, не помню… – начал Петр Степанович.
– А мальчишку забыли, что пришел к вам голодный, замерзший? Илюшку, за которого вы четыре года в гимназию платили?
– Илюша! Илья! Боже мой, неужели?!
Тут Петр Степанович сразу узнал и торчавшие волосы, и нахмуренные брови своего бывшего маленького воспитанника.
Встреча была трогательная. Несколько минут оба могли только обниматься и с чувством пожимать друг другу руку.
Доктор от волнения как-то совсем утратил способность выражать свои мысли словами. На все вопросы, какими закидывал его Петр Степанович, он отвечал так сбивчиво и односложно, при этом так усиленно моргал своими маленькими глазками и так жестоко тормошил свою шляпу, что Петр Степанович, чтобы дать ему успокоиться, стал сам рассказывать о своем житье-бытье со времени их разлуки. Пока он говорил, доктор несколько пришел в себя и мог хотя бы в очень кратких словах передать свою несложную историю.
– Ну, вот, я и работал в типографии, – говорил он, – а по вечерам читал, учился. Ну, там, через пять, что ли, лет, выдержал экзамен, поступил в академию. В типографии все работал: дали место корректора, выгоднее было, да, главное, и работы меньше… Ну, известно, нелегко было… Кончил курс, хотели в Петербурге место дать. А мне чего? Там и без меня лекарей много. Сюда приехал, вот, теперь в Осиновке живу, да по деревням разъезжаю. Работы много. Хотел зимой к вам приехать, да некогда было. И теперь приехал в город за лекарствами, на минутку зашел, некогда.
– Ну, а уж зашел, так я так скоро не выпущу, – воскликнул Петр Степанович. – Пойдем познакомиться с моей женой, с детьми!
Илья Павлович вдруг как будто чего-то испугался.
– Нет, что вы… – заволновался он, вскакивая с места. – Какое там знакомство… Мне некогда… Я так только… Чтобы не подумали, что запропал мальчишка… Не пожалели своего доброго дела… А мне какое знакомство с барынями… Мне некогда!.. – И он порывался уйти.
– Да полно тебе, Волчонок неисправимый, – смеясь, останавливал его Петр Степанович. – Не хочешь знакомиться с женой, ну посиди хоть со мной: расскажи подробно, что поделываешь? Ты ведь у нас чуть не чудотворцем прослыл!
– Да что делать? Полечиваю понемногу, – неохотно проговорил доктор, все еще посматривая на дверь, как бы выискивая случай уйти.