– Известно, избалуется! Это как Бог свят! – подтвердил Филимон Игнатьевич. – Горе вам с ним немалое.
А я так думаю, что как теперь по родству, так следует мне этому вашему горю помочь. Отдайте его мне. Он малый смирный, грамотный, может, мне и удастся приспособить его к своему делу. Я сам часто в разъездах бываю, он заместо меня в лавке посидит, и Глашеньке приятно будет, что у нас в доме свой, а не чужой какой мальчишка.
Иван Антонович и Агафья Андреевна рассыпались в благодарностях. О согласии Пети никто и не спрашивал. Само собой разумеется, что он должен быть и рад, и благодарен, должен думать об одном, чем бы заслужить милость Филимона Игнатьевича.
– Что же ты все молчишь, Петя? – с неудовольствием обратился к нему Иван Антонович. – Поблагодари же Филимона Игнатьевича, скажи, что постараешься услужить ему.
– Я буду стараться, – совершенно искренне проговорил Петя.
Он не знал, что ждет его в доме зятя, но он был рад, что и для него нашлось какое-нибудь дело, что и он наконец может зарабатывать свой хлеб и не слышать упреков в дармоедстве.
Филимон Игнатьевич не любил никакого дела откладывать в дальний ящик, и так как в той тележке, в которой он с женой приехал в Медвежий Лог, было место для третьего, то он предложил в тот же день взять Петю с собой. Все были очень рады этому, одна только бабушка всплакнула, прощаясь с любимым внуком.
Агафья же Андреевна напутствовала сына следующим внушением:
– Смотри у меня, Петр, если и тут не уживешься, лучше не являйся мне на глаза.
Петя не был у Глашеньки после ее свадьбы, и ей очень хотелось поскорей показать ему свои владения. Дорoгой она все толковала ему, как хорошо и весело жить в Полянках, гораздо лучше, чем в Медвежьем Логе, и какой бедной, темной представляется ей теперь отцовская хата после того, как она пожила в своем доме. Молодая женщина, видимо, очень гордилась и этим домом, и всем достатком своего мужа.
Новый двухэтажный дом Филимона Игнатьевича стоял на самой базарной площади села Полянок. Это был прочный деревянный дом, с красной железной крышей, зелеными ставнями и зеленым же забором, окружавшим просторный двор с разными хозяйственными постройками. В нижнем этаже помещалась лавка Филимона Игнатьевича: «Продажа красного боколейного и протчего товару», как значилось большими красными буквами на черной вывеске, и кладовые, где хранился этот товар; в верхнем этаже жили сами хозяева.
– Ты смотри, Петруша, как у нас хорошо, – говорила Глашенька, с горделивой радостью показывая брату свое царство: чистую горницу, предназначенную для приема почетных посетителей и убранную «по-благородному» – с диваном, мягкими креслами и простеночным зеркалом; другую комнату попроще, уставленную деревянными столами и скамьями, сундуками, покрытыми пестрыми коврами, и огромным посудным шкафом; спальню с грудой перин и подушек на кровати и, наконец, кухню с громадной печью, около которой возилась рябая одноглазая работница Анисья, предмет немалой гордости Глаши, которой первый раз в жизни приходилось иметь «свою» прислугу.
После квартиры Красиковых, после других богатых домов, которые Петя видел в Москве, Глашино царство не могло поразить его своим великолепием. Но когда он сравнивал это просторное, светлое помещение с тесной, душной избой отца, он понимал, что сестра его могла радоваться перемене своего положения. После комнат она заставила его подробно осмотреть все чуланы и кладовые, потом повела его на двор и показала ему новую лошадь, корову, кур, даже цепную собаку. Петя все хвалил, все находил прекрасным.
– Да, – не без самодовольства заметил Филимон Игнатьевич, подходя к ним, – хорошо, у кого есть свой достаточек. Это мне все покойный родитель оставил. Все его трудом да умом нажито. А был он сначала совсем бедняга, не лучше тебя, Петя. Также мальчишкой в лавке служил. А как присмотрелся к делу, начал понемногу сам за себя торговлей заниматься. Дальше – больше, приобрел так, что и себя в старости успокоил, да и нам с братом (у меня брат в Москве торгует) оставил на помин своей души.
– Вот бы и тебе так же, Петенька! – сказала Глаша. – Попривык бы около Филимона Игнатьевича да и стал бы сам торговать.
Петя ничего не отвечал. Но вечером, лежа на жесткой постели в маленькой теплой комнатке сзади лавки, он вспомнил слова сестры, и ему представилось, что в самом деле хорошо бы разбогатеть, как разбогател отец Савельева, нажить себе такой же дом, такую же лавку, быть не «мальчишкой», а хозяином.
«Может, дело и не очень трудное, – думалось ему, – постараюсь… Буду изо всех сил стараться, авось, хоть тут не скажут: „Не может, не способен“».
Глава VIII
Раз в неделю в Полянках бывал базарный день. С раннего утра, еще до восхода солнца, на площади появляются возы с разными деревенскими продуктами: с сеном, дровами, овсом, мукой, крупой, замороженными поросятами, курами и утками. Бабы приносят лукошками яйца, ведра соленых груздей и рыжиков, мешки с пряжей и толстым холстом своей работы;
торговцы раскидывают палатки с разным мелким товаром; мясники выкладывают на столы всевозможные куски говядины, телятины, баранины и свинины, калачницы и пирожницы [19] спешат занять места получше и при этом перебраниваются самым бесцеремонным образом. Площадь быстро наполняется народом. Не только все полянковцы, но и жители соседних деревень, верст на десять в окружности, ждут субботы, чтобы побывать на базаре. Одному надо что-нибудь продать, другому купить, а главное, всякому хочется просто потолкаться между людей, встретиться со знакомыми, послушать новостей.
В базарные дни лавка Филимона Игнатьевича открыта с семи часов утра, и с семи часов в ней уже толпятся покупатели. Ловкий, расторопный хозяин всякому успеет угодить; товары у него самые разнообразные, на все вкусы: разные материи на платья, начиная от бархата и атласа до простого ситца; всякие закуски: колбаса, ветчина, сыр, сельди; разная посуда, как чайная, так и столовая, и всевозможные вещи, необходимые в хозяйстве: соль и керосин, деготь и чай, сахар и помада, уксус и патока. Другой покупатель зайдет в лавку купить всего на гривенник, а поглядит одно, другое и сделает покупок на целый рубль.
С пустыми руками Филимон Игнатьевич никого от себя не отпускал: одних он пленял необыкновенной почтительностью и услужливостью; других поражал решительностью, с какой объяснял, что лучше и дешевле товара нельзя найти даже в Москве; третьих привлекал своей обходительностью, своей готовностью потолковать о всяком деле, посочувствовать всякому горю.
– Люблю Филимона, – говорил про него толстый полянкинский трактирщик, – хоть и надует, да зато всякое уважение сделает, оно как будто и не обидно.
При таком юрком хозяине Пете было немало дела. Первое время беспрестанные покрикиванья: «живей, отвесь фунт сахару», «отмерь десять аршин тесемки», «подай красный ситец с верхней полки», «сбегай в подвал за селедкой», «налей полфунта керосину», «поворачивайся», «скорей», «не задерживай покупателя», смущали и ошеломляли его до того, что он, как потерянный, бросался из стороны в сторону, одно ронял, другое проливал, третье забывал. Но мало-помалу он привык к роли «мальчишки», как его называли хозяин и покупатели, выучился отвешивать, отмеривать, завертывать и завязывать в бумагу. Он узнал названия всех товаров, где и как они лежат, какую цену запрашивать и за сколько можно их уступать. Филимон Игнатьевич перестал бранить его при всех «филей», «разиней», «увальнем» и тому подобное, иногда даже, отлучаясь из лавки на час-другой, поручал ему заменять себя.
На тревожные вопросы Ивана Антоновича и Агафьи Андреевны о том, доволен ли он Петей, привыкает ли мальчик, Филимон Игнатьевич отвечал как-то неохотно:
– Ничего, он парень смирный, старательный.
Но с Глашей он говорил откровеннее:
– Не знаю, право, будет ли какой толк с Пети, – рассуждал он, – он не дурак, и послушен, и в шалостях ни в каких не замечен, а все как-то не того… Сути нашего дела понять не может.
Это была правда. Многого в деле Филимона Игнатьевича Петя совсем не мог понять. Он не мог понять, как сделать, чтобы четыре с половиной фунта весили пять фунтов, а девять с половиной аршин оказывались десятью, не мог понять, почему кабатчику [20], который уже задолжал в лавку больше двадцати пяти рублей, можно отпускать в долг, а тетке Маланье, которая честно уплатила свой долг в пятнадцать копеек, нельзя поверить без денег и двух фунтов соли. Не понимал он также, кому из покупателей можно сбывать гнилой, линючий или подмоченный товар и кому нельзя, с кого следует запрашивать втридорога и после длинных переговоров «сделать уважение» и кому, напротив, следует назначать настоящую цену.
Иногда за ужином Филимон Игнатьевич любил порассказать о своих торговых удачах:
– Посчастливилось мне сегодня, – говорил он, утолив голод тарелкой жирного борща, – помнишь, Глашенька, я купил весной чуть не задаром десять фунтов подмоченного чаю, сегодня все спустил по рубль двадцать за фунт. Из Покровки приехал Силантьев, он там открыл лавочку, да дела не разумеет, я ему на двадцать фунтов и подложил десять попорченных. Не беда, в деревне не разберут, а нам лишних десять рублей не мешают.
– Конечно, не мешают! – поддакивала Глашенька, смотря с блаженной улыбкой на своего умного мужа.
– Глупый народ бывает на свете! – смеялся в другой раз Филимон Игнатьевич. – Приходит сегодня баба, купила соли, керосину, опояску [21] мужу, себе платок и дочке платок; вытаскивает деньги, а у нее всего восемьдесят копеек, двадцать копеек не хватает. Вертится, так, сяк, – «уступите», «в долг поверьте». Потом стала выбирать, чего можно не купить: без соли да без керосину нельзя домой прийти – муж поколотит, и на опояску муж дал деньги, а платки-то очень уж приглянулись, жаль с ними расстаться… Я смотрю, у нее в кузовке мотки шерсти. Ну, говорю, тетка, я так и быть, ради твоей бедности возьму у тебя вместо денег шерсть; давай два мотка за платок. Она сначала, куда тебе, на базаре, говорит, продам дороже! А потом жалко ей с платками расстаться – отдала дура. А ведь я за моток шерсти копеек сорок в городе возьму. Барыш хоть куда!
– Побольше бы таких дур, хорошо бы нам было! – смеялась Глашенька.
А Петя не смеялся и не восхищался ловкостью своего хозяина. Ему было жалко и покупателей Силантьева, которым придется пить гадкий подмоченный чай, и бабу, которая так дорого заплатила за приглянувшийся ей платок.
Он вспомнил, как мечтал разбогатеть, подобно отцу Филимона Игнатьевича, и думал, что если богатство можно приобрести только тем путем, каким приобрел его Савельев, то он должен отказаться от надежды стать когда-нибудь человеком богатым.
В один зимний вечер Петя остался в лавке без хозяина, Филимон Игнатьевич уехал тотчас после обеда в одну деревню, верст за тридцать. Там летом побило поля градом, у мужиков не хватало хлеба, и они, чтобы прокормиться, продавали за бесценок скот и лошадей; нельзя было упустить такой удобный случай поживиться.
День был не базарный, и покупателей приходило в лавку очень мало. Петя уже собирался закрыть ее, как вдруг на пороге появился высокий седой старик.
– Дома хозяин? – суровым голосом спросил он.
– Нет, хозяин уехал, а вам что угодно? Я могу и без хозяина продать вам, что потребуется, – отвечал Петя, стараясь подделаться под тот любезный тон, каким Филимон Игнатьевич говорил с почетными покупателями.
– Мне вашего товару не требуется! – заговорил старик, облокотясь о прилавок и пристально глядя на Петю. – Я пришел только сказать твоему хозяину, да коли хочешь, так и тебе, что вы обманщики и плуты.
– Как же это так? – растерялся Петя.
– А вот как: в прошлую субботу к вам пришла моя невестка и купила у вас ситцу себе на сарафан да мальчишкам своим на рубашки. Хозяин твой клялся и божился, что ситец крепкий, хороший, а он оказался как есть гнилой да линючий. А за этот ситец вы с бабы взяли двадцать аршин холста, который она, почитай, пол-зимы ткала, ночей недосыпаючи. Не мошенничество это по-твоему?
– Я не знаю, это хозяйское дело! – еще больше смутился Петя.
Он хорошо помнил и бабу с ее простодушным лицом, и ее холст, и ситец, который по приказанию хозяина он достал для нее с верхней полки, где лежал попорченный товар.
– Не знаешь? Хозяйское дело? – повторил старик. – Может, это и правда, а только вот я тебе что скажу, и ты этого не забывай: кто живет с нечестными людьми, укрывает воров, помогает мошенникам, тот сам вор и мошенник, так его всякий и разумеет, помни это.
Старик говорил суровым, каким-то зловещим голосом и как будто для того, чтобы придать больше выразительности словам своим, ударил палкой об пол. Ужас охватил Петю. Может быть, его испугало неожиданное появление старика или его угрожающий тон, а может быть, он раньше, в глубине души неясно слышал те же слова, потому-то они и ошеломили его. Несколько минут сидел он молча, закрыв лицо руками, не смея шевельнуться. Когда он решился открыть глаза и оглянуться – в лавке никого не было.
Осторожно, словно крадучись, подошел мальчик к двери и приотворил ее; нигде на улице не видно было старика. Он все так же осторожно, боязливо запер дверь и ставни окон, погасил в лавке огонь и пробрался в свою каморку на постель. Ему ни за что не хотелось идти наверх к Глаше, слушать ее болтовню, отвечать на ее расспросы, поджидать с ней вместе возвращения Филимона Игнатьевича. Ему хотелось быть одному, совсем одному. Он чувствовал лихорадочную дрожь во всем теле, а мысли, все грустные, печальные мысли толпились в голове его…
Вор, мошенник… Неужели это правда, неужели он заслужил эти ужасные названия?… Но чем же он виноват?… Он не хотел быть в тягость отцу и матери, он хотел сам зарабатывать свой хлеб… Старик говорит: «кто помогает мошенникам», но как же он может не помогать, как он может не слушаться хозяина, ведь тогда Филимон Игнатьевич наверняка прогонит его, и опять придется ему вернуться домой, как два года тому назад, и опять слышать «лентяй», «дармоед»? Тогда хоть была жива бабушка, можно было отдохнуть около нее, а теперь никого… Она умерла прошлым летом, и его не отпустили даже попрощаться с ней…
«Вор, мошенник…» Неужели в самом деле его будут так называть? А он всегда хотел быть честным, никого не обманывать, не обижать, честно зарабатывать себе пропитание… Но что же ему делать? Все говорят: «Не способен, ничего не может…» Неужели же он к одному только способен – быть мошенником? Нет, неправда, к этому он совсем не способен и не хочет быть способным, он до сих пор только слишком боялся Филимона Игнатьевича, он был слишком тих и покорен…
На следующий день Филимон Игнатьевич заметил, что Петя был бледнее и угрюмее, чем обыкновенно. Он по-прежнему молчаливо и старательно исполнял поручения хозяина и услуживал покупателям, но в поведении его появилось нечто новое, чего прежде не было и что не могло нравиться Филимону Игнатьевичу. Когда в лавку вошел какой-то полупьяный мужик, сделал покупок на сорок копеек; отдал рубль и хотел уходить, не дождавшись сдачи, Петя побежал за ним и почти насильно всунул ему шестьдесят копеек сдачи.
Когда какие-то бабы пришли покупать платки и Филимон Игнатьевич, занявшись другими покупателями, велел Пете показать им «самых лучших московских, с верхней полки», Петя достал из ящика те платки, про которые знал, что они действительно прочные, нелинючие… Когда Филимон Игнатьевич оставлял его одного в лавке, он ничего не запрашивал лишнего с покупателей, а брал с них ту цену, за которую хозяин позволил ему уступить товар. Филимон Игнатьевич сначала молча хмурился на эти поступки Пети, потом начал ворчать на него и, наконец, прямо объявил ему:
– Ты у меня не изволь мирволить [22] покупателям. Это что за порядки? Хочешь у меня служить, так мне и усердствуй, а не другим.
– Я все делаю, что вы велите, – возразил Петя, – только зачем же обманывать?