Особое место во всей этой палаческой иерархии занимал Евгений Бурдуковский. Забайкальский гуран-полукровка, он был денщиком барона, который произвёл его в хорунжий. Вся Урга знала его просто как «Женю». Этот человек состоял при Унгерне порученцем и экзекутором. «Так, наверное, выглядел сказочный Змей Горыныч, – пишет о нём Волков. – Хриплый голос, рябое скуластое лицо, узкие глаза-щели, широкий рот, проглатывающий за раз десяток котлет и четверть водки, монгольская остроконечная жёлтая шапка с висящими ушами, монгольский халат, косая сажень в плечах и громадный ташур в руке».
Ташур – полуторааршинная трость, один конец которой обматывался ремнём. Монголы использовали ташур вместо нагайки для лошадей, но в Азиатской дивизии он стал своеобразным начальническим жезлом, знаком сана и власти. Большинство офицеров и сам Унгерн почти никогда с ним не расставались. Ташур был обязательной принадлежностью парадной формы, и он же в руках опытного экзекутора превращался в ужасное орудие пытки. При том искусстве, каким обладал Бурдуковский, человек после пяти ударов лишался сознания.
Ходили слухи, будто «Женя», зная слабость своего хозяина, подкупил известную в Урге гадалку, полубурятку-полуцыганку, и та предсказала Унгерну, что он будет жить до тех пор, покуда жив Бурдуковский. Этим он обезопасил себя и от смерти по приказу барона, подвластного диким приступам гнева, и от вражеской пули. Всем в дивизии приказано было беречь его как зеницу ока. В боях, когда Унгерн скакал впереди и сам принимал участие в рубке, «Женю» отсылали в обоз. Там он спокойно отлёживался до конца сражения.
Об этом Волкову рассказывал полковник Лихачёв и божился, что так оно и есть. Точно такую же историю с предсказанием слышал и Оссендовский, только её героем выступал уже не Бурдуковский, а Сипайло. В конечном счёте не важно, кто из них оказался хитрее. Неважно даже, правда это или нет. Если что-то и было, то сама история, переходя из уст в уста, превратилась в легенду. Её популярность объяснялась, видимо, тем, что офицерам Азиатской дивизии хотелось разделить Унгерна и служивших ему палачей, от которых он и рад бы избавиться, но не может: они привязали его к себе обманом. Тем самым подсознательно, может быть, рассказчики стремились оправдать и Унгерна, и самих себя, оказавшихся в одной компании с такими чудовищами, как Сипайло и Бурдуковский.
Коронация Богдо-гэгена
После взятия Урги офицеры Азиатской дивизии были возведены Богдо-гэгеном в ранг монгольских чиновников по прежней, в самом Китае после революции упразднённой, циньской системе. Им выдали жалованье из казны, а некоторым – и классические шапочки с шариками разных цветов, соответствующими тому или иному из шести чиновничьих классов [53]. Полковники, войсковые старшины, есаулы, хорунжий превратились в туслахчи, дзакиракчи, меренов, дзаланов, дзанги и хундуев. Никто из них, разумеется, кроме монгольских и бурятских сподвижников барона, всерьёз к этой маскарадной титулатуре не относился, но сам Унгерн своё новое звание и подобающие ему привилегии принял без всякой иронии.
Резухин получил титул цин-вана, т. е. князя 1-й степени или сиятельного князя, и звание «Одобренный батор, командующий»; Джамбалон тоже стал цин-ваном со званием «Истинно усердный»; Лувсан-Цэвен – цин-ваном и «Высочайше благословенным командующим». Самому Унгерну помимо титула цин-вана был присвоен и наивысший, доступный лишь чингизидам по крови – ханский, со званием «Возродивший государство великий батор, командующий». Отныне он обладал правом на те же символы власти, что и правители четырех аймаков Халхи: мог носить жёлтый халат-курму и жёлтые сапоги, иметь того же священного цвета поводья на лошади, ездить в зелёном паланкине и вдевать в шапку трёхочковое павлинье перо [54]. Этот полученный из казнохранилища экзотический костюм был знаком сана, который Унгерну отнюдь не казался эфемерным.
Ваном – князем 2-й степени – он стал ещё полтора года назад, после женитьбы на Елене Павловне, а красно-вишнёвый монгольский халат начал носить ещё раньше. Когда Унгерн попал в плен, его на первом же допросе спросили, почему он так одевался: не для того ли, чтобы привлечь симпатии монголов? Барон ответил, что подобных намерений не имел и «костюм монгольского князя, шёлковый халат, носил с целью на далёком расстоянии быть видным войску» [55]. Объяснение кажется невероятным. Так мог бы сказать средневековый полководец, а не бывший Семёновский начдив. Конечно, были и другие причины, но из многих Унгерн сознательно выбрал одну. В глазах врагов он хотел предстать таким, каким видел себя сам – воином, а не ловким политиком. В свою очередь, победители показали себя опытными режиссёрами и, чтобы усилить чисто театральный эффект от публичного судебного процесса над пленным бароном, перед переполненным залом усадили его на скамью подсудимых в этом же, к тому времени изрядно поистрепавшемся в походах жёлтом княжеском халате.
Но накануне коронации он был ещё новым и блестящим. Как и прежний, вишнёвый, Унгерн преобразил его в некий русско-восточный мундир и носил с генеральскими погонами, портупеей и Георгиевским крестом [56].
В таком виде он и присутствовал на коронационной церемонии.
Год с лишним назад Сюй Шичен вынудил Богдо-гэгена подписать отречение от престола. Теперь, после взятия Урги, длительными гаданиями в резиденции его брата и государственного оракула – Чойджин-ламы, было установлено, что ближайшим счастливым днём для коронации является 15-й день 1-го весеннего месяца по лунному календарю, т. е. 26 февраля 1921 года [57]. К этому дню в столицу съехались тысячи монголов из самых отдалённых кочевий, прибыли делегации провинциальных монастырей, почти все аймачные и хошунные князья Халхи с бесчисленной челядью. Но праздничную атмосферу омрачали продолжавшиеся убийства евреев и пленных «гаминов». Трупы валялись прямо на улицах, что монголов приводило в ужас. Монгольские обычаи запрещали проливать кровь там, откуда видны храмы, субурганы, дворцы «живого Будды» или вершины Богдо-ула. Редкие казни совершались обычно в долине реки Улясутай, где сопки заслоняли вид на столичные святыни. Богдо-гэген передал Унгерну, что отменит коронацию и не въедет в город до тех пор, пока не прекратятся убийства и не будутубраны трупы. Его пожелание было исполнено, команда Сипайло получила недельный отдых. Тела вывезли, улицы очистили.
Из всех русских мемуаристов относительно подробно описал коронационные торжества лишь есаул Макеев. Он сам был их участником, и в его рассказе чувствуется благоговение перед величием исторической минуты, которую он когда-то давно, в молодости, имел счастье пережить на правах творца истории, а не её безгласной жертвы.
Накануне, рассказывает Макеев, лучшим частям Азиатской дивизии, расквартированным в Маймачене – в четырех верстах от столицы, – отдан был приказ: к трём часам ночи «подседлаться», надеть новую форму и в полном вооружении, «при оркестре музыки», затемно выступить в Ургу, чтобы на рассвете быть уже в городе. Там следовало построиться шпалерами от Святых ворот Зимней резиденции Богдо-гэгена и до «главной кумирни», т. е. до храма Майдари.
Только что пошитая в ургинских швальнях новая форма состояла из тёмно-синего монгольского тырлыка [58] вместо шинели, фуражки с шёлковым верхом и висевшего за плечами башлыка, изнутри тоже шёлкового. Башлыки, как и донца фуражек, различались цветом: у Татарской сотни – зелёные, у тибетцев – жёлтые, у штаба – алые. Различались и трафареты на погонах, но все они были серебряные. Каждый всадник имел винтовку за плечами, шашку на поясе и ташур в руке.
Едва начало светать, унгерновцы вместе с отрядами монгольских князей выстроились вдоль полутораверстной дороги, ведущей от Зелёного дворца на берегу Толы к площади Поклонений. Здесь ещё с вечера собрались многотысячные толпы монголов; заборы и крыши домов были усеяны зрителями.
Наконец около десяти часов утра из дворца показались «конные вестники» в парчовых одеждах. Сидя в сёдлах богато убранных коней, они трубили в трубы и раковины. «Войска замерли, – пишет Макеев, – тысячи людей превратились в каменные изваяния». Вслед за глашатаями двинулась процессия лам, за ней «храпящие лошади» везли колесницу в виде пирамиды из трёх толстых раскрашенных брёвен. В центре её, венчая это сооружение, поднималась деревянная «мачта» с огромным монгольским флагом. Изготовленный из твёрдой парчи, он «ослепительно блестел на солнце золотыми нитями». Золотом был выткан первый знак созданного двести лет назад Ундур-гэгеном Дзанабадзаром алфавита «Соембо» старинный национальный символ монголов. В 1911 году эта идеограмма, чьи элементы (языки огня, треугольники, рыбы и пр.) истолковывались по-разному, была переосмыслена как эмблема независимости Халхи.
За колесницей с флагом показалась позолоченная, китайского типа, открытая коляска. В ней сидел сам Богдо-гэген. Его лицо было неподвижно, глаза слепца скрыты тёмными очками. Впереди и по бокам от него скакали князья в пышных одеждах, в конусообразных шапочках с перьями и чиновничьими шариками, но сзади, сразу же за коляской, ехал лишь один всадник «на прекрасном степняке с жёлтыми поводьями». Макеев был поражён, впервые он увидел Унгерна в полном парадном облачении цин-вана – вплоть до «шапочки с пером». То, что барон следовал непосредственно за Богдо-гэгеном, подчёркивало его особое положение по сравнению со всеми остальными участниками церемонии – в обычаях многих народов наиболее почётным считается место не впереди, а позади центрального лица процессии.
Разумеется, в те минуты, когда Унгерн шагом ехал вслед за «живым Буддой»по дороге от Святых ворот Зелёного дворца, его внимание было отвлечено на мелочи, поглощено сиюминутными впечатлениями и заботами. Но несомненно, что этот день он воспринимал как счастливейший в своей жизни, как момент собственного триумфа. Взятие Урги было для него только ступенью на пути к главной цели – реставрации монархии на Востоке и в России. Богдо-гэген стал первым, кому Унгерн вернул отнятый престол, теперь на очереди было восстановление законных прав Романовых и Циней.
«За последние годы, – позднее писал Унгерн одному из князей Внутренней Монголии, – оставались во всём мире условно два царя – в Англии и в Японии. Теперь Небо как будто смилостивилось над грешными людьми, и опять возродились цари в Греции, Болгарии и Венгрии, и 3-го февраля 1921 года восстановлен Его Святейшество Богдо-хан [59]. Это последнее событие быстро разнеслось во все концы Срединного царства и заставило радостно затрепетать сердца всех честных его людей и видеть в нём новое проявление небесной благодати. Начало в Срединном царстве сделано, не надо останавливаться на полдороге. Нужно трудиться…» И ещё в том же письме: «Я знаю, что лишь восстановление царей спасёт испорченное Западом человечество. Как земля не может быть без Неба, так и государства не могут жить без царей».
Монархическая идея была для Унгерна тем, что Достоевский определял как «идею-чувство». Сам будучи страшным порождением гражданской смуты, паразитирующим на разлагающихся государственных структурах России и Китая, Унгерн, надо отдать ему должное, не стремился продлить выгодную для него анархию, царившую в русско-китайском пограничье, и не фальшивил, когда писал генералу Чжан Кунъю: «Лично мне ничего не надо. Я рад умереть за восстановление монархии хотя бы и не своего государства, а другого». В письме к ещё одному корреспонденту он счёл необходимым подробнее остановиться на причинах своего желания видеть Китай непременно под властью Циней – желания, странного для русского генерала: «Вас не должно удивлять, что я ратую о деле восстановления царя в Срединном царстве. По моему мнению, каждый честный воин должен стоять за честь и добро, а носители этой чести – цари. Кроме того, ежели у соседних государств не будет царей, то они будут взаимно подтачивать и приносить вред одно другому…»
Унгерн был монархистом в принципе – не российским, не китайским, не монгольским. Свою миссию он видел в спасении всего человечества и не раз говорил допрашивавшим его красным командирам, которые с недоверием воспринимали такие заявления, что не считает себя русским патриотом. Точно так же русский патриотизм был чужд Ленину, Троцкому и прочим засевшим в Кремле злейшим врагам Унгерна. Их интернациональным замыслам он сознательно противопоставлял идею не национальную, как большинство белых вождей, а всемирную, точнее – континентальную, евразийскую: возрождение монархий от Атлантики до Тихого океана. Подобно коммунистической, эта идея была тотальна не только в географическом плане. Свержением законных династий объяснялись все бедствия, а единственная их причина предполагала и единственный способ исцеления – возврат к средневековому порядку мироустройства, когда божественная природа власти никем не ставилась под сомнение. Теократия казалась Унгерну идеальной формой монархии. «Самое наивысшее воплощение идеи царизма, – писал он, – это соединение божества с человеческой властью, как был Богдыхан в Китае, Богдо-хан в Халхе и в старые времена – русские цари».
При этом Унгерн говорил о Богдо-гэгене без всякого пиетета, на допросах называя его просто «хутухтой» и добавляя, что «хутухта любит выпить, у него ещё имеется старое шампанское». В глазах барона, тогда уже абсолютного трезвенника, это был крупный недостаток вообще, для монарха – тем более. Но пороки того или иного воплощения «идеи царизма» не могли, разумеется, поколебать саму идею.
Существеннейший признак всякой утопии – радикальный разрыв с настоящим во имя будущего или прошлого, но в обоих случаях достаточно отдалённого. И Унгерн, и его главные противники мыслили глобальными категориями пространства и времени, а мышление такого масштаба чаще всего свойственно людям, не укоренённым в социальной, национальной или культурной среде, маргиналам, изгоям, неудачникам с больной психикой, лишённым простых человеческих связей и не способным на них, поверхностно образованным, зато обладающим виртуозной способностью собственной ненавистью связывать причины со следствиями, а свои суеверия принимать и выдавать за прозрения. Догматизм таких людей – всего лишь форма истерии, их псевдогосударственная деятельность – разновидность бунта против общества, идеи вселенского порядка – род наркотика, позволяющего переступать, не замечая, те кажущиеся ничтожными по сравнению с высотой цели нравственные барьеры, перед которыми в годы Гражданской войны в нерешительности останавливались носители более скромных по размаху идеологий, будь то эсеры или строители единой и неделимой России.
Но было и различие: кремлёвские теоретики писали статьи и произносили речи на конференциях, предоставляя действовать другим, едва ли способным на том же философском уровне объяснить, за что они воюют, а Унгерн сам, с шашкой в руке, проводил свои принципы в жизнь. Емельян Ярославский издевался над «примитивным монархизмом» и «скудным белогвардейским антуражем» барона, хотя сам был мыслителем ничуть не более тонким. Просто степень разработанности любой революционной системы всегда прямо пропорциональна дистанции, отделяющей её создателей от поля не теоретического, а настоящего боя.