Самодержец пустыни - Леонид Юзефович 28 стр.


Унгерн знал их язык, обычаи, носил монгольское платье. Он не фальшивил, когда заявлял, что «вообще весь уклад восточного быта чрезвычайно ему во всех подробностях симпатичен». В Урге, где имелось немало домов европейского типа, Унгерн предпочёл жить в юрте, поставленной во дворе одной из китайских усадеб. Там он ел, спал, принимал наиболее близких ему людей. Если тут и присутствовал элемент политического расчёта, то не в такой степени, как казалось его врагам. .Разумеется, Унгерн и чисто по-актерски играл выбранную им для себя роль, но это была роль действующего лица исторической драмы, а не участника маскарада. Сам он, пусть не вполне осознанно, должен был ощущать свой туземный стиль жизни чем-то вроде аскезы, помогающей постичь смысл бытия.

При всём своём отвращении к западной цивилизации Унгерн так же не похож на бегущего от неё Поля Гогена, как Монголия не похожа на райские берега Таити. В его бунте нет ничего от эстетики. «Барон Унгерн, – пишет Волков, – давнишний враг всего, что он объединяет в презрительном слове „литература“. Он не выявил нам печатно свою идеологию. Но все имевшие дело с ним сходятся в одном: барон никогда не доводит мысль до конца, его беседы – нелепые скачки, невероятное перепрыгивание с предмета на предмет. Объяснение всего этого кроется в недоступных извилинах его мозга».

В плену Унгерна спросили однажды, не приходила ли ему мысль «изложить свои идеи в виде сочинения». Он ответил, что никогда не пытался перенести их на бумагу в таком виде, хотя и «считает себя на это способным». Самонадеянности тут нет. Писал Унгерн лучше, чем говорил (насколько можно судить по протоколам). Жизнь в «узковоенной среде»сделала его речь грубой, лексику – близкой к солдатскому жаргону. В письмах это сглажено, там есть претензия на стиль. Но во всех случаях перед нами не система идей, а скорее, их сумма, где слагаемые легко меняются местами. В протоколах допросов Унгерна встречаются пометы типа «затрудняется объяснить», когда ему предлагалось расшифровать какой-то из употребляемых им символов. Сами слова, которыми он оперировал, кажутся не столько понятиями, сколько образными сгустками мифологизированной реальности.

Идеология Унгерна построена по принципу славянофильской, но с той существенной разницей, что место России, призванной спасти человечество, заняла Монголия, православие заменил буддизм, а свою относительно скромную миссию российские самодержцы уступили Циням с их грядущим панконтинентальным мессианством [63]. Если прибавить сюда поход «диких народов» на Запад, то этим исчерпывается круг его идей, которые, по словам Волкова, заставляли даже «близких друзей говорить о сумасшествии барона». И всё-таки безумие Унгерна измерялось лишь верой в возможность осуществления этих планов, уверенностью в собственной роли при воплощении их в жизнь, а вовсе не самими идеями. Их в то время высказывали многие вполне нормальные люди.

В 1921 году, когда Унгерн, сидя в Урге, собирал войска для похода на Россию и Китай, на другом конце континента, в Софии, несколько его ровесников, молодых русских историков, выпустили книгу статей под знаменательным названием: «Исход к Востоку». Это был первый клич нарождающегося евразийства, политической философии, созданной «кочевниками Европы» русскими эмигрантами.

Для Трубецкого, Савицкого, Сувчинского и их единомышленников имя Чингисхана значило не меньше, чем для Унгерна. Они тоже опасались триумфального шествия нивелирующей культуры Запада и предсказывали всемирное антиевропейское движение, пусть с Россией в авангарде, а не с Монголией и Китаем. Точно так же, как Унгерн, они отрекались от либерализма отцов, предвидели наступление эпохи «нового средневековья», когда народы будут управлять не учреждениями, а идеями, надеялись на появление великих «народоводителей» и не верили, что сумеречная во всём, кроме эмпирической науки И техники, европейская цивилизация сумеет выдвинуть идеологию, способную соперничать с коммунистической. Очень похоже рассуждал и Унгерн; в одном из своих писем он утверждал, что Запад обречён, ибо в борьбе с революцией «не вводит в круг действия идей, вопросов морального свойства». И сам Унгерн, и евразийцы были убеждены, что они такими всеобъемлющими идеями обладают. Но в одном случае это была сложнейшая историософская теория, разрабатываемая десятками интеллектуалов, а в другом – хаос деклараций, сведённых в подобие доктрины самой жизнью человека, их провозгласившего.

Главным для Унгерна и евразийцев было географически-буквальное прочтение евангельского «свет с востока»: с заглавной буквы они читали не первое слово, а последнее. Хотя западная граница «Востока» очерчивалась ими различно, в обоих случаях ядром его должна была стать держава Чингис-хана под новым названием. В этом пространстве встречались евразийский «исход к Востоку» и унгерновский «поход на Запад». Здесь становился безразличен цвет знамени, осеняющего оба эти движения. Для евразийцев, как и для Семёнова, это мог быть красный флаг, для Унгерна – буддийская хоругвь.

Если в манифестах евразийцев провозглашалось, что по типу организации их объединение «ближе всего стоит к религиозному ордену», то Унгерн мечтал о создании «ордена военных буддистов», как Сталин – о превращении большевистской партии в «орден меченосцев», а Гиммлер – о возрождении немецких рыцарских орденов. Образ носился в воздухе, сближая всех тех, кто по-разному и с разными целями стремился воссоздать средневековые структуры в их религиозно-духовной или грубо социальной форме. И хотя Унгерн был яростным противником большевиков, его деятельность в Монголии напоминает и фашистские эксперименты, и первые коммунистические опыты, к которым, кстати сказать, евразийцы относились достаточно терпимо [64].

Наконец, последнее, что роднит ургинского диктатора с хозяевами Московского Кремля и пражскими или парижскими евразийцами, – это сознание, что старый мир рухнул навсегда, возврата не будет, начинается новая эра не только национальной, но и всемирной истории. Для Унгерна одна катастрофа, гибельная, наступила; другая, спасительная, ещё грядёт. Себя он считал призванным ускорить её приход. Уже в плену он сожалел, что в своём последнем приказе по дивизии не изложил «самого главного – относительно движения жёлтой расы». Унгерн даже уверен был, что «об этом говорится где-то в Священном Писании», но не знал, где именно. По его словам, он просил отыскать это место, но «найти ему не могли». Тем не менее он не сомневался в существовании такого пророчества. Суть его будто бы состояла в следующем: «Жёлтая раса должна двинуться на белую – частью на кораблях, частью на огненных телегах. Жёлтая раса соберётся вкупе. Будет бой, в конце концов жёлтая осилит» [65].

На фундаменте этой идеологии, которую Унгерну, как он говорил, «некогда было обдумать», тем более изложить «в виде сочинения», он построил конкретную программу действий.

Она включала в себя пять последовательных этапов:

1. Взятие Урги и освобождение от китайцев всей Халхи.

2. Объединение под главенством Богдо-гэгена остальных земель, населённых народами «монгольского корня».

3. Создание центральноазиатской федерации (наряду с «Великой Монголией»первыми её членами предполагались Тибет и Синьцзян).

4. Реставрация в Китае династии Цинь, которая «так много сделала для монголов и покрыла себя неувядающей славой».

5. В союзе с Японией поход объединённых сил «жёлтой расы»на Россию и далее на запад с целью восстановления монархий во всём мире.

Правда, способы и сроки осуществления двух последних пунктов этой программы Унгерн представлял себе смутно. Это был идеал, ориентир скорее духовный, чем политический. Но создание центральноазиатского государства он считал делом ближайшего будущего. Впрочем, его деятельность в этом направлении сводилась, главным образом, к писанию писем. Как всякий человек, одержимый какой-то идеей, он верил, что достаточно лишь внятно изложить её, чтобы она завладела умами. Этих писем Унгерн разослал множество, а задумал, вероятно, ещё больше. По его словам, он таким способом собирался «привлечь к своим планам внимание широких масс жёлтой расы» [66]. Некоторых адресатов он сам назвал на допросах: Пекинское правительство, Чжаи Цзолин, казахские ханы на Алтае, дербетские князья, тибетский Далай-лама. Сюда следует прибавить Семёнова, который со свойственным ему здравомыслием к идеям бывшего соратника «отнёсся отрицательно», агентов Унгерна в Пекине и в Маньчжурии, генерала Чжан Кунъю, ургинских министров, князей Внутренней Монголии, лидера казахской партии «Алаш»Букейханова и, наконец, последнего императора маньчжурской династии, двенадцатилетнего Пу И. Вся эта грандиозная эпистолярно-пропагандистская акция была предпринята Унгерном в апреле – мае 1921 года, после победы на Калганском тракте. Никаких результатов она не дала. Несколько писем удалось перехватить красным, другие, видимо, пропали в пути. Да и те, что всё-таки добрались до адресатов, не возымели на них ни малейшего действия. Никто из корреспондентов Унгерна не мог всерьёз отнестись к его предложениям. В плену он сам признавался: «Ответов ни от кого не получил».

Великий князь или «князь великий»?

«Люди стали корыстны, наглы, лживы, – писал Унгерн князю Цэндэ-гуну, – утратили веру и потеряли истину, и не стало царей, а вместе с ними на стало и счастья…». Как все подобные места в его письмах, этот отрывок ритмизован в стиле мнимо-священных текстов и напоминает проповеди Заратустры у Ницше, которого Унгерн, видимо, в своё время прилежно читал. Такими рассуждениями пестрят все его послания, но это завершается странной фразой, вырвавшейся из-под пера как бы непроизвольно, как бы с мыслью о собственной печальной судьбе: «И даже люди, ищущие смерти, не могут найти её».

Пассаж загадочен и заставляет в очередной раз усомниться в психической вменяемости автора, если не вспомнить, что это всего лишь перефразированный стих из «Откровения Иоанна Богослова»: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут её; пожелают умереть, но смерть убежит от них» (Откр., IX, 6).

Тот факт, что Цэндэ-гун, разумеется, Библию не читал, для Унгерна не важен. Он мыслит и пишет в привычной системе образов, не задумываясь над тем, как их воспримут его корреспонденты. Эсхатологические настроения были для него ненаигранными и естественными. Ему в высшей степени присуще осознание современности как преддверия решающей битвы между светлыми и тёмными силами, и слова «Интернационала» о «последнем и решительном бое» могли казаться Унгерну доказательством того, что и враги его думают точно так же.

Весной 1921 года в ургинской типографии была отпечатана какая-то брошюра, содержавшая исключительно выборки из Священного Писания. По замечанию Волкова, она представляла собой «плод коллективного творчества, причём сам Унгерн принимал большое участие». Кто были его соавторы, неизвестно, Оссендовский в то время ещё не появился в Урге, но, очевидно, кого-то из них Унгерн и просил отыскать в Библии то место, где говорится о походе белой расы на жёлтую. «Основная мысль брошюры непонятна, – пишет Волков. – Быть может, желание доказать на основании Священного Писания близкий конец мира или тождество большевизма с Антихристом». В годы Гражданской войны такие попытки предпринимались многими, но наверняка замысел Унгерна шёл дальше этих несомненных для него положений. Можно предположить, что в библейских пророчествах он прежде всего хотел найти подтверждение своему монархическому и паназиатскому взгляду на мир – задача почти невозможная, требующая или сознательной подтасовки, или параноической одержимости, когда доминантная идея настолько сильна и так прочно сцементирована с жизнью её создателя, что легко вбирает в себя самый разнородный материал.

«В буддийских и христианских книгах, – говорил Унгерн, – предсказывается время, когда вспыхнет война между добрыми и злыми духами». Оссендовский, передающий эти его слова, ничуть, похоже, не преувеличивает: Унгерн сам писал Чжан Кунъю, что революционеры всех наций «есть не что иное как нечистые духи в человеческом образе». Конечно, тут заметен публицистический нажим; тем не менее борьба, которую он вёл с «гаминами», русскими большевиками и «красными монголами», казалась ему лишь частным случаем вечного сражения между «плюсами и минусами», как он выразился однажды на допросе. Дословно и в кавычках приведя это выражение, протоколист тут же записывает: «Точное значение терминов „плюс“ и „минус“ Унгерн не объяснил, придавая им религиозно-мистическо-политическое значение».

Объяснить действительно нелегко: слишком многое сходилось в этих словах. «Плюсы», скажем, это и буддизм, и китайское «Небо», и воля таинственных обитателей пещер Агарты, и направляемые ею монголы, которым Унгерн отводил примерно ту же роль, какая в марксизме признавалась за пролетариатом – роль могильщика старого мира. Этот мир должен рухнуть при столкновении Востока с Западом, после чего обновится лицо земли; Правда, сама постисторическая эпоха виделась ему как бы в тумане, заполнившем пространство между её опорными идеологическими конструкциями, но в грандиозной космогонической битве «двух враждебных рас», жёлтой и белой, первая несла в себе божественное начало, вторая – дьявольское. Как все творцы такого рода концепций, никаких промежуточных элементов Унгерн не допускал. Возможность их существования напрочь исключалась мистическим магнетизмом обоих полюсов.

Уже не на допросе, а на судебном заседании в Новониколаевске кто-то из членов трибунала почему-то решил спросить Унгерна: «Скажите, каково ваше отношение к коммунизму?» Непонятно, с какой целью был задан этот вопрос и на какой ответ рассчитывал спрашивающий. Но услышал он явно не то, что хотел услышать. «По моему мнению, – сказал Унгерн, – Интернационал возник в Вавилоне три тысячи лет назад…» Ответ абсолютно серьёзен; ирония ему всегда была не свойственна как проявление упаднического западного мироощущения и просто в силу характера. Конечно, он имел в виду строительство Вавилонской башни, но и не только. В христианской традиции Вавилон – символ сатанинского начала, «мать всякого блуда и всех ужасов на земле», родина апокалиптической «вавилонской блудницы». Там был зачат Интернационал, и в точности на ту же самую временную дистанцию – в три тысячи лет – Унгерн относил в прошлое и возникновение «жёлтой культуры», которая с тех пор «сохраняется в неприкосновенности». Несущественно, откуда взялась именно эта цифра. Важнее другое: две полярные силы были, следовательно, сотворены одновременно, и теперь их трёхтысячелетнее тайное противостояние вылилось в открытый бой. Самого себя Унгерн ощущал и пророком, и первой зарницей близящейся грозы.

Может быть, в упоминаемой Волковым брошюре содержался и следующий стих из Апокалипсиса: «Шестый Ангел вылил чашу свою в великую реку Евфрат: и высохла в ней вода, чтобы готов был путь царям от восхода солнечного» (Откр., XVI, 12). Если так, то цари, грядущие в востока, толковались Унгерном как Цини сих всемирной миссией. Но и сама маньчжурская династия была для него лишь прологом иного, не от мира сего, царства.

Рассказав о том, как жёлтая раса двинется на белую – «на кораблях и огненных телегах», как «будет бой, и жёлтая осилит», – Унгерн заключает: «Потом будет Михаил». Кажется, речь идёт о великом князе Михаиле Александровиче Романове. Именно так отнеслись к словам барона те, кто его допрашивал. Для этого у них имелись все основания. Во-первых, на трёхцветном российском знамени Азиатской дивизии золотом выткано было: «Михаил II» [67]. Во-вторых, в знаменитом «Приказе № 15», который Унгерн издал перед выступлением из Урги на север, говорилось: «В народе мы видим разочарование, недоверие к людям. Ему нужны имена, имена всем известные, дорогие и чтимые. Такое имя одно – законный хозяин Земли Русской Император Всероссийский Михаил Александрович, видевший шатанье народное и словами своего Высочайшего Манифеста мудро воздержавшийся от осуществления своих державных прав до времени опамятования и выздоровления народа русского».

В начале 1918 года великий князь Михаил Александрович Романов, младший брат Николая II, был выслан из Петрограда на Урал, в Пермь, где его тайно вывезли из гостиницы за город и убили. Но официально было объявлено, что ему удалось бежать. В его чудесное спасение охотно поверили, и, казалось, организаторы убийства могли быть довольны: версию о побеге мало кто подвергал сомнению. Но здесь их подстерегал сюрприз, какого эти люди с их плоским рационализмом никак не ожидали. Они принимали в расчёт всё, кроме иррациональности народного сознания, и не предвидели, что ими же порождённый призрак способен начать новую, уже не подвластную им жизнь.

Гибель и рассеяние императорской фамилии сделали самозванчество массовым. Якобы уцелевшие дети государя объявлялись то в Омске, то в Париже (один из лжецесаревичей, некий Алексей Пуцято, при Семёнове сидевший в читинской тюрьме, позднее стал членом РКП(б) и занимал какую-то видную должность в политуправлении Народно-Революционной армии ДВР). Все они рано или поздно подвергались разоблачению, а Михаил Александрович так ни разу и не появился во плоти. Но что он жив и где-то скрывается, в белой Сибири были уверены чуть ли не все – от генерала Сахарова до рядовых казаков, от министров Омского правительства, на банкетах пивших его здоровье, до городских обывателей. Михаил Александрович стал чем-то вроде национального мессии, чьё возвращение из небытия будет означать торжество прежнего, разрушенного революцией миропорядка. Лишь после разгрома Колчака вера в его скорое пришествие начала слабеть, и фельетонист одной из читинских газет мог позволить себе даже поиронизировать на эту тему. Герой фельетона сидит дома, вдруг вбегает взволнованная квартирная хозяйка и кричит с порога: «Идите скорей на базар, вся первая необходимость в цене упала. Должно, Михаил Александрович близко!»

Назад Дальше