Норильские рассказы - Сергей Снегов 12 стр.


Видимо, я спал дольше всех. Вскочив, я обнаружил в бараке одного дневального, последнюю хлебную пайку на столе и остатки супа в бачке, до того густого, что в нем не тонула ложка.

– Остатки сладки, – попотчевал меня дневальный. – Специально для тебя не расходовал гущины. Гужуйся от пуза – пока разрешаю. Пойдете на работы, суп станет пожиже – по выработке. И носить будете сами из раздаточной.

– Как называется наше местожительство? – спросил я.

– Не местожительство, а второе лаготделение. – Дневальный подмигнул:– А не местожительство потому, что в дым доходное. Жутко вашего народа загинается. От первого этапа, за месяц до вас, сколько уже натянули на плечи деревянный бушлат. Не вынесли свежего воздуха и сытой жратвы. Учти это на будущее. Чего хромаешь?

– Цинга, ноги опухли.

– С ног и начинается! Деньги имеются?

– Зачем тебе мои деньги?

– Не мне, а тебе. В лавочке за наличные можно купить съестного. А пуст лицевой счет, загоняй барахлишко, покупатели найдутся. Попросишь, так и помогу продать стоящую вещицу. Само собой, учтешь одолжение.

Я вышел наружу. Если Норильск и был городом, а не населенным пунктом или поселком – так он тогда, мы это скоро узнали, значился официально, – то во втором лагерном отделении городского имелось много больше, чем на тех единственных двух улицах, которые его составляли. Куда я ни поворачивал голову, везде тянулись деревянные побеленные бараки, они вытягивались в прямые улицы, образовывали площади, сбегали от площадей переулочками вниз, в долинку ворчливого Угольного ручья. А по барачным улицам слонялись заключенные, кто уже в лагерной одежде, кто еще в гражданском. В основной массе это были мужчины, но я увидел и женщин. Женщины различались по виду сильней, большинство сразу выдавали себя – хриплыми голосами, подведенными глазами, вызывающим взглядом, – но попадалась и явная «пятьдесят восьмая»: интеллигентные лица, городская одежда, еще не смененная на лагерную. Я искал знакомых, переходя от барака к бараку, но они либо терялись в толпе, либо куда-то зашли. Я читал надписи на бараках: «Амбулатория», «Культурно-воспитательная часть – КВЧ», «Учетно-распределительный отдел – УРО», «Канцелярия», «Вещевая каптерка», «Ларек», «Штрафной изолятор – ШИЗО». Надписи свидетельствовали, что во втором лаготделении царствует не хаос, а дисциплина и режим. Наконец я встретил двух знакомых. Хандомиров с Прохоровым несли в руках консервные банки и папиросы.

– Роскошь! – объявил сияющий Хандомиров. – Не ларек, а подлинный магазин. Любой товар за наличные. Купил три банки варенья из лепестков розы, пачку галет. Есть и твердая колбаса, и сливочное масло по шестнадцати рубчиков кило.

– Почему же не купили масла и колбасы? – Я заметил, что съестные припасы у обоих ограничиваются вареньем из лепестков розы и галетами.

Хандомиров вздохнул, а Прохоров рассмеялся.

– Жирно – сразу и масло, и колбасу. Во-первых, бумажек нехватка. А во-вторых, надо где-то какое-то заиметь разрешение на ларек, если захотелось колбаски. Как у тебя с рублями, Сергей?

– Никак. Ни единой копейки в кармане.

– Бери взаймы банку варенья, потом вернешь – и не сладкими лепестками, а чем-нибудь посущественней. Идем пить кипяток с изысканными сладостями. Мы воротились в барак и истребили все сладостные банки. Два дня после роскошного угощения от нас подозрительно пахло розами – отнюдь не лагерный аромат, – а я приобрел устойчивое, на всю дальнейшую жизнь – отвращение к консервированным в сахаре розовым лепесткам.

– Теперь основная задача – обследоваться, – сказал Хандомиров. – Я все узнал. Организована бригада врачей из наших, под командованием вольных фельдшеров, свыше назначенных в лагерные доктора. Заключенные врачи именуются лекарскими помощниками, сокращенно лекпомами, а по-лагерному, лепкомами, – видимо, от слова – лепить диагноз. Среди лепкомов я нашел профессоров Никишева, патологоанатома, докторов Кремлевской больницы Родионова и Кузнецова, оба хирурги, еще увидел Розенблюма и усатого Аграновского – оказывается, и он по профессии врач, а я его знал как украинского фельетониста, после Сосновского, Зорича и Кольцова следующего по славе. Работа у них простая – кого в работяги, кого в доходяги, а кого в больницу – готовить этап на тот свет. В общем, пошли.

Перед медицинским бараком вытягивалась стоголовая очередь. Я увидел в ней Яна Витоса. Старый чекист, работавший еще при Дзержинском, сильно сдал за последний месяц в Соловках и особенно в морском переходе. Он хмуро улыбнулся.

– Ваш дружок Журбенда тоже определился во врачи. Называл себя историком, республиканским академиком, а по образованию, оказывается, медик. Жулик во всем. Нарочно пойду к нему.

– Не ходите, Ян Карлович, – попросил я. – Журбенда ваш личный враг. Он вам поставит лживый диагноз.

– Сколько ни придумает лжи, а в больницу положит. Плохо мне, Сережа. Не вытяну зимы в Заполярье.

Ян Витос и правда после первого же осмотра был направлен в больницу. Таких как он в нашем соловецком этапе обнаружились десятки – немолодые люди, жестоко ослабевшие от непосильного двухмесячного труда на земляных работах после нескольких лет тюрьмы, а потом и тяжкого плавания в океане. Витос не вытянул даже осени. Я ходил к нему в больницу, он быстро угасал. Когда повалил первый снег, Витоса увезли на лагерное кладбище. В те октябрьские дни ежедневно умирали люди из нашего этапа. Соловки поставили в Норильск «очень ослабленный контингент», так это формулировалось лагерной медициной.

Я попал к Захару Ильичу Розенблюму. Он посмотрел на мои распухшие, покрытые черными пятнами ноги и покачал головой.

– Не только цинга, но и сильный белковый авитаминоз. Типичное белковое голодание. Советую продать все что можете и подкрепить себя мясными продуктами.

Я продал что-то из белья, выпросил десяток рублей с лицевого счета и набрал в лавке мясных консервов. Молодой организм знал, как повести себя в лагере, пятна бледнели чуть ли не по часам, опухоль спадала. Спустя неделю ничто, кроме прожорливого аппетита – не напоминало о недавнем белковом авитаминозе.

В эти первые свободные от работы дни я часами слонялся один и с товарищами по обширному второму лаготделению. Лагерь меня интересовал меньше, чем окрестный пейзаж, но все же я с удовлетворением узнал что имеется клуб и там бесплатно показываются кинофильмы, а самодеятельный ансамбль из заключенных еженедельно дает спектакли. В этом «самодеятельном ансамбле» были почти исключительно профессионалы, я узнал среди них известные мне и на воле фамилии. Неутомимый Хандомиров вытащил в клуб нашу «бригаду приятелей» и пообещал, что останемся довольны.

– Любительская самодеятельность хороша только в том случае, если выполняется профессионалами. На воле это парадоксальное требование практически не выполняется. Но Исправительно-трудовой лагерь, по природе своей, учреждение парадоксальное, только здесь и можно увидеть профессиональное совершенство в заурядном любительстве.

Больше всего меня захватывал открывавшийся глазу грозный мир горного Заполярья. Август еще не кончился, а осень шла полная. По небу ползли глухие тучи, временами они разрывались, и тогда непривычно низкое солнце заливало горы и долины нежарким и неярким сиянием. С юга Норильск ограничивали овалом три горы – с одного края угрюмая, вся в снежниках Шмидтиха, в середине невысокая – метров на четыреста – Рудная, а дальше – Барьерная. За ней простиралась лесотундра, мы видели там настоящий лес, только – издали – совершенно черный. Север замыкала совершенно голая, лишь с редкими ледничками, рыжая гряда Хараелах, тогда это было совсем неживое местечко, типичная горная пустыня: нынче там сорокатысячный Талнах, строящийся город-спутник Оганер – по плану на 70 – 100 тысяч жителей. Я сейчас закрываю глаза и вижу северные горы в Норильской долинке – и только мыслью, не чувством, способен осознать, что эти безжизненные, абсолютно голые желто-серые склоны и плато – ныне площадка великого строительства – кладовая новооткрытых рудных богатств, которым, возможно, нет равных на всей планете.

А на запад от нашего второго лаготделения, самого населенного места в Норильске, простиралась великая – до Урала – тундра, настоящая тундра, безлесая, болотистая, плоская, до спазмы в горле унылая и безрадостная – мы недавно ехали по ней, вдавливая железнодорожную колею в болото. И в тундру непода¬леку от наших бараков врезался Зуб – невысокий горный барьерчик, выброшенный каким-то сейсмическим спазмом из Шмидтихи на север, странное название точно отвечало облику.

Когда, прислонившись к стене нашего барака, я озирал угрюмые горы, закрывавшие весь юг, ко мне подошел Саша Прохоров.

– Нашел чем любоваться!

– Страшусь, а не любуюсь. Неужели придется прожить здесь и год, и два?

…Я и не подозревал тогда, что проживу в Норильске не год и не два, а ровно восемнадцать лет…

Всему соловецкому этапу дали несколько дней отдыха. А затем УРО – Учетно-распределительный отдел сформировал рабочие бригады. В одну из них определили и меня. В УРО служили, мне кажется, шутники, они составляли рабочие бригады по образовательному цензу и званиям. Если бы среди нас было много академиков, то, вероятно, появилась бы и строительная бригада академиков-штукатуров или академиков-землекопов. Но в тот год академик нашелся только один, и с него сыпался такой обильный песочек, что этого не могли не заметить и подслеповатые инспектора УРО – дальше дневального или писаря продвигать его по службе не имело смысла.

Наша бригада называлась внушительно: «бригада инженеров». В ней и вправду были одни инженеры – человек сорок или пятьдесят. Все остальные бригады комплектовались смешанно – в них трудились учителя, музыканты, агрономы. В смешанные бригады кроме «пятьдесят восьмой» вводили и бытовиков, и уголовников: и тех и других хватало в соловецком этапе, а еще больше прибывало в этапах с «материка», плывших не по морю, а по Енисею от Красноярска. Новоорганизованные бригады отправлялись на земляные работы – готовить у подножия горы Барьерной площадку под будущий Большой металлургический завод.

Бригадиром инженерной бригады вначале определили Александра Ивановича Эйсмонта, в прошлом главного инженера МОГЭС, правительственного эксперта по электрооборудованию, не раз для покупки его выезжавшего во Францию, Германию и Англию, а ныне премилого и предоброго старичка, которого ставил в тупик любой пройдоха нарядчик. Особых подвигов в тундровом строительстве он совершить не успел, его к исходу первой недели начальник строительства Завенягин перебросил «в тепло» – комплектовать в Норильскснабе прибывающее электрооборудование. Потом я с удивлением узнал от самого Эйсмонта, что он был не только видным инженером, но и настоящим – а не про¬изведенным на следствии в таковые – сторонником Троцкого, встречался и с Лениным, писал разные политические заявления, подписывал какие-то «платформы» и потом не отрекался от них, как большинство его товарищей. В общем, он решительно не походил на нас, тоже для чего-то объявленных троцкистами либо бухаринцами, но в подавляющей массе не имевших даже представления о троцкизме и бухаринстве. Долго в Норильске Эйсмонту жить не пришлось. Уже в следующем году его похоронили на зековском кладбище. А там, на нашем безымянном «упокоище в мире», ему оказали честь, какой ни один зек еще не удостаивался: поставили на могиле шест, а на нем укрепили дощечку с надписью «А. И. Эйсмонт». Уж не знаю, сами ли местные руководители решились на такой рискованный поступок или получили на то предписание свыше.

Эйсмонта заменил высокий путеец Михаил Георгиевич Потапов. Я уже говорил, как в пути из Дудинки в Норильск он быстро и квалифицированно перенес провалившуюся в болото колею. Хандомиров назвал его выдающимся изобретателем. Забегая вперед, скажу, что самое выдающееся свое изобретение он совершил в Норильске спустя год после приезда. Зимою Норильскую долину заметали пурги: у домов вздымались десятиметровые сугробы, все железнодорожные выемки заваливало, улицы становились непроезжими, почти непроходимыми. Потапов сконструировал совершенно новую защиту дорог от снежных заносов – деревянные щиты «активного действия». Если раньше старались прикрывать дороги от несущегося снега глухими заборами – и снег вырастал около них стенами и холмами, то Потапов наставил щиты со щелями у земли: ветер с такой силой врывался в эти щели, что не наваливал снег на дорогу, а сметал его с дороги, как железной метлой. Когда Потапов освободился, его изобретение, спасшее Норильск от недельных остановок на железной и шоссейных дорогах, выдвинули на Сталинскую премию. Но самолюбивый, хорошо знающий цену своему таланту изобретатель не пожелал привлечь в премиальную долю кого-либо из своих начальников, как то обычно делалось. И большому начальству показалось зазорным отмечать высшей наградой недавнего заключенного, отказавшегося разбавить ее розовой водицей соавторства с чистым «вольняшкой».

Эйсмонт начал свое бригадирство с того, что вывел нас на прокладку дороги от поселка к подножию Рудной. На «промплощадке» еще до нас возвели кое-какие сооружения: обнесли обширную производственную «зону» – километров на пять или шесть в квадрате – колючим забором, построили деревянную обогатительную фабричку с настоящим, впрочем, оборудованием, кирпичный Малый металлургический завод – ММЗ, проложили узкоколейку в зоне, несколько подсобных сооружений… Все эти строения, выполненные в 1938-39 годах – тоже руками заключенных, – были лишь подходом к большому строительству на склонах горы Рудной. И для такого большого строительства в Норильск в лето и осень 1939 года гнали и гнали многотысячные этапы заключенных. Наш соловецкий этап был не первым и даже не самым многочисленным. Зато он, это скоро выяснилось, был наименее работоспособным.

Не один я запомнил на всю жизнь первый наш производственный день на «общих работах» – так назывались все виды неквалифицированного труда. Мы разравнивали почву для новой узкоколейки от вахты до Рудной. Рядом с инженерной бригадой трудились смешанные. И сразу стало ясно, что из нас, инженеров, землекопы – как из хворостины оглобли. И не потому, что отлынивали, что не хватало усердия, что не обладали землекопным умением. Не было самого простого и самого нужного – физической силы. Мы четверо, я, Хандомиров, Прохоров и Анучин, лезли из кожи, выламывая из мерзлой почвы небольшой валун и лишь после мучительных усилий, обливаясь потом под холодным ветром, все снова хватаясь за проклятый валун, кое-как вытащили его наружу. И еще потратили час и столько же сил, чтобы приподнять валун, и взвалить на тележку, – тащить его на носилках, как приказывали, никто и подумать не мог. А возле нас двое уголовников, командуя самим себе: «Раз, два, взяли!» – легко поднимали такой же валун, валили его на носилки и спокойно тащили к телеге, увозившей камни куда-то в овраги. А потом демонстративно минут по пять отдыхали, насмешливо поглядывая на нас, и обменивались обычными шуточками насчет важных Уксус Помидорычей и бравых Сидоров Поликарповичей. Мы тратили физических усилий, той самой механической работы, которая в средней школе называется «произведением из силы на путь», вдесятеро больше их. Но нам не хватало физической малости, что у них была в избытке, – потратить разом, в одном рывке это единственно нужное и трижды клятое «произведение из силы на путь». В барак на отдых мы в этот день не шли, а еле плелись. Нас не могли подогнать даже злые окрики конвойных, принявших нас у вахты, – в «зоне» конвоев не было, там мы становились как бы на время свободными.

– Бригада инженеров, шире шаг! – орали конвойные и для острастки щелкали затворами и науськивали, не спуская их с поводков, охранных собак. Собаки рычали и лаяли, мы судорожно ускоряли шаг, но спустя минуту ослабевали – и снова слышались угрозы, команды и лай собак.

В бараке нас ожидала горбушка хлеба и миска супа, но и того и другого было слишком мало, чтобы надежно подготовиться к завтрашнему «вкалыванию»: никто и наполовину не утолил аппетит.

На мои нары уселся Прохоров – он обитал на втором этаже, но так обессилел, что не торопился лезть наверх.

Назад Дальше