– Кончайте, раз безобразие, – согласился я. – Собственно, вы о чем? Последние анализы, по-моему, неплохие.
Дацис уселся на скамью и уперся тяжелым взглядом в стену.
– Не неплохие, а хорошие. Сколько вам надо говорить: если что не ладится, ищите у себя! Стешка плохая, каждый день убегает.
Я удивился:
– Вам-то что за горе, Ян Михайлович? Уборщицы вроде не в вашем подотчете. Запирать их на замок, как реактивы, не обязательно.
– А вы знаете, где она сейчас?
– Нет, конечно.
Дацис сказал торжественно и скорбно:
– У соседей.
– К геологам пошла?
– К геологам. Шляется из одной комнаты в другую. Что теперь о нас будут говорить – ужас просто!
Я начал терять терпение.
– Ужаса здесь не вижу. Чистоту Стеша обеспечивает, а остальное нас не касается. Хочется ей лясы точить, ну и, душа из нее вон, пусть точит.
Дацис зловеще покачал головой:
– Если бы лясы… Она ведь как? Только в те комнаты, где молодой народ: Покрутит бедрами, подмигнет, засмеется, а они потом к нам на чердак…
– На чердак?
– А куда же еще? Самое спокойное место, еще до Стешки проверено. Вчера полевик Силкин и керновщик Чилаев лезли по лестнице – последние гроши протирать. Столоверчение было почище спиритизма. Она им в темноте такие потусторонние радости закатывала… И все за десятку.
Я посоветовал Дацису:
– Бросьте эту слежку, Ян Михайлович. Стеша сама знает, как ей держаться. А если завиден чужой успех, сэкономьте на куреве и сами займитесь спиритизмом. Не хочу об этом думать.
Дацис ушел, но я продолжал думать о Стеше. Мне стало обидно за Сеньку Штопора. Он был не такой уж плохой человек, этот грабитель. Я припоминал, как горели его глаза, когда он расписывал Стешины достоинства. Черт его знает, как все обернется, если он услышит о ее поведении. У Сеньки ни при каких шмонах не находили ножа, но я, его сосед, знал, что он расстается с ножом только на время обыска. И, конечно, он таскал нож не для баловства, это я тоже понимал – такие чувствуют обиды глубоко и на расправу скоры…
«Ладно, ладно! – утешал я себя. – Что я знаю о нем, то и она знает – будет остерегаться. А – Дацису надо намекнуть, чтоб не трепался. Недаром все же говорят, что об изменах жены мужья узнают последними». Сенька, однако, узнал обо всем в этот же вечер. Мы сидели с ним на нижних нарах и хлебали «суп с карими глазками» – стандартную нашу рыбную баланду, когда в барак влетела радостная Стешка.
– Сенька! – крикнула она. – Ну денек – трех фрайеров подмарьяжила.
Он вскочил на ноги, забыв о супе.
– Врешь, падла!
Она с гордостью бросила на нары три смятые десятки.
– Факт был в …, следы на столе. Теперь я полноценная жена, зарплату приношу. Гони за спиртом.
Сенька умчался в другой конец барака, снаряжать в поход мастеров по добыче «горючего» – его даже в самые трудные дни войны можно было достать за хорошую плату, Стешка игриво толкнула меня плечом.
– Посунься, начальничек! Даме полагается лучшее место.
Минут через пять на наших нарах появился разведеный спирт, американская консервированная колбаса и сухой лук. Сенька налил мне полкружки.
– Пей, Серега! Надо это дело обмыть.
Стешка зазвенела, затряслась, еле выговорила подавившись смехом, как костью:
– Обмыть и пропить! Мать человеков пропиваем.
Сенька хохотал вместе с ней, а Стешка, быстрс опьянев, расхвасталась:
– Ты, Сень, руками работаешь, Сережка головой, а я чем? Без чего нельзя, понял! Без ума проживешь, без рук проскрипишь, без хлеба перебедуешь, а без этого никак – самое важное, значит!
Сенька, умиленный, поддержал ее:
– Верно, ну баба! Все в эту яму бросаем – деньги, свободу, жизнь. Ничего не жалеем. Заколдованное место!
Я сказал им с ненавистью:
– Свиньи вы! Не люди, животные! Ни стыда, ни совести, ни чести! Последний кобель с сукой порядочней – он хоть соперников отгоняет. Было бы у меня… Что бы я с вами сделал!
Я встал и пошатнулся. Сенька схватил меня за плечо и повалил на нары.
– Стешка! – крикнул он. – Плохо Сереге. Тащи воду, живо у меня, падла!
Меня укрыли бушлатом, вливали в меня воду. Я жадно глотал, зубы мои стучали по кружке. Стешка подсовывала мне под голову какое-то тряпье, вытирала мокрой ладонью лоб, говорила быстро и ласково:
– Лежи, лежи, не вставай! Ну скажи, как вдруг опьянел. И совсем не было похоже, что пьян, ну ни капельки… Вот беда какая, скажи! Может, еще закусишь чего? Поправишься!
Но закуска не могла меня поправить. Я был пьян не от спирта. Меня мутило отчаяние. Мое сердце разрывалось от скорби. Мне хотелось кричать, выть, кусаться, биться головой о стены, плевать кому-то в лицо, топтать кого-то ногами. Потом бешенство стало утихать, я забывался в чаду невероятных видений – вселенная танцевала вокруг меня вниз головой, Стеша гладила мои волосы, я ощущал тепло ее ладони, ее голос обволакивал меня. Я еще успел расслышать:
– Сенечка, может, раздеть его? Жалко бедного…
Он ответил сердито:
– Ладно, жалей! Сам раздену. А ты канай отсюда! На другое утро, после обхода начальника, Стеша пришла ко мне в потенциометрическую. Я знал, что она прибежит проведать, и приготовился к разговору.
– Что это со мной случилось? – сказал я весело. – Ничего не помню. От капли спиртного опьянел, как пес.
Но она была умнее, чем я думал о ней.
– Ты одурел, – заметила она. – Я нехороший разговор завела, а Сенька, дурак, развел… Ну, спирт сразу взял. Это бывает. Молодой ты – кровь играет.
Я попробовал отшутиться.
– Где там играет! Я недавно палец порезал, попробовал на вкус – кислятина моя кровь, можно селедку мариновать.
Она сидела на скамье, широко раздвинув под юбкой полные ноги. Глаза ее, лукавые и зазывающие, не отрывались от моего смущенного лица.
– Рассказывай! – протянула она. – Кислятину! Капнешь такой кровью на дрова – пожар! Ты себе зубов не заговаривай.
Я спросил серьезно:
– А что же мне делать? Она засмеялась:
– Смотри какой непонятливый! Что все делают.
– Нет, скажи – что? – настаивал я, снова начиная волноваться. – Прямо говори!
– Да я же прямо и говорю, – возразила она, удивленная. – Без фокусов. Истрать пару десяток, как из бани выйдешь – свеженький, легонький, не голова – воздух!
Она наклонилась ко мне, дразня и маня улыбкой, взглядом, плечами, приглушенным голосом:
– И не сомневайся – ублажу! Для тебя постараюсь – ближе жены буду. Все увидишь, чего и не думаешь!
Я тряхнул головой, рассеивая дурман, и показал на ее ноги:
– Это, что ли, увижу – надписи? Нечего сказать, удовольствие.
Она захохотала:
– А чем не удовольствие? А не хочешь, не смотри Я ведь делала для себя.
Она заметила на моем лице недоверие.
– Нет, правда! Не веришь? Сколько раз, бывало раскроюсь в бараке, погляжу на одну ляжку, порадуюсь – хорошо, когда по горячему, слаще сахару. И вспомню то одно, то другое, как было. А на другую посмотрю – заплачу – тоже полегчает. Театр в штанишках, на все требования – не так, скажешь?
Теперь и я смеялся. Мы хохотали, глядя друг на друга. Она спросила задорно:
– Или не нравлюсь я тебе? Тогда какого тебе шута надо? А то, может, деньжат жалко?
Я покачал головой.
– Нет, Стеша, ты собой очень ничего, вполне можешь понравиться. И денег мне не жалко, все бы отдал с радостью. Но не могу я по-вашему – без души. Боюсь, ты этого не понимаешь.
Она встала и вызывающе сплюнула на пол.
– А чего не понимать? На даровщинке покататься любишь. Без денег можно только с милой и Дунечкой Кулаковой… Мне цыганка ворожила на вашего брата – все короли марьяжные, деловое предприятие. А в милые я тебе не гожусь, понял! Удовольствие оказать – это моя работа, а для души я с человеком, может, плакать буду!
В этот день после обеда пропал и Дацис. Я заходил к нему в аналитическую познакомиться с результатами последних анализов, но обнаружил, что он и не приступал сегодня к разделке проб. Появился он только перед вечерним разводом и казался таким усталым и сонным, что я, не желая затевать новой ссоры, промолчал.
Вечером у Сеньки снова была пьянка. Я ушел из барака, чтоб не участвовать в ней, и весь вечер шатался по зоне. Я наталкивался в темноте то на столбы, то на проволоку. Я проклинал себя, злился на себя, гордился собой. Нет, я не такой, как они! Ах, почему я не такой? Живут же они, почему мне не жить? Человек животное – незачем себя обманывать! Что нужно Сеньке от его марухи – только простые, как мычание, отправления. Хлеб он ест с большим удовольствием, ну и правильно – любовь проще хлеба, она первичней, хлеб еще не выдумывали, а уже любили. Зачем же ему ревновать, ему хватает, пусть и другим достанется, ведь не ревнуют же, когда оставшийся хлеб берет другой? Вот, она, невыдуманная философия жизни – принимай любовь: как хлеб, сам насыщайся, дай насытиться другому. Не жадничай, тебе хватит, это единственно важное. А то обряжаешь кусок черствого хлеба как бога, не насыщаешься им – поклоняешься ему!
– Да, ты такой! – сказал я себе. – И останься таким. Каким низменным станет мир, если не обряжать любовь как бога! Нет, я не за ревность, ревность-низкое чувство, надо стать выше ее. Но они-то не выше ревности, они ниже ее, не доросли до нее. Вот так – и точка! Они – скоты, а ты – настоящий человек. И нечего тебе равняться с ними.
Я воротился в барак успокоенный. Сенька спал, распространяя запах перегара. Я смотрел на него с презрением, жалостью и чувством превосходства. Впервые за много суток я в эту ночь глубоко выспался.
Спустя неделю Дацис опять заговорил о Стеше.
– Совсем плохо с ней, – сказал он. – Пропадает девка.
– На чердаке? – осведомился я иронически.
– Нет, – возразил он серьезно. – У нее несчастье. Новый хахаль подвернулся, она с ним путается. Совсем с точки слетела – каждый свободный час к нему бегает. Представляете, что с ней Сенька сделает?
– Ему хватит, – ответил я равнодушно. – Он не жадный. Деньги она ему носит по-прежнему. Если бы тут была опасность, вам первому следовало бы побеспокоиться.
Он забормотал, смущенный:
– Почему мне? Я честно расплачивался. У нее занятие такое, все понимают.
А на следующее утро Сенька зарезал Стешу. Он ускользнул из колонны в морозном сумраке развода, пробрался в наш цех и подстерег Стешу, когда она шла на свидание со своим новым другом. Он нанес ей шестнадцать ножевых ран, семь из них были смертельными. А потом широким ударом распорол себе живот от паха до груди.
Я бежал вместе с другими к месту их гибели. Мысли мои путались. Что-то кричало во мне отчаянно и возмущенно: «Сам ты, высший человек, способен был бы на это? Только ли простые, как мычания, отправления искал он в ней? Да, правда, того, что предлагала она тебе, ему хватало, он не жадничал. Но было, значит, и нечто, потери чего он не мог ни стерпеть, ни пережить. Честно скажи, честно – ты заплатил бы за это такую страшную цену?»
Я кинулся к Сеньке. Он лежал спиной вверх, кровь широкой простыней покрыла вокруг него землю. Я пытался поднять его, звал, обнимал за плечи. Он не отвечал – его не было.
Потом я обернулся к Стеше. Бледная, раскинув руки, она лежала рядом. Платье ее было изорвано, на полных, красивых и в смерти ногах, причудливо змеясь, уходили вверх две надписи: «Жизнь отдам за горячую…» и «Нет в жизни счастья!». Что же, не напрасно она всматривалась так часто в эту формулу своей души, все осуществилось: и не было в ее жизни счастья, и отдала она жизнь за попытку его найти.
В хитром домике над ручьем
Не так уж много мне потребовалось времени, чтобы установить, что слухи о всевластии уголовников в первом лаготделении преувеличены. «Своих в доску» в этом отделении было, конечно, больше, чем в других лагерных зонах. Возможно, их здесь намеренно концентрировали, чтобы легче контролировать их действия, а также чтобы, разделенные на шайки «авторитетных паханов», они больше погружались в сведение личных счетов, чем сколачивались на коллективный разбой. Это было опасно даже при наличии многочисленной охраны и километровых «типовых заборов», то есть двойных рядов колючей проволоки. Если и было у начальства такое хитрое намерение, то оно успешно осуществилось. Уголовники делились на две обособленные касты – честноков и сук. Честноки или «воры в законе» составляли клан истинных или честных воров. Я не раз слышал это забавное сочетание «честный вор» от моего соседа Сеньки Штопора, он числил себя в этой блатной знати. Главной особенностью «честных воров» было то, что они не вступали в служебные связи с лагерной администрацией – работали на общих и специальных работах, кто как умел и кто на что годился, но в «лагерные придурки» – на должности конторщиков, бригадиров, каптеров, нарядчиков и комендантов – не шли, сохраняя независимость от местного начальства. «Своими не командую, прошу по-человечески, ничего, слушаются» – так скромно описывал свое назначение мой первый сосед в третьем бараке первого лаготделения, дядя Костя, пожилой пахан, в прошлом славный медвежатник, потрошитель многих сейфов с хитроумными запорами, а ныне слесарь-лекальщик ремонтно-механического завода. И доложу вам, слушались дядю Костю все уголовники куда исполнительней, чем новобранцы в армии самых ретивых сержантов из старослужащих. Впрочем, дядя Костя не примыкал ни к какому клану и не создавал своего, ибо – так разъяснили мне знающие уголовники – у него специальность высшей воровской квалификации – требует «личного искусства», а не «опоры на массы», по терминологии того времени. В данном случае, естественно, имелись в виду воровские массы – хорошо сбитые воровские шайки.
А кланы существовали даже внутри каст. Таков был маленький клан моего «крестника» – шайкой по голове – Мишки Короля. Таков был клан отчаянного – в смысле убивать «ни за что», не по делу, а по хотению – многократного убийцы Икрама, таков был зловещий коллектив Васьки Крылова. Но главным, конечно, было то, что в лагере, к тому же в любом лагере страны, кроме честноков существовали и суки. Говорят, что в иных ИТЛ командовали честноки, – не знаю. Ни я, ни мои знакомые, переменившие немало мест заключения, таких лагерей не знали. В нашем лагере владычествовали суки – и уверен, что таков был нормальный строй каждого «добропорядочного» лагеря НКВД. Суки – те же уголовники, часто с тем же тяжким клеймом – пятьдесят девятой статьей уголовного кодекса, карающей за бандитизм, – вступали в служебные отношения с лагерной администрацией. Суки командовали заключенными от имени администрации, являлись внутрилагерным костяком – комендантами, нарядчиками, каптерами, писарями… Только в охране им не разрешалось служить, и оружия они не могли иметь, хотя нелегально имели: ножи, заточенные напильники, кистени. Впрочем, и мы, «пятьдесят восьмая», не чурались средств самозащиты. Я с друзьями, к примеру, часто прятал в валенках либо в карманах нож, когда надобилось ночью ходить по промышленной зоне, – вряд ли он мог помочь в схватке с шайкой из трех-четырех бандитов, но душевное спокойствие гарантировал. Короче, на суках держался практически весь лагерь. И если места заключения не превращались периодически в арену кровавых побоищ, а являли собой правильно сконструированный организм, скрепленный жестокой дисциплиной, своеобразной свирепой «техникой безопасности» – в бараках можно было спокойно жить и без страха отдыхать, – то важная доля в службе порядка отводилась именно «ссученным» – комендантам, нарядчикам и многочисленным стукачам, исправно разнюхивавшим, где чем пахнет.
Между прочим, терминология лагеря не всегда адекватно описывала реальные «производственные отношения» воровских каст. Мне долго слышалось в словечках «честноки», «вор в законе» что-то уважительное, хотя в них была лишь попытка самоуважения разбойников и насильников, людей без чести и совести, тех, кого в старину очень точно и емко именовали христопродавцами. В формулах «суки» и «ссученные» я улавливал осуждение, гадливое отстранение от чего-то нечистого. Но сами носители лагерной власти по-иному рассматривали себя. Когда в зоне ТЭЦ честноки ухайдакали какого-то коменданта, он все повторял немеющими губами: