Как опасно быть женой - Дебра Кент 7 стр.


– Спи, – шепчет он в мои волосы. – Я люблю тебя.

глава четвертая

В викторианской Англии мужьям рекомендовали воздерживаться от половых контактов с женами, если целью оных не являлось продолжение рода. Женщинам во время акта предписывалось лежать неподвижно.

Откуда я об этом знаю? Одна наша стажерка предложила исследовать сексуальное поведение разных классов викторианского общества, где при явном запрете на интимные радости процветали проституция и мужеложство. Пока аристократия разнузданно упивалась любовной свободой – взять хотя бы нашумевший роман принца Уэльского с Лили Лэнгтри, одну из самых известных авантюр того времени, – средний класс исповедовал воздержание даже в семейной жизни. Принимая во внимание уровень половой активности в моем собственном браке (после интерлюдии в гостиной мы ни разу не занимались любовью), мы с Майклом прекрасно вписались бы в Викторианскую эпоху.

Я просматриваю список стажерки с предлагаемыми выставочными материалами: плакаты и памфлеты, клеймящие онанию – страшный грех, названный так по имени библейского персонажа, который расточал свое семя вопреки завету Господа плодиться и размножаться; выдержки из подлинного дневника с описанием “прелестей” брака, больше похожего на целибат; работы швейцарского врача Тиссо, предостерегавшего от опасных последствий секса, и в числе прочего – от безумия, порождаемого приливом крови к мозгу. Я обещала помочь стажерке, если она не сумеет найти всего по списку, и уже два раза звонила наследникам Тиссо и в Британскую библиотеку.

Я внимательно изучаю предложение, и тут ко мне в кабинет влетает Лесли и спрашивает, не смогу ли я поучаствовать в работе комитета по стенному панно Мендельсона.

– А то у меня сейчас ни времени, ни желания, – заявляет она.

А у меня? На ком из нас трое детей и грекоримская вакханалия по поводу юбилея Бентли?

– Умоляю, Джулс, будь лапочкой, позаседай за меня. Ну пожалуйста! Пожалуйста! Огромное пожалуйста с сахаром! И тогда я твой лучший друг на всю жизнь.

Я закрываю глаза – начинается мигрень – и неохотно киваю.

– Джулия, я тебя ОБОЖАЮ! – Лесли хватает меня за плечи и впечатывает в обе щеки по липкому помадному поцелую. – Я твоя должница. – Это да, она задолжала мне шестьсот сорок семь долларов. Но отдавать долги не в стиле Лесли Кин. – Между прочим, сегодня у них первое заседание. Шестнадцать ноль-ноль, Уайтхед-холл.

По правде говоря, мне не помешает отвлечься. Я готова на все, лишь бы в голову не лез Эван Делани. Стоит чуть ослабить оборону – и я ловлю себя на мыслях о том, встречался ли он когда-нибудь с рыжей, каким был в детстве, чем занимается в свободное время. И все из-за двух коротких разговоров и одного дурацкого сна.

На заседании комитета времени для подобных глупостей не будет. Мендельсон, этот Караваджо для бедных, в начале двадцатых годов приобрел определенную известность благодаря скандальному сочетанию в его творчестве эротики и насилия. Панно завещали университету Джордж и Альма Бин, местная супружеская пара с дурным вкусом, кучей денег и без наследников. На полотне изображена пышная блондинка с обнаженной грудью и руками, связанными за спиной, которая с гордым стоицизмом встречает похотливый взгляд захватчика. Большая часть картины затемнена; один луч света падает на тело девушки, а второй освещает стену с охотничьими трофеями: медведями, львами, леопардами, с явным сочувствием взирающими на последнюю жертву злодея.

Университетские защитники животных умудрились собрать две тысячи пятьсот сорок восемь подписей под петицией с требованием немедленно снять панно. Я же не знаю, что и думать. Надо ли избавляться от картины только потому, что она оскорбляет чувства отдельной группы людей? И так ли меня это волнует? Сегодняшний вечер я бы предпочла провести дома, с мужем и детьми, за рагу из курицы в горшочке и настольной игрой.

Я звоню Майклу сообщить, что опоздаю, и спросить, будет ли он дома к возвращению детей.

– Конечно. А, нет. Подожди. Сегодня понедельник? Ох, детка, прости, не получится, – говорит он, одновременно жуя, судя по звукам, большую сочную лепешку буррито. – У меня встреча с судьей Блоком. Перенести нельзя. (Пауза.) А что это вообще за комитет?

Он, конечно, не хотел меня обидеть, однако вопрос раздражает. По следующим причинам:

1. Он показывает, что две недели назад, когда я рассказывала о дилемме с мендельсоновской картиной, Майкл меня не слушал.

2. Он имеет подтекст. Майкл, сознательно или нет, принизил значение моей работы в комитете. Невысказанный эпитет здесь “дебильный”, а именно: “Что это вообще за дебильный комитет?”

Хоть Майкл и говорит, будто гордится моей карьерой, я иногда думаю, что свою работу он ставит безусловно выше. А у меня так – что-то вроде хобби. Когда мы только поженились, это было для нас довольно болезненной темой. Пока мой муж учился в юридическом колледже, я днем работала в школе для детей с дислексией, а по вечерам четыре дня в неделю преподавала английский как иностранный, но тем не менее именно мне приходилось отпрашиваться и ждать электрика.

– Ничего, – говорю я. – Оставлю детей на продленке.

– Хорошо, киса. Позже созвонимся. (Пауза.) Эй! Кстати. Я вот что подумал. Может, уложим сегодня детей пораньше? Как тебе такая мысль?

Теоретически – весьма и весьма, но практически – почти неосуществимо, принимая во внимание суточные биоритмы Люси, неизменно препятствующие нашей сексуальной близости. После десяти вечера и никак не раньше нашу старшую дочь начинают интересовать такие экзистенциальные вопросы, как: для чего я родилась? что бывает после смерти? когда можно проколоть уши и сколько еще до этого осталось? Исключительно после десяти вечера у Люси внезапно появляются силы на то, чтобы разложить по местам бесчисленные кукольные причиндалы, заняться планированием следующего дня рождения или подсчетом своих родинок – причем все это требует моего непременного внимания, которое я, надо сказать, щедро ей уделяю. Майкл между тем вздыхает, ждет и в конце концов засыпает.

Около четырех часов дня я поднимаюсь по лестнице к Уайтхед-холлу, пытаясь понять, что происходит: мой брак рушится или меня попросту косит ПМС? Я твержу себе: я замужем и счастлива. Замужем и счастлива. Замужем и счастлива. Замужем и счастлива. Замужем и счастлива. Мантра бьется у меня в голове, пока я шагаю по вощеному паркету коридора, где пахнет мастикой и старым деревом, открываю тяжелую дверь, вхожу в напоминающий пещеру конференц-зал и вижу Эвана Делани. Он сидит за столом и улыбается мне. ВСЕМОГУЩИЙ ВЕЧНЫЙ БОЖЕ! Я ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА.

Завидев меня, Эван вскакивает и жестом приглашает сесть рядом.

– Вас тоже сюда загнали? – шепотом интересуется он, и я чувствую на шее его пахнущее корицей дыхание.

Я вижу, что он рисовал что-то на бумажке. Это не решительные прямоугольники внутри прямоугольников, которые чертит мой муж на полях рядом с кроссвордом в “Нью-Йорк таймс”, а забавные детские картинки: щенок с большими висячими ушами и усами, лысый дядька в роговых очках с носом-картошкой. Не знаю почему, но при виде этих дурацких рисунков мне хочется его поцеловать. Я ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА. ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА. ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА. ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА. ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА. ЗАМУЖЕМ И СЧАСТЛИВА.

– Именно что загнали. – По моей интонации можно заключить, что я страшно этим недовольна, хотя на самом деле я больше не жалею, что согласилась работать в комитете.

Подозреваю, что и Эван Делани тоже не слишком огорчен. Он откидывается на стуле и чуть придвигает свою мускулистую руку к моей; она не касается меня, но я ощущаю исходящий от нее жар, хотя не исключено, что мне это только кажется. В том смысле, что это может быть мой собственный жар. Я не позволяю себе вдыхать запах Эвана, смотреть на темные курчавые волоски, выбивающиеся из-под ворота его мягкого серого свитера, обращать внимание на сильные пальцы, следы утреннего бритья на щеке, золотистые блики в зеленых глазах под тяжелыми веками, бахрому темных ресниц. Нет-нет, я решительно ничего этого не замечаю.

Донателла Поуп, усатая преподавательница искусствоведения, благоухающая куриным салатом, встает во главе длинного полированного орехового стола и разъясняет процедуру ведения собрания. Из косметики на ней только яркокрасная помада, которая в сочетании с усами придает Донателле вполне роковой, но отталкивающий вид а-ля Фрида Кало.

– Я хочу, чтобы вы, – призывает Донателла, – разбились на пары. Обсудите проблему со своим соседом слева, а через полчаса поговорим все вместе, поделимся соображениями и придем к общему решению. – Она бодро хлопает в ладоши. – И помните: наша первоочередная забота – студенты. Но не надо забывать и об интересах университета, хорошо? – Она снова бьет в ладоши. – Все, народ, работаем, работаем!

Слева от меня сидит Вернон Блэнкеншип, заслуженный профессор математики. Он уже на пенсии и весь покрыт старческими пятнами размером едва ли не с мою голову, на локтях у него мокрые болячки. К счастью, Эван, проигнорировав свою соседку слева, миниатюрную блондинку с кафедры Восточной Европы, ведет меня в глубину конференц-зала, освещенного старомодными, лестными для внешности вольфрамовыми лампами и бра в форме лилий. Некоторое время мы сидим молча. У Эвана очень смущенный и счастливый вид.

Я, к нашему взаимному удивлению, протягиваю руку к его очкам:

– Можно?

И, не дожидаясь ответа, осторожно снимаю их, дышу на линзы и протираю краем своей хлопчатобумажной блузки. Без очков Эван выглядит растерянно, но глаза становятся больше, ярче, зеленее.

Я возвращаю очки:

– Так лучше?

Он моргает и улыбается:

– Намного. Спасибо.

Я слышу в ушах биение собственного сердца.

– Извините. Сама не понимаю, почему так сделала. Непроизвольно вышло… короче, простите за фамильярность.

– Что вы, Джулия.

Я вижу свое имя, слетающее, как в замедленной съемке, с его губ. Смотрю на язык, задержавшийся за зубами на слоге “ли”, и неожиданно “Джулия” становится не просто идентификатором, но чудесным напевом, названием нежного розового цветка.

– Наверное, надо все-таки обсудить панно, – говорит Эван, и я замечаю, что по его смуглой шее ползет густая краска. – М-м… я вот что думаю. С одной стороны, студенты до известной степени правы. Если человек любит животных, а я вот люблю, и очень, то для него панно, безусловно, м-м-м, оскорбительно. Да и живопись, прямо скажем, так себе. В общем, если картину снимут, никто не умрет.

Я киваю, даже не слушая. Я вновь проигрываю в голове сцену с очками. Интересно, он тоже?

– С другой стороны, – продолжает Эван, – что такое университет, как не место свободного обмена идеями, где можно поговорить об искусстве – плохом в том числе? Пусть панно станет поводом для дебатов, средством обучения. Неужели университет капитулирует только потому, что кучка людей высмотрела в панно что-то для себя оскорбительное? Я считаю, это нездоровый прецедент. А вы?

– Согласна, – киваю я, страстно желая, чтобы он снова назвал меня по имени. – Нездоровый. – Меня словно накачали наркотиками. Надо срочно выйти на воздух.

– Вот и хорошо. Тогда, очевидно, все?

– Очевидно. – Я неохотно приподнимаюсь со стула, но Эван не двигается.

– Видите ли, я согласился на эту тягомотину только потому, что босс велел мне пополнить послужной список. Тогда меня смогут взять в штат. А то я, как выяснилось, недостаточно активен. За все время на факультете заседал только в двух комитетах.

– Как вам это удалось?

Эван пожимает плечами:

– Работал, работал, вот все и прохлопал. Преподаватель, у которого нет времени организовать продажу домашней выпечки? Скандал.

– Бросьте, у вас нет комитета по выпечке. – Я замолкаю. На мгновение это кажется вполне допустимым. – Или есть?

Эван улыбается своими лучистыми глазами и бормочет нечто вроде “какая прелесть”.

– А вас как угораздило? – спрашивает он, сводя руки за спинкой стула, чтобы размять восхитительно мускулистые плечи.

– В смысле?

– Ну, почему вы здесь? Уверен, что у вас полно куда более важной работы.

Стоит ли рассказывать о властной начальнице, приступах неуверенности в себе, моей неизбывной жажде похвалы, о муже и детях? Я вспоминаю неписаный кодекс допустимого уровня откровенности в разговоре. Излишняя искренность в самом начале знакомства – моветон.

– Я тут вместо начальницы. Она попросила. Эван улыбается:

– Да вы – настоящий скаут, Джулия Флэнеган. Я смотрю на блокнот у себя на коленях и молчу.

Комитет рассаживается по местам и голосует за сохранение панно, но также решает предоставить активистам стеновое пространство размером шесть на четыре фута в том же лекционном зале, чтобы они могли выразить свои взгляды. Следующая задача – выработка рекомендаций по студенческой выставке, но для этого нужно еще одно собрание.

– В целях экономии времени, – вещает Донателла Поуп, – предлагаю вам встретиться так же, то есть парами, до следующего заседания. Как, народ, согласны?

Аплодисменты.

– Первая светлая мысль за весь день, – шепчет Эван. – Слушайте, Джулия. Раз мы все равно будем встречаться, почему бы нам, знаете ли, не поужинать? Как вы относитесь к… м-м… итальянской кухне? “Сотто Воче”? Через три недели, считая с нынешней пятницы? Это будет. – Он достает из заднего кармана потрепанный черный ежедневник. – Двадцать шестое. Идет?

Мама дорогая! Прежде всего, вечер – это вечер.Я-то думала о кофе часиков в десять утра, предпочтительно в университетском кафетерии. Во-вторых, вечер пятницы – время свиданий.А “Сотто Воче” не просто ресторан, а романтическийитальянский ресторан, названный так за тихую, почти заговорщицкую атмосферу; каждый столик там кажется столиком для двоих в укромном уголке.

– Хорошо, – слышу я собственный голос и мгновенно вижу в его глазах облегчение и даже благодарность.

– Что ж, тогда до свидания, – говорит он, а я думаю: пожалуйста, только не это слово. Нам предстоит не свидание, профессор Делани, а деловая встреча.

На следующий день я решаю поработать дома, пусть только затем, чтобы избежать встречи с Эваном. Разумеется, есть и другие преимущества, и главное из них – отсутствие Лесли Кин плюс возможность целый день не вылезать из пижамы.

Но дома быстро становится одиноко. Я выхожу на улицу то за почтой, то просто вдохнуть чистого, не кондиционированного воздуха и не вижу вокруг ни единой живой души. Впрочем, в Дельфиниевом Уголке живут не люди, а машины. Большие, роскошные, сияющие фургоны и яркие импортные автомобильчики, черные “хаммеры”, кобальтово-синие родстеры, кремовые “лексусы”-кабриолеты. В доме наискосок от нашего – четыре машины, а водителей, как ни парадоксально, всего трое. Я ни разу своими глазами не видела, чтобы кто-то входил или выходил из этого дома, поэтому перестроения машин перед ним для меня загадочны и необъяснимы, как круги на полях.

6.0. “Корвет” в гараже, джип и фургон на подъездной дорожке, “тандерберд” около дома.

9.45. “Тандерберд” уехал, “корвет” на дорожке, джип в гараже, фургон на улице.

15.0. “Корвет” уехал, “тандерберд” в гараже, джип на улице, фургона нет.

18.0. Все четыре автомобиля уехали.

22.0. “Корвет” в гараже, фургона нет, “тандерберд” на улице, джип припаркован через дорогу.

Почему?

И с какой стати я торчу в ванной у окна, наблюдая за машинами соседей, когда надо работать? Отчего я не в состоянии найти “Современную энциклопедию супружеского счастья” сороковых годов, которую один из аспирантов прочитал и разметил по моей просьбе? Почему я не позвонила на работу мужу, просто чтобы сказать “привет”, как делала почти каждый день последние одиннадцать лет?

В конечном итоге Майкл звонит сам. Сообщает, что любит меня и что в субботу будут готовы его новые очки, и я должна ему напомнить забрать их из “Окуляров”.

“Окуляры” – не обычная оптика, а “Буфера” [9]и “Ангелы Чарли” в одном флаконе. Гениальный маркетинговый ход для привлечения платежеспособных мужчин с плохим зрением. Владелец Тим Ларсон взял на работу трех девушек: элегантную блондинку, бойкую рыжую (конечно, крашеную) и роковую красотку с волосами цвета воронова крыла. И, вместо псевдолабораторных халатов (ясно же, что они никакие не медики), упаковал своих девочек в вечерние наряды – блестящие топы с глубокими вырезами, облегающие юбочки, босоножки на тонких ремешках. И очки. Подозреваю, совершенно бесполезные. Еще одна находка Тима Ларсона. Видали? Мужики таки западают на дамочек в очках.

Назад Дальше