Плаха - Айтматов Чингиз Торекулович 17 стр.


Поистине нет предела парадоксам Господним… Ведь был уже однажды в истории случай – тоже чудак один галилейский возомнил о себе настолько, что не поступился парой фраз и решился жизни. И оттого, разумеется, пришел ему конец. А люди, хотя с тех пор прошла уже одна тысяча девятьсот пятьдесят лет, все не могут опомниться – все обсуждают, все спорят и сокрушаются, как и что тогда получилось и как могло такое произойти. И всякий раз им кажется, что случилось это буквально вчера – настолько свежо потрясение. И всякое поколение – а сколько их с тех пор народилось, и не счесть – заново спохватывается и заявляет, что, будь они в тот день, в тот час на Лысой горе, они ни в коем случае не допустили бы расправы над тем галилеянином. Вот ведь как им теперь кажется. Но кто мог тогда предположить, что дело так обернется, что все забудется в веках, но только не этот день…

И тогда тоже, кстати, была пятница, и тот, кто мог спастись, тоже не догадался ради своего спасения сказать в свою пользу двух слов…

II

Жарким было то утро в Иерусалиме, и предвещало оно еще более жаркий день. На Арочной террасе Иродова дворца, под мраморной колоннадой, куда прокуратор Понтий Пилат велел поставить себе сиденье, прохладно обдувало ноги в сандалиях чуть сквозящим понизу ветерком. Высокие пирамидальные тополя в большом саду едва слышно шелестели верхушками, листва их в этом году преждевременно пожелтела.

Отсюда, с каменистой возвышенности, с Арочной террасы дворца, открывался вид на город, очертания которого расплывались в зыбучем мареве – воздух все более накалялся, – даже окрестности Иерусалима, всегда четко видные, лишь смутно угадывались на границе с белой пустыней.

В то утро над холмом, широко распахнув крылья, точно подвешенная к небу на невидимой нити, беззвучно и плавно кружила одинокая птица, через равные промежутки времени пролетая над территорией большого сада. То ли орел, то ли коршун, кроме них, ни у одной птицы нe хватило бы терпения так долго и однообразно летать и жарком небе. Перехватив случайный взгляд, брошенный на птицу Иисусом Назарянином, стоящим перед ним, переминаясь с ноги на ногу, прокуратор вознегодовал и даже оскорбился. И сказал желчно и жестко:

– Ты куда очи возводишь, царь Иудейский? То твоя смерть кружит!

– Она над всеми нами кружит, – тихо отозвался Иисус, как бы говоря с самим собой, и при этом невольно притронулся ладонью к заплывшему, в черном отеке глазу: у базара, когда его вели на суд синедриона, на него накинулась с побоями толпа, науськиваемая священниками и старейшинами. Иные жестоко били его, иные плевали в лицо, и понял он в тот час, как люто ненавидели его люди первосвященника Каиафы, и понял, что никакой милости ему не следует ожидать от иерусалимского судилища, и тем не менее по-человечески дивился и поражался свирепости и неверности толпы, будто бы никто из них до этого не догадывался, что он бродяга, будто бы до этого не они внимали затаив дыхание его проповедям во храмах и на площадях, будто бы это не они ликовали, когда он въезжал в городские ворота на серой ослице с молодым осликом позади, будто бы не они с надеждой провозглашали, кидая под ноги ослице цветы: «Осанна Сыну Давидову! Осанна в вышних!»

Теперь он хмуро стоял в разодранной одежде перед Понтием Пилатом, ожидая, что последует дальше.

Прокуратор же был сильно не в духе, и прежде всего, как ни странно, он был раздражен на себя – на свою медлительность и необъяснимую нерешительность. Такого еще с ним не случалось ни в его бытность в действующих римских войсках, ни тем более в бытность прокуратором. Не смешно ли, в самом деле, – вместо того чтобы с ходу утвердить приговор синедриона и избавить себя от лишних трудов, он затягивал допрос, тратя на него и время и силы. Ведь так просто, казалось бы, вызвать ожидающего его решения иерусалимского первосвященника и его прихвостней и сказать: нате, мол, берите своего подсудимого и распоряжайтесь им, как порешили. И, однако, что-то мешало Понтию Пилату поступить этим простейшим образом. Да стоит ли этот шут того, чтобы с ним возиться?..

Но подумать только, каков оказался этот чудак! Он, мил, царь Иудейский, возлюбленный Господом и дарованный Господом иудеям как прямая стезя к справедливому царству Божьему. А царство это такое, при котором нe будет места власти кесаря и кесарей, их наместников и прислужнических синагог, а все-де будут равны и счастливы отныне и во веки веков. Какие только люди не домогались верховной власти, но такого умного, хитрого и коварного еще никто не знал – ведь случись самому дорваться до кормила власти, наверняка бы правил точно так же, ибо иного хода жизни нет и не будет в мире. И сам-то злоумышленник отлично знает об этом, но ведет свою игру! Подкупает доверчивых людей обещанием Нового Царства. Если правду говорят, что каждый судит о другом в меру своей подозрительности, то тут был именно тот случай: прокуратор приписывал Иисусу те помыслы, которые в тайная тайных, не надеясь на их осуществление, лелеял сам. Именно это больше всего раздражало Понтия Пилата, и от этого осужденный вызывал в нем одновременно и любопытство и ненависть. Прокуратор полагал, что ему открылся замысел Иисуса Назарянина: не иначе как этот бродяга-провидец задумал затеять в землях смуту, обещать людям Новое Царство и сокрушить то, чем впоследствии хотел обладать сам. Нет, каков! Кто бы мог подумать, что этот жалкий иудей смел мечтать о том, о чем не мог мечтать, вернее, не позволял себе мечтать сам повелитель малоазиатских провинций Римской империи Понтий Пилат. Так убеждал, так настраивал, к такому умозаключению подводил себя многоопытнейший прокуратор, допрашивая бродягу Иисуса довольно необычным способом: всякий раз ставя себя на его место, – и приходил в негодование от намерений этого неслыханного узурпатора. И от этого Понтий Пилат все больше распалялся, все больше терзался сомнениями – ему хотелось и немедленно скрепить прокураторской подписью смертный приговор, вынесенный Иисусу накануне старейшинами иерусалимского синедриона, и оттянуть этот момент, насладиться, выявив до конца, чем грозили римской власти мысли и действия этого Иисуса…

Ответ обреченного бродяги на его замечание по поводу птицы в небе покоробил прокуратора своей откровенностью и непочтительностью. Мог бы и промолчать или сказать что-нибудь заискивающее, так нет же, видите ли, нашел чем утешиться: смерть, мол, над всеми нами кружит. «Ты смотри, сам на себя накликает беду, будто и в самом деле не боится казни», – сердился Понтий Пилат.

– Что ж, вернемся к нашему разговору. Ты знаешь, несчастный, что тебя ждет? – спросил прокуратор сиплым голосом, в который раз вытирая платком пот с коричневого лоснящегося лица, а заодно и с лысины и с плотной крепкой шеи. Пока Иисус собирался с ответом, прокуратор похрустел вспотевшими пальцами, выкручивая каждый палец по отдельности – была у него такая дурная привычка. – Я спрашиваю тебя, ты знаешь, что тебя ждет?

Иисус тяжко вздохнул, бледнея при одной мысли о том, что ему предстоит:

– Да, римский наместник, знаю, меня должны казнить сегодня, – с трудом выговорил он.

– «Знаю!» – издевательски повторил прокуратор, с усмешкой, полной презрения и жалости, оглядывая стоящего перед ним незадачливого пророка с ног до головы.

Тот стоял перед ним понурясь, нескладным, длинношеий и длинноволосый, с разметанными кудрями, в разодранной одежде, босой – сандалии, должно быть, потерялись в схватке, – а за ним сквозь ограду дворцовой террасы виднелись городские дома на отдаленных холмах. Город ждал того, кто стоял на допросе перед прокуратором. Гнусный город ждал жертвы. Городу требовалось сегодня в этот зной кровавое действо, его тeмные, как ночь, инстинкты жаждали встряски – и тогда бы уличные толпы захлебнулись ревом и плачем, как стаи шакалов, воющих и злобно лающих, когда они видят, как разъяренный лев терзает в ливийской пустыне зебру. Понтию Пилату приходилось видеть такие сцены и среди зверей и среди людей, и внутренне он ужаснулся, представив себе на миг, как будет проходить распятие на кресте. И он повторил с не лишенным сочувствия укором:

– Ты сказал – знаю! «Знаю» – не то слово. В полной мере ты узнаешь это, когда будешь там…

– Да, римский наместник, я знаю и содрогаюсь при одной мысли об этом.

– А ты не перебивай и не торопись на тот свет, успеешь, – проворчал прокуратор, которому не дали закончить мысль.

– Прости покорно, правитель, если случайно перебил тебя, я не хотел этого, – извинился Иисус. – Я вовсе не тороплюсь. Я хотел бы пожить еще.

– И ты не думаешь отречься от слов своих непотребных? – спросил в упор прокуратор.

Иисус развел руками, и глаза его были по-детски беспомощны.

– Мне не от чего отрекаться, правитель, те слова предопределены Отцом моим, я обязан был донести их людям, исполняя волю Его.

– Ты все свое твердишь, – в раздражении Понтий Пилат повысил голос. Выражение лица его с крупным горбатым носом, с жесткой линией рта, обрамленного глубокими складками, стало презрительно-холодным. – Я ведь вижу тебя насквозь, как бы ты ни прикидывался, – сказал он не допускающим возражения тоном. – Что на самом деле значит донести до людей слова Отца твоего – это значит оболванить, прибрать к рукам чернь! Подбивать чернь на беспорядки. Может быть, ты и до меня должен донести его слова – я ведь тоже человек!

– У тебя, правитель римский, нет пока надобности в этом, ибо ты не страждешь и тебе ни к чему алкать другого устроения жизни. Для тебя власть – Бог и совесть. А ею ты обладаешь сполна. И для тебя нет ничего выше.

– Верно. Нет ничего выше власти Рима. Надеюсь, ты это хочешь сказать?

– Так думаешь ты, правитель.

– Так всегда думали умные люди, – не без снисходительности поправил его прокуратор. – Поэтому и говорится, – поучал он, – кесарь не Бог, но Бог – как кесарь. Убеди меня в обратном, если ты уверен, что это не так. Ну! – И насмешливо уставился на Иисуса. – От имени римского императора Тиверия, чьим наместником я являюсь, я могу изменить кое-что в положении вещей во времени и пространстве. Ты же пытаешься противопоставить этому какую-то верховную силу, какую-то иную истину, которую несешь якобы ты. Это очень любопытно, чрезвычайно любопытно. Иначе я не стал бы держать тебя здесь лишнее время. В городе уже ждут не дождутся, когда приговор синедриона приведут в исполнение. Итак, отвечай!

– Что мне ответить?

– Ты уверен, что кесарь менее Бога?

– Он смертный человек.

– Ясно, что смертный. Но пока он здравствует – есть ли для людей другой Бог, выше кесаря?

– Есть, правитель римский, если избрать другое измерение бытия.

– Не скажу, что ты меня рассмешил, – в наигранном оскорблении морща лоб и приподнимая жесткие брови, проронил Понтий Пилат, – Но ты не можешь меня в этом убедить по той простой причине, что это даже не смешно. Не знаю, не пойму, кто и почему тебе верит.

– Мне верят те, кого толкают ко мне притеснения, вековая жажда справедливости, – тогда семена моего учения падают на удобренную страданиями и омоченную слезами почву, – пояснил Иисус.

– Хватит! – безнадежно махнул рукой прокуратор. – Бесполезная трата времени.

И оба замолчали, думая каждый о своем. На бледном челе Иисуса проступил обильный пот. Но он не утирал его ни ладонью, ни оборванным рукавом хламиды, ему было не до того – от страха к горлу подкатила тошнота, и пот заструился вниз по лицу, падая каплями на мраморные плиты у худых жилистых ног.

– И после этого ты хотел бы, – внезапно осипшим голосом продолжил Понтий Пилат, – чтобы я, римский прокуратор, даровал тебе свободу?

– Да, правитель добрый, отпусти меня.

– И что же ты станешь делать?

– Со словом Божьим пойду я по землям.

– Не ищи дураков! – вскричал прокуратор и вскочил вне себя от гнева. – Вот теперь я окончательно убеждаюсь, что твое место только на кресте, только смерть может унять тебя!

– Ты ошибаешься, правитель высокий, смерть бессильна перед духом, – твердо и внятно произнес Иисус.

– Что? Что ты сказал? – поразился Понтий Пилат, не веря себе и подступая к Иисусу; лицо его, искаженное от гнева и удивления, пошло темно-коричневыми пятнами.

– То, что ты слышал, правитель.

Набрав воздуха в легкие, Понтий Пилат резко вскинул руки к небу, собираясь что-то сказать, но в это время послышались гулкие шаги подкованных кавалерийских сапог.

– Чего тебе? – строго спросил прокуратор вооруженного легионера, идущего к нему с каким-то пергаментом.

– Велено передать, – сказал тот коротко и удалился.

То была записка Понтию Пилату от жены:

– О боги, боги! Чем я вас прогневал? – простонал Понтий Пилат и в который раз пожалел, что не отправил сразу же без лишних слов и проволочек этого невменяемого и неистового лжепророка со стражей к палачам туда, за городские сады, где на взгорье должна была совершиться казнь, которой требовало иерусалимское судилище. И вот теперь и жена вмешивается в его прокураторские дела, в чем ему виделась если не скрытая работа сил, стоящих за Иисусом Христом, то, во всяком случае, сопротивление небесных сил этому делу. Но небожителей земные дела мало интересуют, а жена – что она понимает своим женским умом в политике, зачем ему пробуждать вражду первосвященника Каиафы и иерусалимской верхушки, преданной и верной Риму, ради этого сомнительного бродяги Иисуса, поносящего кесарей? Откуда она взяла, что этот тип красив, как молодой бог? Ну, молод. Только и всего. А красоты никакой особой в нем нет. Вот он стоит, побитый в свалке, как собака. И что в нем нашла она? Прокуратор задумчиво прошел несколько шагов, обдумывая содержание записки, и снова со вздохом сел в кресло. А меж тем у него промелькнула еще мысль, что уже не раз приходила ему на ум: казалось бы, сколь ничтожны люди – гадят, мочатся, совокупляются, рождаются, мрут, вновь рождаются и мрут, сколько низостей и злодеяний несут они в себе, и среди всего этого отврата и мерзости откуда-то вдруг – провидение, пророки, порывы духа. Взять хотя бы этого – он так уверовал в свое предназначение, что точно во сне живет, а не наяву. Но хватит, придется его отрезвить! Пора кончать!

– И все же вот что я хочу знать, – обратился прокуратор к Иисусу, все так же молчаливо стоящему на своем месте, – допустим, ты праведник, а не злоумышленник, сеющий смуту среди доверчивых людей, допустим, говоря о Царстве справедливости, ты оспариваешь право кесаря владеть миром, допустим, я поверю тебе, так вот скажи мне: что заставляет тебя идти на смерть? Открой мне, что тобою движет? Если ты вознамерился таким способом воцариться над народом израилевым, я тебя не одобряю, но я тебя пойму. Но зачем же ты вначале рубишь сук, на котором собираешься сидеть? Как же ты станешь кесарем, если ты отрицаешь власть кесаря? Сам понимаешь, сейчас в моей воле оставить тебя в живых или послать на казнь. Так что же ты молчишь? Онемел от страха?

Назад Дальше