Загоревшись этой стародавней идеей, Бостон и Эрназар прикинули с карандашом в руках все кичибельские варианты: даже по самым минимальным подсчетам, учитывая, что животные, преодолевая перевал в ту и другую сторону, сбросят вес, игра стоила свеч. Дело сулило большую выгоду – ведь прямых затрат, если не считать провоза соли-лизунца, кроме оплаты труда, практически никаких. Правда, пока еще это были лишь заманчивые расчеты.
Бостон решил прежде всего обратиться к управляющему отделением, затем к директору совхоза, а к парторгу обращаться не стал. Не любил он парторга, не раз убеждался – пустослов, знай предостерегает: этого нельзя, того нельзя, ему бы только на собраниях выступать, пересказывать, что в газете написано, да щеголять в галстуке. А директору, голове совхоза, Бостон рассказал о замысле: так, мол, и так, Ибраим Чотбаевич, собираемся с Эрназаром воскресить для пользы дела старые пастбища за перевалом Ала-Монгю. Вначале, мол, пойдем на пару разведывать путь, глянем, какие места на Кичибеле и какие травы, а потом, по возвращении, двинем туда гуртом на все лето. И если получится, все, как желательно, пусть тот выпас Кичибельский закрепят за ним, за Бостоном, ну а если кто из чабанов пожелает пробиваться вслед за ним за перевал, пожалуйста, и тому места хватит, главное, чтобы он, Бостон, знал, какие выпасы ему выделят и на что он может рассчитывать в течение сезона. Вот, мол, с этим и пришел к вам, через два дня решили мы с Эрназаром двинуться на перевал Ала-Монгю, а дела пока женам и помощникам перепоручим.
– Кстати, Боске, а как жены смотрят на вашу затею? – поинтересовался директор. – Ведь дело это нешуточное.
– Вроде с пониманием. К чему бога гневить, моя Арзыгуль с головой баба, да и Гулюмкан, жена Эрназара, та хоть и помоложе, но, сдается, совсем не глупая. И между собой они, гляжу я, здорово поладили. Вот еще чему я рад. А то хуже нет, когда бабы грызутся. Тогда жизнь не в жизнь… Бывали прежде случаи…
И еще кое о чем переговорили они с директором. Оказалось, что осенью на выставку в Москву с трудно произносимым названием ВДНХа или ВДНХы намечалась поездка передовиков района и будто бы Бостон значился в списке чуть не первым.
– А нельзя ли, Ибраим Чотбаевич, мне с женой поехать? Моя Арзыгуль давно мечтает Москву повидать, – признался Бостон.
– Я тебя понимаю, Боске, – улыбнулся директор, – поживем – увидим, как говорится. Почему бы нет? Надо только согласие парторга получить. Я поговорю с ним насчет этого.
– С парторгом? – призадумался Бостон.
– Да ты не сомневайся, Боске. Что он, из-за тебя будет придираться к твоей жене, что ли? Не по-мужски ведь.
– Да не в этом дело. Подумаешь, поедем – не поедем. Велика беда. Я вот о чем хотел поговорить с тобой, директор. Скажи, тебе очень нужен такой парторг в хозяйстве? Никак не можешь обойтись без него?
– А что?
– Ну, мне важно знать. Вот, скажем, есть у телеги четыре колеса – и все на месте, а если взять и приделать пятое колесо, оно и само не катится, и другим не дает. Так нужно это колесо или нет?
– Видишь ли… – Директор, рослый, крупный мужчина с раскосыми глазами на широком грубоватом лице, посерьезнел, стал перекладывать бумаги на столе, прикрыл глаза усталыми веками. «Недосыпает, все крутится», – подумал Бостон. – Честно говоря, толковый парторг нужен, – сказал он после паузы.
– А этот?
Директор коротко глянул ему в лицо.
– Зачем нам с тобой это обсуждать? Раз его райком прислал, что тут поделаешь.
– Райком. Вот видишь, – вырвалось у Бостона. – Мне иной раз сдается, будто он все прикидывается, что ему для чего-то надо так себя вести. Зачем ему все время стращать людей, точно я социализм хочу подорвать? Ведь это же неправда. Ведь я если чего и требую, так для дела. Землю эту я не продам, не отдам кому-то, она как была совхозная, так и останется. И все равно я, пока живу, пока работаю, буду жить своим умом.
– Да что ты мне все толкуешь, Боске. Нельзя делать того, что ты предлагаешь.
– А почему нельзя?
– Потому что нельзя.
– Разве это ответ?
– Что я еще могу тебе ответить?
– Я тебя понимаю, Ибраим Чотбаевич. Ты однажды погорел, хотел как лучше, а тебе дали по шее, понизили – перевели из райкома в совхоз.
– Правильно, и больше не хочу, чтобы мне давали по шее: ученый уже.
– Вот видишь, каждый думает прежде всего о себе. Я не против, о себе надо думать, только думать надо по-умному. Наказывать надо не того, кто что-то новое сделал, а того, кто мог сделать и не сделал. А у нас все на оборот.
– Тебе хорошо рассуждать, – усмехнулся директор.
– Всем так кажется. А мне надоело жить как в гостях. Из гостя какой работник? Сам понимаешь. Ну день-два поначалу повкалывает, а потом надоест… А у нас что получается: работаешь, работаешь, а Кочкорбаев тебя все по носу щелкает – ты гость, ты не хозяин.
– Вот что, Боске, давай договоримся так: ты на меня не ссылайся, но делай так, как сочтешь нужным…
С тем и расстались…
Через три дня на рассвете они с Эрназаром двинулись в Кичибель. Все еще спали, когда они сели на коней. Бостон ехал на кауром мерине, Донкулюк его – в ту пору двухлетка – еще был молод, а в горы лучше отправляться на тихоходной лошади, ведь на перевал не поскачешь галопом. У Эрназара тоже был под седлом добрый конь. Лошади к тому времени года были уже в теле, шли быстро. Каждый вез с собой курджун овса – на случай ночевки в снегах. Везли с собой и шубы овчинные тоже на этот случай.
Бывает, сам путь приносит радость. Особенно если попутчик подберется по душе да разговор неторопливый неприхотливо течет. А в тот день погода выдалась на редкость ясная – впереди возвышались горы, снежный хребет за снежным хребтом, каждый следующий вce более кряжистей и снежней, а если оглянуться, позади в низине лежало насколько хватало глаз великое озеро. И всякий раз хотелось оглянуться на застывшую, как притемненное зеркало, синеву Иссык-Куля.
– Эх, увезти бы хоть чуток синевы Иссык-Куля в курджуне, – пошутил Эрназар.
– А лошадь чем будешь кормить, вместо овса – синевой? – резонно ответил ему Бостон.
И оба рассмеялись. Им редко удавалось освободиться от повседневных, тяжких чабанских забот, и хотя ехали они с тем, чтобы разведать перегон через перевал, а впереди им предстояло еще более трудное и мучительное дело, в тот час обоим было хорошо, и тропа предков пока была к ним милостива. Эрназар ехал в отличном настроении – все-таки его идея пошла в дело. С самой войны, целых сорок лет никто не ходил за тот перевал, а они с Бостоном отважились.
Эрназар, к слову сказать, любил порассуждать, порасспросить. И собой был видный малый, в армии, оказывается, служил в последних кавалерийских частях после войны. Выправка была у него что надо, хотя и прошло столько лет. Гулюмкан, смеясь, рассказывала, что ее Эрказар однажды чуть было артистом не стал. Приехал какой-то кинорежиссер и стал уговаривать Эрназара сняться в кино. Если бы, говорит, твой Эрназар жил в Америке, играть бы ему ковбоя в кино. А Гулюмкан ему и ответь: «Знаю я ваше кино, слышала, одного табунщика взяли сниматься, так он и сгинул – какая-то артистка увела его. А я своего Эрназара не отпущу». Смех один!
А Бостон подумывал, как бы осенью, когда они возвратятся с Кичибеля, помочь Эрназару получить под начало бригаду. Пусть человек работает постоянно, давно пора доверить ему чабанство, негоже держать его так долго в подпасках, был бы он, Бостон, директором совхоза или парторгом, знал бы, каких людей, когда и куда ставить, но, как говорят в народе, «бири кем дуние» – в мире всегда что-то не так.
В горах им уже не встречались трактора и верховые, все реже попадались на пути зимовья и кошары, менялся и ландшафт: природа была здесь чужая, более суровая, холодная. К вечеру, еще до захода солнца, Бостон и Эрназар добрались по каменистому ущелью до подножья перевала Ала-Монгю. Можно было бы, пока не стемнело, проехать еще дальше, но рассудили, что при перегоне скота, даже если выйти на заре, при звездах, все равно за целый день большего расстояния в горах покрыть не удастся, а раз так, значит, здесь, в ущелье, под самой завязкой перевала, и придется останавливаться на ночь. Скотоводы называют такую ночь шыкама, ночь перед штурмом перевала. К тому же место для шыкамы оказалось очень удобным – речка стекала с ледников, здесь был ее исток, можно было выбрать место под склоном, куда не достигал бы ветер с ледников. Чабаны хорошо знали, что пронизывающий и опасный ветер с ледников всегда начинается с полуночи и держится до восхода солнца. Укрыть многочисленный скот от ледникового ветра на ночь и утром со свежими силами начать штурм перевала – в этом хитрость шыкамы.
Спешившись и расседлав притомившихся коней, путники начали устраиваться на ночлег. Облюбовали место под небольшим утесом, набрали кое-какого топлива – Эрназар не поленился спуститься по ущелью довольно далеко, туда, где росли низкорослые горные деревца. Потом поужинали у огня провизией, что захватили с собой из дома, даже чай вскипятили в жестяном чайнике и, довольные, стали укладываться после долгого пути на покой.
В высотах под перевалом быстро стемнело, и сразу стало холодать – точно зима нагрянула. Путь из лета в зиму составил всего лишь день верховой езды. Стужей повеяло с ледников Ала-Монгю – ведь они были совсем недалеко, эти вековечные ледники, как говорится, рукой подать. Бостон вычитал в какой-то газете, что льды эти лежат на высотах уже миллионы лет и что благодаря им и возможна здесь, в долинах, живая жизнь – льды постепенно подтаивают и дают начало рекам, которые несут свои воды в жаркие низины и поля, вот как мудро устроено все в природе.
– Эрназар, – сказал уже перед сном Бостон, – а холод-то какой! Чувствуешь, как пробирает? Хорошо, что шубы захватили.
– Шубы что, – отозвался Эрназар. – В прежние времена еще спасались молитвой, она так и называлась – перевальная. Помнишь ее?
– Да нет, не помню.
– А я помню, как ее дед читал.
– Ну-ка прочти.
– Да я ведь как помню – с пятого на десятое.
– Все лучше, чем никак. Давай начинай!
– Ну, хорошо. Я буду говорить, а ты повторяй. Слышишь, Бостон, повторяй: «О, Владыка студеного неба, синий Тенгри, не ужесточи пути нашего через перевал ледяной. Если тебе надо, чтобы скот полег в метель, возьми взамен ворону в небе. Если тебе надо, чтобы дети наши задохнулись от стужи, возьми взамен в небе кукушку. А мы подтянем подпруги коней, прикрепим покрепче вьюки на бычьих горбах и обратим к тебе наши лица, только ты, Тенгри, не становись на нашем пути, пропусти нас через перевал к травам зеленым, к водопоям студеным, а возьми взамен эти слова…» Кажется, так, а дальше не помню…
– Жаль…
– Да что жалеть? Теперь такие молитвы никому не нужны, теперь учат в школах, что все это отсталость и темнота. Вон, мол, в космос летают люди.
– А при чем тут космос? Что, если в космос летаем, так надо и забыть прежние заклинания? Кто в космос летает, тех по пальцам перечесть можно, а сколько нас на земле и землей живет? Отцы наши, деды наши землей жили, что же нам в космосе? Пусть они себе летают – у них свое дело, у нас свое.
– Легко сказать, Боске, а такие, как наш парторг Кочкорбаев, что ни собрание, поносят все старое, говорят – не так свадьбы справляете, почему не целуетесь на свадьбах, почему невеста с тестем не танцуют в обнимку? Имена и то не те даете детям – есть, говорит, утвержденный свыше список новых имен, а все старинные надо заменить. А то вдруг прицепится – не так хороните, говорит, не так оплакиваете покойника. Как людям плакать, и то указывает: не по-старинному, говорит, надо плакать, но-новому.
– Да знаю я, Эрназар, будто это мне неизвестно. Вот попади я в Москву, а меня вроде осенью собираются на выставку послать, вот тогда, честное слово, пошел бы в ЦК, хочу узнать: нужны ли нам в самом деле такие, как Кочкорбаев, или это наше горе? И ведь ничего не скажи ему, чуть что – за глотку берет, ты, говорит, против партии. Он один, видишь ли, вся партия. И никто ему нe перечит. Вот ведь как у нас. Сам директор его обходит сторонкой. Ну да бог с ним! Беда в том, что таких, как Кочкорбаев, немало и в других местах… Давай-ка спать, Эрназар. Ведь завтра у нас самый трудный день…
Так в разговорах о том о сем заснули в ту ночь двое чабанов в ущелье под великим ледяным перевалом Ала-Монгю. Звезды уже сияли в призрачной темной выси над горами, все до единой, сколько их ни есть, высыпали в небе, и удивительно было Бостону, что такие крупные и тяжелые, каждая с его кулак, звезды не падали, а висели в небе и неустанно мерцали, и холодный ветер свирепо свистел в камнях… Всегда ему места не хватает, богу ветров Шамалу… Всегда он недоволен и всегда что-то в себе таит…
* * *
Такой же порывистый холодный ветер врывался с тонким присвистом сквозь оконные щели и в ту глухую ночную пору, когда под тягостный вой волков Бостону заново вспомнилось все пережитое. И он снова перебирал в памяти старое, прошедшее, и душу его бередила обида, причиненная никчемными людьми, которые даже несчастья других используют для глумления и клеветы. О, как сильны они в этом гнусном своем древнем деле! Кого угодно заставят страдать, кого угодно заставят мучиться бессонницей – от царя до пастуха. И так нехорошо становилось Бостону от этих безысходных мыслей, что подчас вой волков, опять объявившихся в эту ночь, казался ему воплем его измученной души. Ему чудилось, что это больная душа бродит во тьме за кошарами, это она, его ослепшая от горя душа, плачет и воет вместе с волчицей Акбарой. И не было никаких сил выносить вой волчицы и хотелось заткнуть ей глотку. «Вот ведь какая настырная! Ну что ты с ней поделаешь? Чего тебе надобно от меня? – раздражался Бостон. – Ничем я тебе не смог помочь. Я старался, но не получилось, Акбара, поверь, не вышло. И не вой больше! Нет их, нет здесь твоих волчат, хоть сто верст пробеги, пропиты они и распроданы кто куда. И теперь их тебе не найти! Так уймись же! Сколько ты будешь карать нас? Уходи, уходи, Акбара! Забудь наконец. Понимаю, тяжко тебе, но уйди, исчезни, и не приведи бог, чтобы ты попалась мне на глаза, пристрелю тебя, несчастную, не посмотрю ни на что, пристрелю, потому что нет от тебя житья, и не доводи меня, и без тебя тошно, тебя я могу убить, но что мне делать с теми, кто глумится над бедой моей, так хоть ты уйди, исчезни, чтобы больше никогда не слышать твой вой! И еще кое-кого убил бы я, и, клянусь матерью, не дрогнула бы моя рука. Есть у нас с тобой общий враг – у тебя, Акбара, он похитил детенышей, а меня эта пьяная тварь поносит поганым языком своим. И когда я думаю об этом и о том, как тогда, срывая ногти, лез в ту ледяную пропасть и как звал Эрназара и плакал один-одинешенек в беспощадных горах, не хочется жить, совсем не хочется. И не стал бы я жить, плевал бы на все, если бы не этот малыш. Вот он здесь, рядом, свернулся комочком, спит, мать принесла его поближе ко мне. Ну, ясное дело, женщина боится волчьего воя, а малыш спит, потому что он чист, потому что он дитя невинное, потому что дан он мне за муки мои, за то, что мне пережить пришлось, в нем кровь и плоть моя, он мой слепок последний. Но ведь я не просил себе такой судьбы, она сама пришла, как приходит день, как наступает ночь, верно говорят, от судьбы не уйдешь, а этот гад Базарбай такой гнусный поклеп на меня возводит, что так бы и придушил его, как собаку, потому как нет на него управы. А кто подпевает ему – первый наш парторг, точно делать ему нечего, подхватывает, что этот пьянчуга плетет, обездолить хочет моего малыша… Как же мне не понять твоего горя, Акбара!» Так думал Бостон, маясь бессонницей в ту ночь, но даже он при всем его уме и чуткости не мог представить себе всю меру страданий Акбары. Пусть не было у нее слов, но были муки, хоть ей и не дано было выразить их словами. И никак не могла она избавиться от этих сжигавших ее мук. Разве могла она выскочить из своей шкуры? Разве не пыталась она бесцельно и непрерывно метаться по горам и поймам вместе с Ташчайнаром, неотступно следующим за ней всюду и всегда, в надежде загонять себя, свалиться с ног, умереть от усталости, издохнуть? Разве не пыталась она утишить, заглушить неутихающую боль утраты, яростно, отчаянно нападая вместе с Ташчайнаром на всех, кто попадался им на пути? Разве не пыталась она вернуться в свое логово под скалой, чтобы еще раз убедиться, что оно пусто, чтобы окончательно убить в себе всякую надежду, чтобы не обманываться больше сновидениями?..
О, как это тяжко! В тот вечер, скитаясь бесцельно по окрестностям, Акбара вдруг круто повернула к Башатскому ущелью и поскакала, все убыстряя бег, точно какое-то дело требовало ее немедленного присутствия. Ташчайнар, как всегда, шел следом за волчицей, не отставая от нее ни на шаг. А Акбара все убыстряла бег и бежала как безумная по камням, по сугробам, по лесам… И по знакомой тропе через старый лаз, через заросли барбариса проникла в нору, и в который уже раз убедилась, что логово пусто, что оно давно нежилое, и опять завыла, заскулила жалобно, обшаривая и обнюхивая все, на чем мог сохраниться запах сосунков: «Где они, что с ними? Где вы, щенята, четыре комочка-молочника? Когда бы вы выросли, когда бы окрепли ваши клыки, когда бы пошли вы рядом со мной, как прочны были бы мои бока, как не знали бы устали мои ноги».