Помирились. В гости захаживали. Робел Егор в гостях-то в этих, хозяина слушал.
- Свет, Егор, на мужике стоит. Мужиком держится.
- Верно, Федор Ипатыч. Правильно.
- А разве есть в тебе мущинство настоящее? Ну, скажи, есть?
- Дык ведь как… Вон баба моя…
- Да не про то я, не про срам! Тьфу!..
Смеялись. И Егор со всеми вместе хихикал: чего ж над глупым-то не посмеяться? Это над Федором Ипатовичем не посмеешься, а над ним-то - да на здоровье, граждане милые! С полным вашим удовольствием!..
А Тина только улыбалась. Изо всех сил улыбалась гостям дорогим, сестре родимой да Федору Ипатовичу. Этому - особо: хозяин.
- Да, направлять тебя надо, Егор, направлять. Без указания ты ничего не спроворишь. И жизнь самолично никогда не осмыслишь. А не поймешь жизни - жить не научишься. Так-то, Егор Полушкин, бедоносец божий, так-то…
- Да уж, стало быть, так, раз, оно не этак…
2
Но зато был Колька.
- Чистоглазый мужичок растет, Тинушка. Ох, чистоглазик парень!
- Ну, и глупо, что так, - ворчала Харитина (она всегда на него ворчала. Как председатель сельсовета поздравил с законным браком, так и заворчала). - Во все времена чистоглазым одно занятие: на себе пахать заместо трактора.
- Ну, что ты, что ты! Напрасно так-то, напрасно.
Колька веселым рос, добрым. К ребятам тянулся, к старшим. В глаза заглядывал, улыбался - и во все верил. Чего ни соврут, чего ни выдумают - верил тотчас же. Хлопал глазами, удивлялся:
- Ну-у?..
Простодушия в этом «Ну-у»? на пол-России хватило бы, коли б в нем нужда оказалась. Но спроса на простодушие что-то пока не было, на иное спрос был:
- Колька, ты чего тут сидишь? Тятьку твоего самосвалом переехало: кишки изо рта торчат!
- А-а!..
Бежал куда-то Колька, кричал, падал, снова бежал. А мужики хохотали:
- Да куда ты, куда? Живой он, тятька твой. Шутим мы так, парень. Шутим, понял?
От счастья, что вес хорошо закончилось, Колька забывал обижаться, а только радовался. Очень радовался, что тятька его жив и здоров, что не было никакого самосвала и что кишки у тятьки на месте: в животе, где положено. И поэтому звонче всех смеялся, от всего сердца.
А вообще нормальный малец был. В речку с обрыва нырял и ласточкой и топориком. В лесу не плутал и не боялся. Собак самых злющих в два слова утихомиривал, гладил, за уши их дергал, как хотел. И цепной пес, пену с клыков не сбросив, комнатной собачонкой у ног его ластился. Ребята очень этому удивлялись, а взрослые объясняли:
- Отец у него собачье слово знает.
Правда тут была: Егора собаки тоже не трогали.
И еще Колька терпеливым рос. Как-то с березы сорвался (скворечник вешал, да ветка надломилась), до земли сквозь все сучья просквозил, и нога на сторону. Ну, вправили, конечно, швы на бок наложили, йодом вымазали с головы до ног - только кряхтел. Даже докторша удивилась:
- Ишь, мужичок с ноготок!
А потом, когда срослось все да зажило, Егор во дворе услышал: ревет сынок в сараюшке (Колька спал там, когда сестренка народилась. Горластая больно народилась-то- вся в маменьку). Заглянул: Колька лежал на животе, только плечи тряслись.
- Ты чего, сынок?
Колька поднял зареванное лицо: губы прыгали.
- Ункас…
- Чего?
- Ункаса убили. В спину ножом. Разве ж можно - в спину-то?
- Какого Ун… Ункасу?
- Последнего из могикан. Самого последнего, тятька!..
Следующей ночью отец и сын не спали. Колька ходил по сараюшке и сочинял стихи:
- Ункас преследовал врага, готовый с ним сразиться. Настиг и начал биться…
Дальше стихи не получались, но Колька не сдавался. Он метался в тесном проходе меж поленницей и топчаном, бормотал разные слова и размахивал руками. За дощатой стеной заинтересованно хрюкал поросенок.
А Егор сидел на кухне в кальсонах и бязевой рубахе и, шевеля губами, читал книгу про индейцев. Над странными именами шумели знакомые сосны, под таинственной пирогой металась та же рыба, а томагавком можно было запросто наколоть к самовару лучины. И поэтому Егору уже казалось, что история эта происходила не в далекой Америке, а здесь, где-то на Печоре или на Вычегде, а хитрые имена придуманы просто так, чтобы было завлекательнее. Из сеней тянуло ночным холодком, Егор сучил застывшими ногами и читал, старательно водя пальцем по строчкам. А через несколько дней, осилив наконец-таки эту самую толстую в своей жизни книгу, сказал Кольке:
- Хорошая книжка.
Колька подозрительно всхлипнул, и Егор уточнил:
- Про добрых мужиков.
Вообще Колькины слезы недалеко были спрятаны. Он плакал от чужого горя, от бабьих песен, от книг и от жалости, но слез этих очень стеснялся и потому старался реветь в одиночестве.
А вот Вовка - погодок, двоюродный братишка - только от обиды ревел. Не от боли, не от жалости - от обиды. Сильно ревел, до трясучки. И обижался часто. Иной раз ни с того ни с сего обижался.
Вовка книг читать не любил: ему на кино деньги давали. Кино он очень любил и смотрел все подряд, а если про шпионов, то и по три раза, И рассказывал:
- А он ему-хрясь, хрясь! Да в поддых, в поддых!..
- Больно, поди! - вздыхал Колька.
- Дура! Это ж шпионы.
И еще у Вовки была мечта. У Кольки, к примеру, мечта каждый день была иная, а у Вовки - одна на все дни:
- Вот бы гипноз такой открыть, чтоб все-все заснули. Ну, все! И тогда б я у каждого по рублику взял.
- Чего ж только по рублику?
- А чтоб не заметил никто. У каждого по рублику- это ого! Знаешь, сколько? Тыщи две, наверное.
Поскольку денег у Кольки сроду не водилось, он о них и не думал. И мечты у него поэтому были безденежные: про путешествия, про зверей, про космос. Легкие мечты были, невесомые.
- Хорошо бы живого слона поглядеть. Говорят, в Москве слон каждое утро по улице ходит. - Бесплатно?
- Так по улице же.
- Врут. Бесплатно ничего не бывает.
Вовка увесисто говорил, как сам Федор Ипатович. И глядел так же: с прищуром. Особый такой прищур, бурьяновский. Федору Ипатовичу это нравилось:
- Ты, Вовка, скрозь гляди. Сверху все лжа.
Вовка и старался глядеть скрозь, но Колька все же с братиком водился. Не спорил, не дрался, но, правда, и особо не слушался. Если уж очень Вовка нажимал - уходил. Одного не прощал только: когда тот над отцом его, над Егором Полушкиным, подхихикивал. Здесь и до крайности порой доходило, но мирились быстро, все-таки родная кровь.
А про слона, который каждое утро в Москве по улицам ходит, Кольке отец рассказал. Уж где он про этого слона разузнал, неизвестно, потому что телевизора у них не было, а газет Егор не читал, но говорил точно, и Колька не сомневался. Раз тятька сказал - значит, так оно и есть.
А вообще-то слонов они только на картинках видели и один раз - в кино. Там показывали цирк, и слон стоял на одной передней ноге, а после очень смешно кланялся и хлопал ушами. Сутки целые они тогда про слонов говорили.
- Умная животная.
- Тять, а в Индии пашут на них?
- Нет,-Егор не очень знал, что делают слоны в Индии, но прикидывал. - Здоров он больно для пахоты-то. Плуг выдернет.
- А чего ж они там делают?
- Ну, как чего? Тяжелое всякое. На лесоповале, к примеру.
- Вот бы нам сюда слона, а, тять? Он бы штабеля грузил, рудостойку, пиловочник.
- Да-а. Жрет много. Сенов не напасешься.
- А в Индии как же?
- Дык у них с кормами порядок. Лето сплошное: траву хоть двадцать раз коси.
- И валенки не нужны, да, тять? Вот красота-то, наверно!
- Ну, не скажи. У нас получше будет. У нас - Россия. Самая страна замечательная.
- Самая-самая?
- Самая, сынок. Про нее песни поют по всей земле. И все иностранные люди нам завидуют.
- Значит, мы счастливые, тять?
- Это не сомневайся. Это точно.
И Колька не сомневался: раз тятька сказал, стало быть, так оно и есть. Тем более что сам Егор истово в это верил. Ну, а уж если Егор во что-то там верил истово, то и говорил об этом особо, и мнения своего не менял, и даже с самим Федором Ипатовичем спорил крепко.
- Глупый ты мужик, Егор, раз такое мелешь. Ну, какая на тебе рубаха? Ну, скажи?
- Синяя.
- Синяя! Дерьмовая на тебе рубаха: с третьей стирки на подтирку. А у меня - заграница. Простирнул, встряхнул - и гладить не надо, и как новая!
- А мне и в этой ладно. Она к телу ближе.
- Ближе! Твоей рубахой рыбу ловить сподручно: к ветру она ближе, а не к телу.
- А ты скажи, Федор Ипатыч, с тебя во тьмах-то, как рубаху сымаешь, искры сыпятся?
- Ну?
- Вот. Потому - чужая она, рубаха-то твоя. И от противности электричество вырабатывает. А у меня с рубахи ни единой искорки не спадет. Потому - своя, к телу льнет, ластится.
- Бедоносец ты, Егор. Пра слово: бедоносец! Природа обидела.
- Да уж что уж. Стало быть, так, раз оно не этак…
Улыбался Егор. Смирно улыбался. А Колька негодовал. Люто негодовал, но при старших спорить не смел: при старших спорить- отца позорить. Наедине возмущался:
- Ты чего смалчиваешь, тять? Он тебя всяко, а ты смалчиваешь.
- Бранчливых, Коля, сон не любит. Тяжко спят они. Маются. Так-то, сынок.
- С мяса они маются! - сердился Колька.
Сердился он потому, что Егор врал. Врал, сопел при этом, глаза прятал: Колька этого не любил. Не любил отца вот такого, жалкого. И Егор понимал, что сын стыдится его и мучается от стыда этого, и мучился сам.
- Да уж что уж. Стало быть, так, раз оно не этак.
А мучения все эти, стыд дневной и полуночный, крики жены да соседские ухмылочки - все от одного корня шли, и корнем тем была Егорова трудовая деятельность. Не задалась она у него, деятельность эта, на новом-то месте, словно вдруг заколодило ее, словно вдруг руки Егору отказали или соображение в гости утекло. И мыкался Егор, и лихорадило его, и по ночам-то спал он не в пример хуже бранчливого Федора Ипатовича.
- Руководить тобою нужно, Егор. Руководить! Но зато был Колька. Ни у кого такого Кольки не было. Мужичка такого чистоглазого!..
3
Не задалась у Егора Полушкина на новом месте привычная работа. Правда, первых два месяца, когда топориком для Федора Ипатовича от солнышка до солнышка позванивал, все вроде нормально шло. Федор Ипатович хоть и руководил им, однако взашей не подталкивал, свою выгоду соблюдая. Мастера торопить нельзя, мастер - сам себе голова: это всякий хозяин сообразит. И хоть и бегал вокруг, и кипятил кровь, а особо подгонять не решался. И Егор работал, как сердце велело: где поднажать, где передохнуть, а где и отойти, присесть на бревнышко, на работу со стороны глянуть. Да не торопливо, не в задыхе - спокойно, вглядчиво, на три цигарки. За эту работу кормили его с семейством ежедень, штаны старые дали и домишко. В общем, Егор не сетовал, не обижался: по закону, по сговору все было сделано. Полмесяца он в новом жилье устраивался, неделю радовался, а потом пошел работу искать. Не за ради дома да удобства родственника- за ради хлебушка.
Плотник есть плотник: за ним всегда работа бегает - не он за работой. Тем более, что весь поселок труд Егоров видел, да и петух тот, его топором сработанный, с конька на весь белый свет кукарекал. Так что взяли Егора, можно сказать, с поясным поклоном в плотницкую бригаду местной строительной конторы. Взять-то взяли, а через полмесяца…
- Полушкин! Ты сколько ден стенку лизать будешь?
- Дык ведь это… Доска с доской не сходится.
- Ну и хрен с ними, с досками! Тебе, что ль, тут жить? У нас план горит, премиальные…
- Дык ведь для людей жа…
- Слазь с лесов! Давай на новый объект!
- Дык ведь щели.
- Слазь, тебе говорят!..
Слезал Егор. Слезал, шел на новый объект, стыдясь оглянуться на собственную работу. И с нового объекта тоже слезал под сочную ругань бригадира, и снова куда-то шел, на какой-то самоновейший объект, снова делал что-то где-то, топором тюкал, и снова волокли его, не давая возможности сделать так, чтобы не маялась совесть. А через месяц вдруг швырнул Егор казенные рукавицы, взял личный топор и притопал домой за пять часов до конца работы.
- Не могу я там, Тинушка, ты уж не серчай. Не дело у них - понарошка какая-то.
- Ах горе ты мое бедоносец юродивый!..
- Да уж что уж. Стало быть, так, раз оно не этак.
Откочевал он в другую бригаду, потом в другую контору, потом еще куда-то. Мыкался, маялся, ругань терпел, но этой поскаковской работы терпеть никак не мог научиться. И мотало его по объектам да бригадам, пока не перебрал он их все, что были в поселке. А как перебрал, так и отступился: в разнорабочие пошел. Это, стало быть, куда пошлют да чего велят.
И здесь, однако, не все у него гладко сходилось. В мае - только земля вздохнула - определили его траншею под канализацию копать. Прораб лично по веревке трассу ему отбил, колышков натыкал, чтоб линия была, по лопате глубину отметил:
- Вот до сих, Полушкин. И чтоб по ниточке.
- Ну, понимаем.
- Грунт в одну сторону кидай, не разбрасывай.
- Ну, дык…
- Нормы не задаю: мужик ты совестливый. Но чтоб…
- Нет тут вашего беспокойства.
- Ну, добро, Полушкин. Приступай. Поплевал Егор на руки, приступил. Землица сочная была, пахучая, лопату принимала легко, и к полотну не липла. И тянуло от нее таким родным, таким ласковым, таким добрым теплом, что Егору стало вдруг радостно и на душе уютно. И копал он с таким старанием, усердием да удовольствием, с каким работал когда-то в родимой деревеньке. А тут майское солнышко, воробьи озоруют, синь небесная да воздух звонкий! И потому Егор, про перекуры забыв, и дно выглаживал, и стеночки обрезал, и траншея за ним еле поспевала.
- Молоток ты, Полушкин! - бодро сказал прораб, заглянувший через три часа ради успокоения. - Не роешь, а пишешь, понимаешь!
Писал Егор из рук вон плохо и потому похвалу начальства не очень чтобы понял. Но тон уловил и наддал изо всех сил, чтобы только угодить хорошему человеку. Когда прораб явился в конце рабочего дня, чтобы закрыть наряд, его встретила траншея трехдневной длины.
- Три смены рванул! - удивился прораб, шагая вдоль канавы. - В передовики выходишь, товарищ Полушкин, с чем я тебя и…
И замолчал, потому что ровная, в нитку траншея делала вокруг ничем не примечательной кочки аккуратную петлю и снова бежала дальше, прямая как стрела. Не веря собственным глазам, прораб долго смотрел на загадочную петлю и не менее загадочную кочку, а потом потыкал в нее пальцем и спросил почти шепотом:
- Это что?
- Мураши, - пояснил Егор.
- Какие мураши?
- Такие, это… Рыжие. Семейство, стало быть. Хозяйство у них, детишки. А в кочке, стало быть, дом.
- Дом, значит?
- Вот я, стало быть, как углядел, так и подумал…
- Подумал, значит?
Егор не уловил ставшего уже зловещим рефрена. Он был очень горд справедливо заслуженной похвалой и собственной инициативой, которая позволила в неприкосновенности сохранить муравейник, случайно попавший в колею коммунального строительства. И поэтому разъяснил с воодушевлением:
- Чего зря зорить-то? Лучше я кругом окопаю…
- А где я тебе кривые трубы возьму, об этом ты пе подумал? На чьей шее я чугунные трубы согну? Не сообразил? Ах ты, растудыт твою…
Про петлю вокруг муравьиной кучи прораб растрезвонил всем, кому мог, и проходу Егору не стало. Впрочем, он еще терпел по великой своей привычке к терпению, еще ласково улыбался, а Колька ходил сплошь в синяках да царапинах. Егор сразу заметил синяки эти, но сына не трогал: вздыхал только. А через неделю учительница пришла.
- Вы Егор Савельич будете?
Нечасто Егора отчеством величали, ох, нечасто! А тут - пигалица, девчоночка, а - уважительно.
- Знаете, ваш Коля пятый день в школу не ходит.
- Как так получается?
- Наверное, обидел его кто-то, Егор Савельич. Сначала он дрался очень, а потом пропал. Я его вчера на улице встретила, хотела расспросить, но он убежал.
- Неуважительно.
- Вы поговорите с ним, Егор Савельич. Поласковее, пожалуйста: он мальчик чуткий.