Иванов катер. Не стреляйте белых лебедей. Самый последний день. Вы чье, - Зубков Борис Васильевич 22 стр.


- Ну, что скажешь? - спросил Яков Прокопыч в ответ на Колькино «здравствуйте». - Какие еще огорчения сообщишь?

Очень волнуясь и даже малость заикаясь от этого волнения, Колька торопливо, взахлеб рассказал заведующему про весь позавчерашний день. Про то, как ладно бежала лодка и как разворачивались дальние берега. Про то, как старательно помогал Егор туристам. Про матрасы и костер, про муравьиный пожар и желтую палатку. Про колбасу с булкой и две эмалированные кружки, которые опрокинул тятька с устатку под настойчивые просьбы приехавших. И еще как плясал он потом, как падал…

Яков Прокопыч слушал внимательно, не перебивая: только моргал сердито. В конце уточнил:

- И ты, значит, ушел?

- Ушел, - вздохнул Колька, так и не решившись поведать о пощечине. - Я ушел, а он остался. С мотором еще.

- Значит, ты не виновен, - сказал, помолчав, заведующий. - А я тебя и не привлекаю: не ты у меня работаешь.

- Я же не для того, - вздохнул Колька. - Я же все, как было, рассказал. Он же переживает, дяденька Яков Прокопыч.

- Он бесплатно переживает, а я -за деньги. Ладно… Все ясно. Мал еще учить. Мал. Ступай отсюда. Ступай и не появляйся: запрещаю.

Ушел Колька. Без особых, правда, огорчений ушел, потому что ни на что не рассчитывал, разговор этот затевая. Просто не мог он не поговорить с Яковом Прокопычем, не мог не рассказать ему, как все было, зная, что тятька про то никогда и никому не расскажет. А то, что Яков Прокопыч, про все узнав, просто-напросто прогонит его, Колька предчувствовал и поэтому не удивился и не расстроился. Задумался только и опять пошел к учительнице.

- Почему это люди такие злые, Нонна Юрьевна?

- Неправда, Коля, люди добрые. Очень добрые.

- А почему же тогда обижают?

- Почему?..

Вздохнула Нонна Юрьевна: легко вам вопросы задавать. Можно было не ответить, конечно. Можно было и отделаться: мол, вырастешь - узнаешь, мал еще. Можно было и на другое разговор этот перевести. Но Нонна Юрьевна в глаза Кольке заглянула и лукавить уже не могла. Чистыми глаза были. И чистоты требовали.

- О том, что такое зло, Коля, и почему совершается оно, люди давно думают. Сколько существуют на свете, столько над этим и бьются. И однажды, чтобы объяснить все разом, дьявола выдумали, с хвостом, с рогами. Выдумали дьявола и свалили на него всю ответственность за зло, которое в мире творится. Мол, не люди уже во зле виноваты, а дьявол. Дьявол их попутал. Да не помог людям дьявол, Коля. И причин не объяснил, и от зла не уберег и не избавил. А почему, как, по-твоему?

- Да потому, что снаружи все искали! А зло - оно в человеке, внутри сидит.

- А еще что в человеке сидит?

- Живот! Из-за живота-то и зло. Всяк за живот свой опасается и всех кругом обижает.

- Кроме живота есть еще и совесть, Коля. А это такое чувство, которое созреть должно. Созреть и окрепнуть. И вот иногда случается, что не вызревает в человеке совесть. Крохотной остается, зеленой, несъедобной. И тогда человек этот оказывается словно бы без советчика, без контролера в себе самом. И уже не замечает, где зло, а где добро: все у него смещается, все перепутывается. И тогда, чтобы рамки себе определить, чтобы преступлений не наделать с глухой-то своей совестью, такие люди правила себе выдумывают.

- Какие правила?

- Правила поведения: что следует делать, а что не следует. Выносят, так сказать, свою собственную малюсенькую совесть за скобки и делают ее несгибаемым правилом для всех. Ну, они, например, считают, что нельзя девушке жить одной. А если она все-таки живет одна, значит, что-то тут неладно. Значит, за ней надо особо следить, значит, подозревать ее надо, значит, слухи о ней можно самые нелепые…

Остановилась Нонна Юрьевна. Опомнилась, что свое понесла, что из общего и целого вывод сделала частный и личный. И даже испугалась:

- Господи, у меня же плитка на кухне не выключена!

Выбежала, а Колька этого и не заметил. Сидел, брови насупив, думал, прикидывал. Слова Нонны Юрьевны к своему житью-бытью примерял.

Насчет правил точно все сходилось. Видал Колька таких, что жили по своим правилам, а тех, кто этих правил не придерживался, считали либо дураками, либо хитрюгами. И если правила, по которым жил Яков Прокопыч, были простыми и неизменными, то правила родного дядюшки Федора Ипатовича решительно расходились с ними. Они были куда изощреннее и куда гибче прямолинейных пунктиков контуженного сосной Якова Прокопыча Сазанова. Они все могли оправдать и все допустить - все, что только нужно было в данный момент самому Федору Ипатовичу.

И еще были тятькины правила. Простые: никому и никогда никаких правил не навязывать. И он не навязывал. Он всегда жил тихо и застенчиво: все озирался, не мешает ли кому, не застит ли солнышка, не путается ли в ногах. За это бы от всей души спасибо ему сказать, но спасибо никто ему не говорил. Никто.

Хмурил Колька брови, размышлял, по каким правилам ему жить. И как бы сделать так, чтобы никаких правил вообще больше бы не было, а чтобы все люди вокруг поступали бы только по совести. Так, как тятька его поступал.

А пока Колька ломал голову над проблемами добра и зла, учительница Нонна Юрьевна тихонечко плакала на кухне. Хозяйка ушла, и можно было, не таясь и не прилаживая дежурных улыбок, вдоволь посокрушаться и над своей незадачливой судьбой, и над своими очками, и над ученой угловатостью, и над затянувшимся одиночеством.

А может, и правда, что мужчины книжных девушек не любят?.

8

Поезд прибыл в областной центр в такую рань, что Егор оказался возле рынка в пять утра. Рынок был еще закрыт, и Егор остановился возле ворот, положив мешки на асфальт. Сам же подпер плечом соседний столб, свернул цигарку вместо завтрака и начал с опаской раздумывать о предстоящей торговой операции. Сроду он в купцах не ходил, да и руки у него под топорище приспособлены были, не под навескиразновески. Дома, в горячке, он чересчур уж уверовал в собственные способности и теперь, хмурясь и вздыхая, сильно жалел об этом.

Чего греха таить: побаивался Егор базара. Побаивался, не доверял ему и так считал, что все равно обманут. Все равно на чемнибудь да объегорят, и мечтать тут надо о том лишь, как бы не на все килограммы разом объегорили. Как бы хоть чтото выручить, хоть две из тех трех сотенных, что нависли над ним, как ненастье.

А тем временем и город зашевелился: машины зафыркали, дворники зашаркали, ранние дамочки каблуками зацокали. Егор на всякий случай поближе к мешкам подобрался, променяв удобный дальний столб на неудобный ближний, но вокруг колхозного рынка пока особой активности не наблюдалось. Мелькали, правда, отдельные личности, но облюбованных Егором ворот никто не отпирал.

- Этто что такое?

Оглянулся Егор: начальник. В шляпе, в очках, при портфеле. И пальцем в мешки целится.

- Этто что, спрашиваю вас?

- Свининка это, - поспешно пояснил Егор. - Свеженькая, значит, личная убоинка.

- Убоинка? - Под шляпой грозно заерзали брови: вверхвниз, вверхвниз. - Кровь это! Кровь по асфальту струится антисанитарно, вот что я вижу отчетливо и невооруженно.

Изпод мешков действительно сочилась жалкая струйка сукровицы. Егор поглядел на нее, на строгого начальника, ничего не понял и поспешно захлопал глазами.

- За такие фортели рыночную продукцию бракуют, - строго продолжал начальник с портфелем. - Какая, говорите, у вас продукция?

- У меня? У меня никакая не продукция. Убоинка у меня. Поросячья.

- Тем более блюсти обязан. О холере наслышан? Нет? Чистота - залог здоровья! Фамилия?

- Мое?

- Фамилия, спрашиваю вас?

- Это… Полушкин.

- Полушкин. - Гражданин в шляпе вынул книжечку и аккуратно занес в нее Егорову фамилию, что очень озадачило Егора. - Снизим оценочный балл, гражданин Полушкин. Знаете, за что именно. Вывод сделайте сами.

Спрятал книжечку в карман, пошел не оглядываясь, а вслед ему Егор ошалело хлопал глазами. Потом к мешкам сунулся, хотел уж подхватить их, чтобы все было санитарно, да не успел. Двое изза рынка выломились: один уж в годах, а второй - середник. Пожилой завздыхал, зацокал:

- Ах, самоуправство, ах, паразит!

- Чего? - спросил Егор.

- Знаешь, кто это был? - спросил середник. - Главный по инспекции. Он штампы на мясо ставит.

- Штампы?

- Не поставит - хана товару. И продавать не разрешат и в холодильник не допустят. Стухнет товарец.

- Чего? - спросил Егор.

- Строгачи кругом, страшное дело! - завздыхал пожилой. - Строгачиперестраховщики: эпидемия, слыхал?

- Чего?

- Жмут нашего брата…

Закручинились прохожие, завздыхали, застрекотали: гигиена, санинспекция, эпидемии, категория, штампы, холодильник. Один справа стоял, другой слева расположился, и Егор, слушал их, все башкой вертел. Аж шею заломило.

- Даа, влип ты, мужик.

Вот он в прошлом месяце, - пожилой в середника ткнул, на три сотни он накрылся.

- Чего?

- Накрылся. С приветом, значит, три сотенных. Как те ласточкикасаточки.

- Чего?

- Даа, было дело, было… У тебя чего тут, телятинка?

- Поросятинка. - Егор, разинув рот, глядел то на правого, то на левого. - Что же делатьто мне, мужики, а? Присоветуйте.

- А чего тут присоветуешь? Забирай свои мешки да дуй до дому. Сдашь в родном колхозе по рублю за килограмм.

- По рублю?

- По рублю не возьмут, - сказал середник. - Зачем им по рублю? От силы по семь гривен.

- Семь гривен? Нельзя мне по семьто гривен, никак нельзя. Начет на меня. Три сотенных начет.

- Даа, дела, - вздохнул пожилой. - Обидно, конечно, но раз он твою фамилию записал, то все.

- Нуу?

- Помог бы ты мужикуто, а? - попросил за Егора середник. - Видишь, и начет на него, и поросятинка тухнет.

- Трудно, - закручинился пожилой. - Ой, трудное это дело. Немыслимо!

- Мы понимаем! - зашептал, озираясь, Егор. - Мы это, трудностито ваши, как говорится, учтем. Учтем ваше беспокойство.

- Это - лишнее, - строго сказал пожилой. - Я к тебе всей, можно сказать, душой, а ты - деньги. Обижаешь.

- Обижаешь, - подтвердил середник.

- Да что вы, что вы! - перепугался Егор. - Это так я, так! Сболтнул я, граждане.

- Сболтнул он, - сказал середник. - Может, уважим?

- Главное тут, как начальство объехать, - размышлял пожилой. - Фамилиято известна: записана фамилиято. Вот в чем сложность. Может, лучше сразу все продать, а? Продать все чохом. Оптом, как говорится: полтора рубля за килограмм.

- Полтора? - ахнул Егор. - Да что вы, граждане милые! Грабиловка полная получается.

- Грабиловка, говоришь? А то, что фамилию твою на цугундер взяли, это как называется? Сам ты во всем виноват, раскорячился тут антисанитарно, а потом орешь: грабиловка! Да на что ты нам сдался, спрашивается? Мы же помочь тебе хотели, потоварищески.

- Не хошь - как хошь, - сказал середник. - Ходи грязный.

И пошли оба. Заскучал Егор, замаялся, не выдержал:

- Мужики! Эй, мужики! Остановились.

- Два рубля с полтинничком…

- Пошел ты!

И сами пошли. Заметался Егор пуще прежнего:

- Мужики! Граждане милые, не бросайте! Опять остановились:

- Ну, чего тебе? Мы же тебе уважение оказываем, мы тебе помощь, можно сказать, за здорово живешь предлагаем, а ты - верть да круть, круть да верть.

- Несерьезный ты мужик. Так оно получается.

- Да куда же вы, гражданетоварищи? А я как же?

- А как хочешь.

К углу направились, за рынок. Закричал Егор:

- Стойте! Ладно уж, чего там гадать да выгадывать. Давай за все про все две сотенных да тридцаточку.

Знал ведь, что хитрят мужики. Хитрят, врут, изворачиваются, и от всего этого росло в его душе какое-то очень усталое открытие. Он вдруг вспомнил и Федора Ипатовича, выгадывавшего на чужом горе себе бревнышно; и Якова Прокопыча, беспокоившегося только о том, чтобы его, его лично не коснулось чье-то несчастье; и туристов, и этих ловкачей, и еще многих других - таких же мелких, жадных и думающих только о себе. Вспомнил он обо всем этом и сказал:

- Давай за все про все…

- Ну, знаешь, это сперва прикинуть требуется. Волоки на весы свою продукцию.

Прикинули. Домой Егор с двумя сотнями возвращался. Зато без мяса и - с подарками. Кому - ножичек, кому-платочек: всех одарил, никого не забыл. И на водку денег хватило. С порога объявил:

- Гостей покличь, Харитина. Всех зови: бригадиров, прораба, Якова Прокопыча, родню любезную. Зови всех: Егор Полушкин мир угощать желает.

- Ты о чем это думал-выдумал, о чем размечтался-разнежился?

Не дал он Харитине до полного дыху дойти. Сел в красном углу под образами, сапог не снявши, ладонью по столу постучал:

- Все! Хоть день, да беспечально!

- Да ведь начету три ста. А ты за всего кабанчика - два ста. А где еще один ста?

- Я голова, я удумаю.

- Ты голова, а я шея: на мне хомут-то семейный… Выхватил Егор из кармана деньги, затряс:

- Из-за бумажек этих да чтоб печаловаться? Жизни красоту ими измерять? Слезы утирать? Да спалить их всенародно в жгучем пламени! Спалить и на пепле вприсядку плясать! Хоровод вокруг пламени этого! Чтоб застывшие согрелись, чтоб ослепшие прозрелись! Чтоб ни бедных, ни богатых, ни долгов, ни одолжений! Чтоб… Да я, я первый свои последние в купель ту огненную…

- Егорушка-а!

Повалилась Харитина в ноги: спалит ведь последние, с него станется. Спалит, отведет душеньку, а потом либо за решетку тюремную, либо на осину горькую.

- Не губи семью, Егорушка, деток не губи. Все, как велишь, исполню, всех покличу, напарю-нажарю и выпить поднесу. Только отдай ты мне денежки эти от греха. Отдай, Христом богом молю.

Обмяк вдруг Егор: словно воздух из него выпустили. Кинул на стол двадцать рыночных десяточек, сказал:

- Водки чтоб вволю. Чтоб хоть залились ею.

Закивала Харитина, мышью в дверь юркнула. А Егор сел на лавку, достал кисет и начал советницу свою свертывать, цигарку-самопалку. Медленно свертывал, старательно. И не потому, что махорку жалел - ничего он сейчас не жалел! - а потому, что очень уж ему хотелось подумать. Но мысли эти его не слушались, разбегались по всем углам, и он пытался собрать их одна к одной, как махорочные крошки в обрывок газеты,

О многом хотелось подумать. Хотелось понять, что же такое произошло с ним, почему и - главное - за что. Хотелось рассудить, кто прав и кто виноват. Хотелось решить, как быть дальше, где достать еще сотню и где отыскать завтрашний заработок. Хотелось помечтать о торжестве справедливости, о наказании всех неправых, злых и жадных. Хотелось счастья и радости, покоя и тишины. И - уважения. Хоть немного.

И еще очень хотелось плакать, но плакать Егор не умел и потому просто сумрачно курил, уставясь в стол. А когда оторвался от него и глянул окрест, то вдруг увидел, что у дверей стоит Колька.

- Сынок…- И встал. И голову опустил. А потом сказал тихо: - Кабанчика-то я прирезал, сынок. Вот, значит.

- Я знаю.

Колька прошел к столу и сел на материно место- на табурет. А Егор все еще стоял, виновато склонив голову.

- Ты сядь, тятя.

Егор послушно опустился на лавку. Тыкал вслепую окурком в герань на окошке: только махра трещала. И глазами кругом бегал: вокруг Кольки. Колька поглядел на него, по-взрослому поглядел: пристально. А потом сказал:

- Ни в чем ты не виноват, тятя. Это я виноват.

- Ты? Как так выходит?

- Не остановил тебя вовремя, - вздохнул Колька. - Ты ведь у меня заводной товарищ, верно?

- Верно, сынок. Правильно.

- Вот. А я не остановил. Стало быть, я и виноват. И ты в стол не гляди. Ты на меня гляди, ладно? Как прежде.

Прыгнули у Егора губы: не поймешь, улыбнуться хотел или свистнуть. Еле-еле совладал:

- Чистоглазик ты мой…

- Ну, ладно, чего там, - сердито сказал Колька и отвернулся.

И правильно, что отвернулся, потому что у Егора в носу вдруг ласвербило и сами собой две слезы по небритости проползли. Он смахнул их, заулыбался и заново начал свертывать цигарку. И пока свертывал ее, пока прикуривал, оба молчали: и отец, и сын. А потом Колька повернулся, сверкнул глазами:

Назад Дальше