Оп-па… Опять «волчара» наружу вылез.
— Это ты про кого это про нас толкуешь?! Это кто это «мы» по суждению твоему?!
Чего-то я не то сказал. Чего-то я такое глубокое зацепил. С чего ж это он рычать на меня начал?!
Бли-и-н! «Вы»! По прежней привычке, ведя беседы… скажем так: «не дружеские, но пока без мордобоя», я перешёл на подчёркнутое «Вы». С большой буквы. А здесь такой формы вежливости нет, здесь «вы» — именно «много вас таких».
— Ну, вы. Слуги княжеские, которые живота не щадя, очей не смыкая, не доедая, не допивая, не доиспражняя… и в лютый зной, и в мокрый дождь, и жгучую стужу, всё в трудах и заботах, всё на благо господина своего, князя светлого нашего, во имя защищания, процветания и благорастворения… Вот я и указал окольничему — одному из вас — на вора. Он и извёл слугу проворовавшегося, злодея и казнокрада, посадника Вержавского, как бишь там его, дай бог памяти… А что, вы, с окольничим Улебом Честиборовичем, разным господам служите?
Заюлил выворачиваясь. Аж самому противно. Ахинею нести — без проблем. Но последнее — лишнее. Или — «нет»? Мне, бояричу из лесных дебрей — в здешней «высокой политике» удельного розлива… понимать не положено. Кто — «в теме», тот — «в деле». На чьей-то стороне. «Моей стороны» здесь точно нет.
Демьян опустил взгляд, распустил кулаки, разгладил ладонями и без того ровную скатёрку.
— Ты парень неглупый — должен сам понимать. Посадника Вержавского окольничий сковырнул. А причина тому — ты. Есть люди… с которыми покойный делился. Они, милок, такой обиды простить не могут. Окольничий, Улеб твой… большого полёта птица — на него обиды складывать… Я в этом деле… ни с какого боку. А вот ты… Клоп мелкий, поганец вонький. И не в серебре недополученном дело. Не можно всякой… зверушке лесной в большие дела влазить, серьёзным людям козни строить. Иначе люди эти — не серьёзные.
Итить ять! Хотя… Разве для меня что-то новенькое? Давненько Демократическую Россию не вспоминал? А ведь Родину надо помнить. Постоянно. Ежедневно и еженощно. Потому как Родина — тебя не забудет. Нигде и никогда. Найдёт и поимеет. Всем накопленным за тысячелетнюю историю арсеналом средств и способов. И очень надо учитывать местных «святорусских» особенностей. Потому что»… и хрен меня потом найдут» — здесь не сработает. Потому что в любом чужом месте, достаточно далёком для «хрен», ты будешь — «сам никто и звать никак».
— А… Так ведь… Но, дядя Демьян, коль ты про таких людей знаешь, про злыдней и душегубов, так что ж ты их в поруб не покидаешь? Татей да воров?
— Хм… «Не пойман — не вор» — слышал? Мелочь-то попадается. А вот серьёзных людей… Высоко сидят, Ванюша. Просто так, по слову, хоть твоему, хоть моему… Доказать, вишь ты, вину надобно. Вот кабы окольничий посадника живым сюда приволок… а он, с чего-то, страдальца на месте прирезал… Мда. Так что, ходи милок, да опасайся: могут и подослать кого. По твою душу. Вот если бы ты ко мне попросился… жил бы себе припеваючи, тут у меня спокойно, никакой злыдень не сунется, людишек бы верных присматривать поставил. А так… пущай уж Гаврила-оружничий слёзы проливает. Над телом твоим белым.
Столь красочно обрисованные перспективы… пейзаж художника Верещагина «Апофеоз войны». С пирамидкой из одного черепа. Моего.
Ой ли? На понт берёт?
— Да полно тебе, дядя Демьян, меня страстями стращать. Нешто с Княжьего двора каждый божий день зарезанных упокойничков волокут? Тут же стража, княжьи слуги… откуда тут лихим людям взяться?
— Ага. Ну-ну. Оно конечно. Но… Ежели что — не обессудь. Слышал, поди: «Вольному — воля, спасённому — рай». Вот как бы воля твоя — во спасение райское до срока не претворилась…
Я откланялся, давешний «салоп» проводил меня до нашей казармы. Присвистнул на прощание выбитыми зубами, сделал пару шагов в сторону и исчез — пропал в ночной тьме подворья. Фонарей нет, окна не горят. Темно как…
Да факеншит же! В Африке столько негров нет, чтобы на всю «святорусскую темноту» — задниц хватило!
На ощупь взобрался на крыльцо. Хоть и из одной ступеньки, а шею сломать можно. На ощупь, в абсолютной темноте, пробрался через сени. В нашей «опочивальне» было чуть светлее — слабый отсвет от ещё не полностью прогоревших углей в печи.
Спать… какой сон, когда рядом храп, пук да зубовный скрежет! Устал, в глазах — будто песком насыпано. Хочу спать и не могу. Беседа с кравчим… просчитать не могу.
Он может и сам подослать. Я тут много чего наворотил. Могут посчитать, что лишнее знаю. Не «могут» — посчитают обязательно! Вопрос только — когда? Нехрен мне было сюда ехать! Ведь сказано же народом: «с глаз долой — из сердца вон»! А куда? — Без «службы» — нет «шапки». Назвался бояричем — полезай в… в куда влезть пустят. Или — «рассосался быстренько»? — В быдло. В тягловые, в простонародье, в народ русский. «И место твоё у параши».
Хотя теперь мне и этого сделать не дадут: «умножающий познания — умножает печали». Вплоть до преждевременной и скоропостижной…
И как тут будет играть кравчий… Может — сам, может — других подтолкнуть. Используя меня как приманку. Чтобы взять на «горячем». Точнее: «на столь юном, но уже хладном…».
Ещё одна странность в нашей беседе: уверенность — или проверка? — связи Акима и смоленского тысяцкого Боняты. Туфта какая-то. У Акима, конечно, своя жизнь есть. Но чтобы он особую любовь к тысяцкому от меня утаил… не верю. Или я чего-то пропустил? Или Аким какую-то отдельную игру затеял? Да ну, не верю… А сам-то… Аким многого о моих делах-похождениях не знает. А он меня не глупее, но в этом мире куда как опытнее… Интересно, с чего это кравчий вдруг делами тысяцкого заинтересовался?
Перемолачивать недостаточную информацию впустую — мучительное занятие. «Настоящее одиночество — когда вы всю ночь говорите сами с собой — и вас не понимают» — Жванецкий прав.
По утру голова — как пыльным мешком из-за угла стукнули. Третью ночь без нормального сна. После двух недель ночёвок в дороге. Что тоже… — в полглаза. А ещё казарму нашу толком не проветрили — тепло выпускать не хотели. Головы у всех… больные, подташнивает. Одного прямо в столовке выворачивать начало — еле успел из-за стола на крыльцо выскочить.
Интересно: мы с одной миски кашу хлебаем, если меня травить, то нужно травить всех «прыщей». Может, уже началось?
— Господин наставник, вестовой боярин велел сказать, что мне ныне надоть у евоных покоев службу несть. Тама, в людской, и спать велено, тама и кормить будут.
Добробуд рапортует старшому об изменениях в своём служебном положении. Хоть у кого-то дела хорошо идут.
— О, Добробуд, так тебя уже в настоящую службу взяли!
— Ага. Ну. Да какая там служба, Иване… Рождество ж вот-вот! Гонцов княжеских всех по-разгоняли — от князя подарки-позравлялки везть. У стрыя мужа двоюродной сестрицы по матери племяша мово батюшки… Ну, который тут по княжьей гоньбе главный — даже и в сенях постоять некому. А вестовые… ну… сам понимашь… во всякий час, спешно… и скачут, и скачут… Да и в людской там теплее.
Понятно: когда «сорок тысяч курьеров» — «вахтёр» обязателен.
Добробуд отделяется — из нашей казармы перебирается ближе к месту службы. Красимил медленно размеренно кивает. Как китайский болванчик. Здесь такой игрушки ещё нет. Говорят: «что ты, как кляча покусанная, головой машешь?».
Надо бы и мне с Буддой поговорить. Лучше уж в оружейке жить — там запоры крепкие, да и народ разный не топчется.
Будду искать не пришлось — сам с утра заявился:
— Ты и ты. Взяли сани, съездили в город. К щитовикам. Забрать два щита, мастером правленых. Привезть сюда. И — смотрите у меня! — чтоб ни царапинки! Давай быстро.
Взяли, с нашим одноглазым героем, клячу, запрягли в сани, поехали.
Я уже рассказывал, как я резвой тройкой, ночью, на речном льду правил? Как уходит в широченный шаг коренник, как болтаются по сторонам в истеричном галопе пристяжные? Как тройка мало-мало не взлетает в ночное звёздное небо посреди заснеженной равнины замёрзшей реки? Какой это кайф! «Эх, тройка, птица-тройка!»…
Так вот, здесь совсем не так. Про таких фольк издевательски говорит: «Конь — огонь. Четыре ноги, пятое брюхо. Не едет хоть мокро, хоть сухо». Кобыла старая, ленивая. Сплошное нуканье, да причмокивание, да покрикивание. Можно ещё вожжами встряхнуть да по крупу хлопнуть. Она пару шагов сделает и останавливается. Снова губами поплямкаешь — снова два шага сделает. Где тут педаль газа? — А нету. — Тогда сам сделаю.
Слез с облучка, вырезал у дороги какой-то замёрзший прутик. Такой… длинномерный. Как оглобля. Ка-ак её по заднице… Метров 20 пробежала. И — встала. Это — езда?! Это… это мучение. А не то, что вы в рифму придумали.
С такой клячей к Днепру по здешним кручам только кубарем спускаться. А назад подниматься — её на руках самим тащить придётся. Поехали дальней дорогой: вправо, вокруг, объезжая началы оврагов. Пока добрались до города, пока нашли место — одноглазый ухитрился два раза заблудиться, пока послушали щитовика — какой он великий мастер…
Что — «да», то — «да». Не знаю, как такие щиты в бою… и на руке легковаты… но — сияют! Один щит — круглый, другой — миндальный. Оба обтянуты ярко-красной кожей хорошей выделки — сапоги бы из неё пошить. Оковочки, умбоны, гвоздики, пряжки… всё бронзовое, начищенное. Как жар горят. Будто золото.
Как можно ворогов — золотом испугать? Или тут по принципу: «красота — страшная сила, увидят — сами разбегутся»?
К себе в усадьбу заскочил. Хотел с Акимом перетолковать — нету его, по гостям шастает.
Вообще — пустынно у нас. Народ приобщается к высоким достижениям административно-культурного центра «Святой Руси». В смысле: пьянствует, безобразничает и по церквам — свечки ставит. Но поручения мои исполняют: искали Катерину, у меня перед ней долг, обещание. Нету её ни у Параскевы-на-торгу, ни у родственников. И где — никто не знает.
Проведали Чимахая. Он в Свято-Георгиевском монастыре послушничает, на бесогона тренируется. Режим у них… на побывку не выпустили. Велел кланяться, благодарил, что я его, де, в такое хорошее святое место сунул. Тут, де, на него свет да благодать каждодневно произливаются:
— Так и говорит: я, де, ныне весь в благой вести. Аж по сюда. И ребром ладони по горлу показал. А иноки… ну, здоровые такие, двое. Они всё время рядом стояли, ни на минуточку, ни на шажок — не отходили, говорят: всё, де, свидание окончено, пора службы постовые служить. Ну, пост же. И пошли они.
— Не тяжко ли ему там? Домой-то не просился?
— Хто?! Чимахай?! Да его ж и ведьма перешибить не могла! А эти-то… Он-то и в прежние времена таких… А теперя-то! Его ж крестили заново! Он же ж не просто так, он же ж теперя Теофил! Так и объяснил: «тео», грит, означает — бог, а «фил», вот не поверишь! — любовь. Самому Господу полюбовник! И за что ж этакому уроду — такая радость? Прости господи.
С учётом вновь открывшихся обстоятельств в форме недавней беседы с кравчим, собрал тревожный чемоданчик. В смысле: торбочку. Кольчужку, ножички, зажигалку… свечек своих прихватил, из снадобьев кой-чего. А то я давеча, в княжью службу как голый в баню — безо всего. Только в этой дурацкой парадной одежде боярского недоросля. А, кстати насчёт бани: не забыть порошок зубной и щётку.
Зимний день короток, пока перекусили, пока собрался — на дворе уже синие сумерки. Одноглазый рукой машет: туда сворачивай, быстрее выедем. Сворачиваю: он-то город знает. Дороги заметены, узенькая колея на одни сани, по заборам — сугробы.
Покрутились по переулкам, в одном месте нищий выскакивает, цап кобылы за узду:
— Ой пожалейте, ой помилуйте, подайте христа ради на пропитание! На одеяние и проживание. С голоду-холоду помираю-погибаю! Отроче! Добрыми родителями возлюбленный и возлелеянный! Не дай пропасть душе иссушенной, измождённой, православной!
Я, после сытного обеда — первый раз за несколько дней поел нормально, как-то в благодушном настроении был. Типа:
— Прости мил человек, но у нас на подаяние нет ничего, а вот как будет, так мы тебе с превеликим удовольствием. И на пропитание, и на пропивание…
Только мне очень не понравилось, как он клюку свою перехватывает. За нижний конец. И поигрывает ею. И идёт ко мне. Держась левой рукой уже за повод.
Тут сзади чего-то «хряп». А этот, который спереди, вызверился вдруг, зарычал, клюку вверх и на меня!
Какое там айкидо! Какие там батманы с рипостами! Что в руках было… Была «хворостинка длинномерная». Вот я ею со всего маха этому нищему по глазам. Хотя вышло — по уху. И обратным ходом — по кобыле. С таким же усилием.
Я думал — она уже старая. А она… Хорошо хоть на поворотах из саней не выкинула. Я думал — она дороги не видит и не помнит. А она… Остановили нас только у городских ворот. Когда два здоровенных мужика в тулупах на поводьях повисли.
Но я этого не видел, потому что когда она дёрнула — я с облучка в сани улетел. Только сапоги вверх торчали. Ёрзал там как майский жук на спине. И панически старался отбиться от какой-то мешковины, закрывшей мне лицо.
Мужики, стража воротная, меня из тряпок — выпутали, из саней — вынули, в снег головой — воткнули. Тут я остыл. И успокоился.
Завели в сторожку у воротной башни, стали вопросы спрашивать. Я всё честно, как на духу. Чьих я, по какому делу, кто со мной был…
— Этот?
Втащили моего одноглазого напарника. И на лавку положили. Вся правая сторона лица — кровью залита. Странно: голова болтается как у неживого, а шапка не сваливается. Будто гвоздиком к маковке прибитая.
Стражник шапку ухватил, подёргал да и рванул. А оттуда кровь. Так это… мирно плещет волнами. Страж матюкнулся, шапку назад прижал. Сотоварища моего с лавки сняли, назад на мороз вынесли, на снег положили. Чтобы кровищей избу не замарал.
Кому доводилось попадаться в заведение типа «опорный пункт охраны правопорядка» или аналогичные, с той стороны, куда граждан доставляют, знает: скучно. И — долго.
— Господин десятник! Надо людей послать. На место происшествия.
— А? Не. Мы стража воротная. Наша служба здеся. А разбой, татьба — то стража городовая.
— А ты за ними послал?
— А ты хто такой, чтобы мне указывать? Губы вытри — молоко не обсохло.
— Я — боярский сын. А покойник — княжий слуга. А в санях — княжье имение, щиты золотые. А ты — не мычишь, не телишься.
— Цыц, сопля. Золотые, говоришь…
— Ну, не совсем. Гвоздики там бронзовые. Но блестят как золотые! А спрос с тебя будет!
Уговорил. Послал десятник мальчишку за ярыжкой. Ждём. Прошёл час. До ветру, что ли сходить? От тоски…
«От тоски и печали
Сравнялася морда с плечами».
Скучно… Скучно и нервно. Уелбантурить чего-нибудь, что ли?
Наконец, заявляется ярыжка. Судя по бороде, в его доме не только кости из рыбы не вытаскивают, но и чешую не снимают — целиком кушают.
— А… Вона чего… Ну, сказывай, душегуб, кому хотел княжье майно продать?! (Это он — мне).
«Свидетель — первый подозреваемый». Правило давнее, интернациональное. Потому что так удобнее: следаку бежать никуда не надо.
Я, конечно, несколько опешил. Но, поскольку правило мне известно, то была и заготовка. Краткий период опешенности закономерно перешёл в наезд с выражениями:
— Ты!..ля! Ты кому такое говоришь?! Ты…. ло…ло и мурло! Чешуйчатое! Мозгу свою вынь да в руках разомни: с какого… я…, сюда… приехал бы со всем этим… и с ним…, с упокойничком?!
Десятник крякнул, хмыкнул:
— Как это ты складно говоришь? Насчёт «ло». Повтори-ка.
Повторил. Фрагмент рифмованной прозы. Хотя можно и в стихах.
Я уже говорил, что богатство форм словообразования в русском языке позволяет строить синтаксически — корректные, но семантически — неожиданные, конструкции? Вот ты сказал англоязычному собеседнику:
— Ну, ты, факло шитлованное.
Или, под настроение, в обратном порядке:
— Бритто-шитлован недофакнутоватенький.
А теперь попробуй донести до слушателя, хоть бы он и считал себя знатоком Достоевского в оригинале, всю глубину образности и широту ассоциативности. Замучаешься, не поймут-с. Так это ещё без использования отглагольных форм во всей их уелбантуренности!