Ванденгейм посмотрел на него в упор так, словно услышал глупость. Его голубые глаза сузились и снова посерели.
– Хочу.
– Джон! – не то испуганно, не то удивленно воскликнул Шрейбер.
– Да, да! Именно этого я и хочу, – повторил Ванденгейм.
– Оставить им десять процентов в их собственном деле?
– Да.
– Это невозможно, Джон, честное слово!
– Только при такой перспективе игра стоит свеч, – упрямо наклонив голову, проговорил Ванденгейм. – Мы можем оставить немцам ровно столько права распоряжаться, сколько укладывается в эти десять процентов. Ни на цент больше!
Шрейбер от волнения не заметил, как швырнул окурок в бассейн. Его по-настоящему пугали планы старшего партнера. Их осуществление означало бы, что нити управления экономикой Рейнской области уйдут из рук европейских шрейберов. А именно они и были до сих пор единственными полновластными распорядителями дел там, из своих контор в Лондоне, Кельне и Гамбурге. Ведь и сам он, сидя в Штатах, был вынужден смотреть из рук «старших». А хотелось другого: не сможет ли он сам стать «старшим» при новом повороте дела?
– Всех их нужно спутать в один узел, – между тем говорил Джон. – Так, чтобы никогда и никто не мог его распутать… Ни при каких обстоятельствах! «ИГ» нужно связать с «Импириел кемикл», «Импириел кемикл» с Кюльманом, Кюльмана с Нобелем. И все под нашим контролем!
– Начнется война в Европе – и все полетит к черту, – в сомнении произнес Шрейбер.
– Войны в Европе не будет, – отрезал Джон. – Мы локализуем ее на востоке. Мы поможем Японии прыгнуть на спину России. Поддержим немцев в драке с большевиками по ту сторону Вислы. Но сначала займитесь этими немецкими дрязгами. – Он пошлепал губами. – Пусть-ка немцы кончают у себя с коммунистами. Решительно кончают. Иначе мы никогда не доберемся до сути…
– Доберемся, Джон, доберемся. – Шрейбер заискивающе-фамильярно похлопал Ванденгейма по спине. – Как только на карте появится общая русско-германская граница, дело будет сделано. Керзон не зря провел свою линию, а?
– И очень скоро мы к ней подберемся. Немцы пойдут на эту приманку.
На некоторое время между ними воцарилось молчание. Казались, каждый думал о своем. Потом, словно и не было делового разговора, Ванденгейм спросил:
– Вы уже завтракали?
– Да… Но, кажется, я способен начать сначала.
– Так пошли.
– Сколько же, по-вашему, для начала можно дать Курту?
– Столько, сколько нужно для восстановления всего военного комплекса в Германии. При этом не из старья, а на совершенно новой, вполне современной производственной базе. Пригласите к завтраку Шахта: пусть пускает в ход этого вашего… – Джон щелкнул толстыми пальцами.
– Гитлера?
– Вот именно: Гитлера.
Это был первый и последний деловой разговор, который Джон Ванденгейм имел за все пять дней трансатлантического перехода. Все другие попытки заговорить с ним о делах он пресекал лаконическим: «В Европе!»
Это слово он обычно бросал через плечо, даже не оборачиваясь к секретарю, чтобы не отрываться от своего любимого занятия – чистки трубок. Перед ним стоял чемодан-шкаф, разделенный на сотни отделений, где покоились трубки, входившие в так называемый малый набор, следовавший за ним повсюду и составлявший часть его знаменитой коллекции трубок. В ней были представлены глиняные трубки инков и голландцев, фарфоровые – не то урыльники, не то пивные кружки – баварцев, турецкие чубуки, китайские трубочки-малютки для опия, огромные, как гобои, бамбуковые трубки полинезийцев, современные шедевры Донхилла и Петерсона – все, что было когда-либо изготовлено для сухой перегонки курева в легкие человека. В поместье Ванденгейма на Брайт-Айленде остался целый трубочный павильон, набитый трубками, и штат экспертов-трубковедов.
Джон Третий не знал большего удовольствия, чем сидеть за чисткой какого-нибудь уникума из прекрасного, как окаменевший муар, верескового корня или из потемневшей от времени и никотина пенки.
Людям, близко знавшим Джона Третьего, было известно, что трубки являлись единственным предметом, не связанным с наживой, которым Ванденгейм способен был искренне интересоваться.
Поэтому для секретарей не было ничего удивительного в том, что в течение плавания «Фридриха» они получали это лаконическое «в Европе» независимо от того, какие имена они называли и о каких делах докладывали.
2
Единственным, ради кого Ванденгейм оторвался от возни со своими трубками, и то уже почти в виду Гамбурга, был худой краснолицый пассажир, вызванный секретарем Ванденгейма из каюты первого класса. В судовом списке он значился как Чарльз Друммонд, инженер и коммерсант. Но когда он вошел в салон Ванденгейма, тот указал ему на кресло и сказал:
– Капитан Паркер…
Это звучало скорее вопросом, чем приглашением.
Паркер молча кивнул головой и сел.
– Полковник предупредил вас, что вы мне понадобитесь?
– Да, сэр.
Ванденгейм бесцеремонно оглядел Паркера.
– По словам полковника, на вас можно положиться…
Паркер выдержал его взгляд и также посмотрел ему прямо в лицо, ничего не ответив.
Ванденгейм указал на сидевшего по другую сторону круглого стола человека и сказал:
– Доллас поговорит с вами.
И ушел.
Паркер посмотрел на Долласа. Он не раз слышал это имя – одного из двух совладельцев нью-йоркской адвокатской фирмы, ведшей дела крупнейших банковских корпораций, – но никогда его не видел.
Паркер иначе представлял себе Фостера Долласа. Он принял бы за злую шутку, если бы кто-нибудь описал ему этого дельца таким, каким он его видел теперь перед собою: маленький, щуплый, но с круглым животом, с головою, похожей на огурец, покрытый налетом рыжей ржавчины. Лицо его было словно вымочено и потом крепко выжато – все в складках дряблой кожи.
Доллас сидел совершенно неподвижно и не проронил ни слова, пока широкая спина Ванденгейма не исчезла за дверью. Тогда он заговорил быстро, выбрасывая четкие слова, отделенные друг от друга совершенно одинаковыми, как удары метронома, промежутками.
– Вы проинструктированы?
– Да, сэр.
Доллас расцепил пальцы сложенных на животе непомерно больших, покрытых пятнами, словно от экземы, рук и, опершись ими о подлокотники кресла, порывисто наклонился к Паркеру:
– Имеете собственность?
– Нет, сэр.
– Состоите акционером каких-нибудь компаний?
– Нет, сэр.
– Играете на бирже?
– Нет, сэр.
– Женаты?
– Нет, сэр.
– Имеете постоянную подругу?
– Нет, сэр.
– Родители?
– Умерли, сэр.
– Очень хорошо!
Доллас так же порывисто, как подался вперед, откинулся теперь к спинке кресла и снова сложил руки на животе.
На лице Паркера не было ни малейших следов раздражения или хотя бы удивления этим допросом. Казалось, он был способен так же спокойно, монотонно отвечать всю жизнь, о чем бы его ни вздумали спрашивать.
А Доллас, подумав, сказал:
– У вас еще все впереди.
– Надеюсь, сэр.
– Если будете хорошо работать, у вас будет много денег.
– Может быть, сэр.
– Об этом подумаем мы.
– Очень любезно, сэр.
– И сейчас там… – Доллас махнул куда-то в пространство, – вам понадобятся деньги.
– Возможно, сэр.
Доллас так же быстро и четко, действуя, как солдат, выполняющий приказы «по разделениям», вынул чековую книжку, перо и, написав чек, протянул его Паркеру.
– Банк Шрейбера, Гамбург.
– Слушаю, сэр.
– Вы не должны испытывать недостатка в деньгах.
– Благодарю, сэр.
– В Германии вы не увидите никого из нас.
– Понимаю, сэр.
– Обо всем, что я вам поручу, вы дадите мне знать письмом вот с таким знаком на конверте. Подписываться не надо.
Доллас торопливо нарисовал знак на корешке чека и тут же зачертил его.
– Прежде всего, вы свяжетесь с лицом, которое…
Паркер остановил его движением руки.
– Прошу, не здесь, – и он посмотрел на дверь.
– Я забыл, – сказал Доллас, – корабль немецкий.
– Даже если бы он был трижды американский.
Доллас набросил на плечи пальто и вышел на палубу. Паркер последовал за ним.
Там, склонившись рядом на поручни над видневшейся далеко внизу водой, они закончили разговор. Паркер ничего не записывал. Он только запомнил несколько адресов и одно-единственное имя: Вильгельм фон Кроне.
От этого фон Кроне Паркер должен был получать сведения, интересующие Ванденгейма, но действовать при этом так, чтобы связь между Паркером и Кроне никогда и никем не могла быть обнаружена. Через этого же Кроне Паркеру предстояло передавать кое-что и тем руководящим немецким политикам, с которыми Ванденгейм найдет нужным вступить в секретные сношения через головы Шрейбера и Шахта.
Перед тем как уйти, Паркер спросил:
– Когда вы отбудете из Европы, я должен буду сопровождать вас, сэр?
– Нет.
– Я останусь в Европе?
– Да… Полковник хорошо говорил о вас… Мы найдем вам дело…
– Я рад, сэр.
– Молодежь страдает иногда превратным представлением о жизни, – отчеканил Доллас, словно диктуя параграф какого-то устава.
– Надеюсь, я правильно понимаю жизнь.
– Молодежь гибнет из-за своего честолюбия…
– На нашей службе, сэр?
– …или идеи.
– У меня нет идей, сэр.
– Убеждения?
– Я не принадлежу ни к каким партиям, сэр.
– А в прошлом?
– Никогда не было, сэр.
– Студентом?
– Я увлекался спортом, сэр.
Доллас разжал руки, которыми придерживал полы накинутого на плечи пальто, и сделал ими неопределенное движение.
– У вас были когда-нибудь друзья-коммунисты?
– Никогда, сэр.
Это была единственная фраза, которую Паркер произнес с особенным ударением.
– От них все беды! – Доллас повернул востроносое лицо к востоку, и его ноздри порывисто раздулись, словно он принюхивался. – Но рано или поздно мы с этим покончим.
– Я тоже так думаю, сэр.
– Правильно думаете, капитан. – И, помолчав, Доллас добавил: – Если вам понадобятся в Европе деньги, дадите знать.
– Благодарю, сэр.
Они еще несколько минут молча стояли у борта под защитою стеклянного козырька, по которому монотонно барабанил дождь.
Внизу чернела исхлестанная ударами косого дождя вода; она, журча, обтекала высокие борта «Фридриха Великого», медленно входившего в устье Эльбы. Дробясь в подернутом рябью глянце реки, все восемь рядов иллюминаторов отражались мутно-желтыми расплывающимися пятнами.
Доллас прервал молчание:
– Желаю удачи!
Он покровительственно похлопал Паркера по плечу. Тот молча снял шляпу.
Когда маленькая фигура Долласа скрылась в осветившемся на мгновение квадрате двери, Паркер вернулся в свою каюту и принялся укладывать чемодан, то и дело с интересом поглядывая в иллюминатор, за которым сквозь сетку дождя виднелись огни Гамбурга. Паркер еще никогда не бывал в Европе.
Правда, как говорят, в Европе все хуже, чем в Штатах, и уж, во всяком случае, мельче, чем в Штатах, но посмотреть новое никогда не вредит. Ездят же, в конце концов, даже американцы осматривать Йеллоустонский заповедник со всякого рода окаменелостями. Вероятно, и тут, в Европе, все эти мелочи – что-нибудь вроде окаменелостей. Но поскольку эти древности представляют интерес для его боссов, то и ему самому будет полезно с ними познакомиться.
Паркер подошел к иллюминатору. «Фридрих Великий» уже вошел в гамбургский порт и двигался теперь мимо череды причалов с ошвартованными у них пароходами. Паркер сразу же обратил внимание на то, что это вовсе не так уж мало, как должно быть все это в этой маленькой Европе. Да и не производит впечатления древности. Набережные порта обросли кранами, словно джунгли деревьями. Пакгаузы складов велики и, кажется, заполняют территорию, которая сделала бы честь даже Нью-Йорку.
Но, может быть, все это лишь тут, на берегу, где не может не сказываться великое влияние великой Америки, чей великий дух оживляет костенеющую Европу. Если верить врачам, нечто подобное происходит ведь и с человеческим организмом: ткани тела к старости костенеют, теряют эластичность, и человек может даже вовсе утратить подвижность – скажем, перестать ходить. Тогда необходимо оздоровляющее вливание чего-то, что способно разлагать соли старения. Такое вливание совершает сейчас Америка. Подкожное впрыскивание золотого раствора долларовых займов и прямых капиталовложений помогает Европе, и в частности Германии, бороться со склерозом, который готов превратить эту провинцию мира в заповедник, подобный Йеллоустону… Вполне возможно, что старушка Европа загнется от подобных вливаний, но до этого ему уже мало дела…
Однако смотрите-ка! «Фридрих» все идет и идет, а причалам еще и конца не видно. Видно, эти немцы научились-таки кое-чему у американцев! Интересно знать, когда они это успели?
Задетый за живое неожиданной грандиозностью порта, Паркер надел шляпу и пошел наверх, чтобы с палубы разобраться в неожиданном зрелище, представшем его взорам в гамбургском порту.
А высоко над его головою, на той палубе, где он только что побывал, под защитою того же стеклянного колпака, снова виднелась унылая фигура Долласа. Он зябко сжался, пряча голову в поднятый воротник пальто. Рядом с ним возвышалась массивная фигура Ванденгейма. Ветер раздувал огонек на конце зажатой в его зубах сигары.
– За каким дьяволом вы меня вытащили на этот сквозняк? – недовольно проворчал Ванденгейм.
– Мне всюду чудятся уши.
Ванденгейм невольно огляделся.
– Выкладывайте, что у вас там есть.
– Насчет ФДР, Джон.
– Франклин… Делано… Рузвельт… – едва слышно, словно в глубокой задумчивости, проговорил Ванденгейм. При этом глаза его утратили рассеянное выражение. Их взгляд стал тяжелым и почти угрожающе впился в лицо Долласа, удивительно напоминавшее в полутьме злую мордочку хорька.
– Говорите же… – понизив голос, повторил Ванденгейм. Он вынул изо рта сигару и наклонился к самому лицу Долласа. – Ну?..
Доллас еще глубже втянул голову в воротник пальто.
Ванденгейм едва разбирал слова:
– Мы можем… послать телеграмму… Герберту…
– Говеру?
– Пусть действует…
Огонек сигары, брошенной Ванденгеймом, исчез за бортом, и его большая рука тяжело опустилась на плечо Долласа:
– Тс-с!.. Вы!..
3
В комнате царила томительная тишина. Слышно было, как шелестят листы досье, которое гневно перелистывал Геринг, да его все учащавшееся дыхание.
За спиною Геринга стоял Вильгельм Кроне. На нем была черная форма эсэсовца с нашивками штурмбаннфюрера. В наружности Кроне не было ничего примечательного. Вероятно, в перечне примет, какие составляются в личных досье тайной полиции, против графы «лицо» стояли бы слова «чисто обыкновенное, без отметин». Нос его был тоже «обыкновенный», по сторонам его сидели такие же обыкновенные глаза – ни большие, ни маленькие, ни темные, ни светлые. Даже их окраска не сразу поддавалась определению, но, скорее всего, они были серыми, хотя временами, когда он поворачивался к свету, в них и можно было найти признаки легкой голубизны. Темно-русые волосы, не короткие, не длинные, были расчесаны на пробор, какой носят миллионы немцев по всей Германии, – обыкновенный ровный пробор. Человек, взглянувший на этот пробор, через минуту забывал, с какой стороны он расчесан, – с правой или с левой. Он не был ни особенно тщательным, ни сколько-нибудь небрежным.
Заметными в Кроне были только руки с длинными нервными пальцами. Такие пальцы бывают у шулеров, карманников и тонких садистов.
Одним словом, если не считать рук, весь Кроне с ног до головы был «обыкновенным, без особых примет».
Из-за спины Геринга Кроне видел его широкий, коротко остриженный затылок и розовую складку шеи, сползавшую на тугую белизну воротничка. Он видел, как по мере чтения досье шея министра делалась темней, как кровь приливала к ней. Наконец и затылок стал красным.