Поджигатели. Ночь длинных ножей - Шпанов Николай Николаевич "К. Краспинк" 6 стр.


Уже больше полугода вся прогрессивная пресса мира едва ли не ежедневно уделяла внимание аресту и заточению Тельмана. Больше полугода немецкие рабочие испещряли вагоны, заборы, стены домов и фабричные трубы Берлина, Гамбурга, Бохума, Дюссельдорфа и других промышленных центров Германии настойчивым кличем: «Свободу Тельману!»

«Свободу Тельману!» – кричали листовки германской компартии.

«Свободу Тельману!» – провозглашал на весь мир передатчик «Свободная Германия».

«Свободу Тельману!» – так начиналось каждое сообщение международного объединения юристов.

«Свободу Тельману!» – говорилось в каждом листке, который летел в немецкие машины, участвовавшие в международных автомобильных гонках.

«Свободу Тельману!» – появлялось за ночь на бортах немецких пароходов, заходивших в иностранные порты. Утром капитаны этих судов сами наблюдали за тем, как матросы соскабливали засохшую нитрокраску так, чтобы не оставалось следов.

«Свободу Тельману!» – писали изо дня в день Драйзер в Америке, Нексе – в Дании, Манн – в Англии, писатели-антифашисты Европы, Америки, Азии.

Во Франции Ромен Роллан писал: «Тельман для нас не только мужественный, честный, искренний человек, каким он всегда был. Он стал для нас символом еще подавленного, но непобедимого пролетариата – победителя завтрашнего дня. Он знамя интернациональной борьбы».

Да, так оно и было: имя Тельмана стало знаменем борьбы за свободу народов, за права человека, против фашизма и насилия.

В СССР Горький писал: «Позор для Германии то, что вождь германских рабочих Эрнст Тельман содержится в тюрьме. Я надеюсь, что представители культуры, науки и искусства во всем мире поднимут свой голос для протеста против бесчеловечного обращения с Тельманом, против подготовки юридического убийства».

Не было на свете языка, на котором Гитлер и Геббельс не получали бы протестов против ареста Тельмана. Не было языка, на котором в берлинскую тюрьму Старый Моабит не пришел бы на имя Тельмана призыв к бодрости.

Вот уже полгода, как Старый Моабит стал не менее знаменит, чем Бастилия. И вот уже несколько месяцев, как печальная слава Старого Моабита удвоилась: мир узнал, что в его стены гестапо перевело еще одного узника. Его имя также изо дня в день повторялось левой прессой мира; его имя с ненавистью произносили фашисты. Это имя принадлежало болгарскому коммунисту, ставшему теперь символом борьбы за честь всего передового человечества, синонимом железной стойкости и верности делу рабочего класса. Это было имя Георгия Димитрова.

Еще много месяцев назад, сразу после пожара рейхстага, фашистская юстиция намеревалась в ускоренном темпе провести процесс. Нацисты хотели доказать виновность коммунистов в поджоге рейхстага, хотели свести на нет неопровержимые доказательства того, что поджог был организован штурмовиками Геринга по приказу Гитлера.

Но уже больше полугода следователи и прокуроры напрасно пытались сломить волю Димитрова, заставить его отречься от правды, заставить его принять вину на себя и на свою партию.

Из письма, которое Лемке должен был переправить сквозь стены Старого Моабита, Тельман узнает, что партия жива, что мир помнит о нем, борется за него; узнает, что слова «свобода» и «справедливость» не забыты человечеством и что его собственное имя, как и имя заключенного в тех же стенах Димитрова, стало символом борьбы за правду. Тельман узнает о стойкости Димитрова.

Лемке вернулся к скамье и отдал Руппу пачку с сигаретами.

– Пойдем, малыш?

– Я чего-то недопонимаю… – неуверенно проговорил Рупп и умолк в нерешительности.

– Смелей!

Юноша казался озадаченным.

– Я еще не слышал хорошего слова о наших социал-демократах, – сказал он, – а ведь и Маркс, и Ленин в свое время высоко ценили немецкую социал-демократию… – И поспешно добавил: – Может быть, вопрос кажется тебе очень наивным, но, честное слово, я…

Лемке дружески похлопал его по плечу и с улыбкой сказал:

– Вопрос вовсе уже не так наивен, дружище! По пути великих учителей рабочего класса пошли далеко не все их ученики, – в верхушке социал-демократии было больше предателей рабочего дела, чем борцов за него. Поэтому лучшие люди, такие, как Цеткин, как младший Либкнехт, как Люксембург, как Меринг, в конце концов ушли из ее рядов. Они пошли за Лениным. За ними пошли и мы, немецкие рабочие, во главе с Тэдди.

– Ты не рассердился на мой вопрос?

– Всякому немцу, а тем более такому, как ты, должна быть ясна подлая роль предателей рабочего класса Германии, предателей всего немецкого народа, продавших его свободу и благополучие сначала буржуазии, а потом фашизму. Я говорю о всяких шейдеманах, лебе, носке, зеверингах и прочей мрази, которая для маскировки продолжает прикрываться именем социал-демократии, хотя от великой немецкой социал-демократии ничего не осталось. Ее лучшие традиции переняли мы, коммунисты…

Они медленно шагали вдоль набережной, к улице Инвалидов. На углу они расстались. Рупп дружески сжал руку Лемке у локтя, словно хотел поделиться избытком бодрости со своим учителем.

Лемке видел, как фигура юноши исчезла в толпе.

Обязанность Руппа заключалась только в том, чтобы передать сигареты служителю суда. Лемке отлично знал, что самое трудное начнется дальше – на маленьком пространстве двора, отделяющего здание уголовного суда от тюрьмы Маобит. Лемке был уверен, что нет никаких оснований беспокоиться за Руппа и за письмо на первом этапе. И все же он не мог заставить себя повернуться и уйти. Он хотел своими глазами убедиться в том, что Рупп целым и невредимым выйдет из подъезда суда. Хотелось понять по его взгляду, что все благополучно.

Задумавшись, Лемке не заметил, как очутился у подъезда суда. Его привел в себя негромкий голос:

– Не скажете ли, который час?

Лемке машинально посмотрел в лицо спрашивающего, поймал его ощупывающий взгляд и, вынув часы, молча показал их.

Лемке не понравилось, что взгляд незнакомца, едва скользнув по часам, снова пристально остановился на его лице.

Он спрятал часы, так и не произнеся ни слова.

Широкие двери суда то и дело отворялись. По ступеням спускались люди. Но среди них все не было Руппа. Лемке взглянул на часы: он больше не мог оставаться тут. Несмотря на владевшее им беспокойство о судьбе юноши, он должен был уйти. Он уже не видел, как Рупп вышел из дверей суда, сдерживая радостную улыбку, и быстро зашагал прочь.

5

Выходящее во двор широкое окно было растворено настежь. Прохладный осенний воздух врывался в комнату, надувая занавеску.

Станок, за которым работал Шверер, стоял прямо против окна, но генерал не замечал холода. Ворот старой домашней тужурки из верблюжьей шерсти был расстегнут, и из него торчала жилистая шея, по которой время от времени, в такт глотательным движениям, пробегал большой острый кадык. Обшлага куртки были аккуратно завернуты – каждый ровно на два дюйма, чтобы не мешать движениям маленьких проворных рук, покрытых иссиня-красной, как на лапах замерзшего гусака, кожей. Кожа эта бугрилась от склеротических узлов на вздувшихся венах.

Брюки на Шверере были тоже старые, из тех, что уже неловко носить на людях. Лампасы возле карманов немного залоснились; сзади, там, где штанины касались шпор, они были тщательно подрублены, отчего стали в тех местах чуть короче. К тому же брюки были узкие – того фасона, на манер уланок, какого давно уже никто не носил.

Генерал был невысок ростом, узок в кости и сухопар. От седых, остриженных бобриком волос и седых бровей, кисточками, как у рыси, торчащих у висков, его розовое, выбритое до блеска лицо казалось красным. Сухие тонкие губы были плотно сжаты. Серые навыкате глаза внимательно щурились из-за очков.

Своей мохнатой желтой курткой, алыми лампасами на брюках, острым носом и маленькой головой на длинной шее Шверер напоминал злую красноногую птицу, нацелившуюся клюнуть то, что вертелось в патроне монотонно жужжащего станка.

Старик стоял, не сгибая спины, и, опершись мизинцем о супорт, сквозь лупу следил за острием резца.

Блестящая ниточка стружки, весело извиваясь, сбегала с вращающегося кусочка металла.

Увлечение работой не мешало генералу изредка коситься на часы. Это были особенные часы, с ясными цифрами, с четкими черточками делений. Длинная секундная стрелка, трепетно вздрагивая, бежала по циферблату.

Домом Шверера командовали часы. Они висели во всех комнатах. Дом был наполнен шорохом неустанного движения времени.

Подчиняясь стрелке часов, генерал снял ногу с педали и выключил станок. Пора было идти в столовую.

Он повесил тужурку в шкаф и сделал несколько гимнастических движений. Холодный ветер заставил его поежиться и затворить окно.

В столовую он вошел уже в форменном кителе, застегнутом на все пуговицы.

Фрау Эмма Шверер зябко повела плечами от холода, пахнувшего из дверей кабинета, но тут же улыбнулась, делая вид, будто ей это нисколько не неприятно.

Наливая мужу кофе, она волновалась так, словно это был экзамен невесте по домоводству, а не обычный утренний завтрак, такой же, как каждый день в течение тридцати восьми лет их совместной жизни. Генерал читал газету, но фрау Шверер была уверена, что его взгляд одновременно отмечает и каждое ее движение, и бег стрелки на стенных часах.

Сколько раз она делала попытки убрать эти безобразные часы из столовой! Однажды пустилась даже на хитрость: за счет хозяйственной экономии купила красивые саксонские часы и повесила их вместо этой отвратительной никелированной тарелки. Но на другой же день опять увидела ее на стене, рядом с новыми фарфоровыми часами.

И вот острое стальное жало секундной стрелки короткими толчками снова подгоняло ее. Как будто она была на вокзале, а не у себя дома!

Фрау Шверер пододвинула мужу чашку. Бережно держа ложечку костлявыми пальцами с коротко остриженными выпуклыми синими ногтями, Шверер сыпал в кофе сахар. Следя за тем, как исчезают с поверхности кофе голубоватые кристаллы, он проговорил, словно в пустое пространство:

– Читала сегодня статью Дарре «Новая знать крови»?

– Ты же знаешь, я не читаю таких статей.

– И совершенно напрасно! Мы никогда не сможем иметь надлежащего призывного контингента, если женщины не будут обязаны рожать так же, как мы, мужчины, обязаны служить.

Она опустила глаза:

– Служить и рожать – это… не одно и то же.

– Нам нужно много солдат!

– Я не могу привыкнуть к твоему новому тону, Конрад.

Пока фрау Шверер снова наполняла пустую чашку, генерал сорвал обертку с толстой пачки газет. Это была не обычная бандероль, как на других газетах, а конверт из плотной бумаги. На нем краснел штемпель отдела печати министерства рейхсвера: «Только для личного пользования». В пачке были газеты из Советского Союза.

Генерал наскоро пробегал заголовки статей, отмечая то, что следовало потом внимательно прочесть.

– Отто опять не ночевал дома, – нерешительно проговорила фрау Эмма.

Генерал с досадою оторвался от «Красной звезды».

– Наверное, провел ночь не хуже, чем если бы лежал у себя в постели, – сказал он.

– Но… мальчик ведет ненормальную жизнь.

– А что ты считаешь нормальной жизнью для офицера?

– Ты не думаешь о здоровье детей!

Шверер посмотрел на нее поверх очков.

– Еще что-нибудь?

– Вот и Эрни совсем отбился от рук.

– Ты хочешь семнадцатилетнего оболтуса умывать по утрам губкой? В этом Ха-йот [1] из него сделают, по крайней мере, здорового человека.

– Но с ними там бог знает как обращаются!

– Я приветствую то, что наци вырвали наконец наших сыновей из-под подолов мамаш!

– Кажется, я воспитала старших мальчиков и без помощи этих новых организаций.

– Пример тому – твой слюнтяй Эгон?

– Не всем же Бог дал быть военными.

– Он – фон Шверер!

– Он занимает хорошее положение.

– Я предпочитаю пехотного лейтенанта профессору механики!

Генерал сердито отодвинул пустую чашку.

– Но, Конрад…

– Я шестьдесят пять лет Конрад! И, кстати говоря, из них тридцать восемь я пью кофе с простывшими сливками…

Генерал порывисто встал, повернулся на каблуках и вышел.

Войдя в кабинет, он с минуту стоял, потирая руки и с удовольствием оглядывая письменный стол. Потом опустился в кресло перед столом – старое кресло, кожа которого побелела от сидения. На широком поле стола были аккуратно разложены справочники, стопки чистой бумаги, на видном месте – папка с надписью: «Марш на восток. Исследование генерал-лейтенанта Конрада фон Шверера».

– Итак!

Шверер произнес это вслух, пододвигая к себе папку с рукописью. Вдруг он гневно оттолкнул кресло, вскочил и побежал к двери.

– Эмма!

Фрау Шверер в испуге выронила из рук вязанье.

– Кто трогал мои бумаги?

– О, Конрад! – Она всплеснула руками. – Кто посмеет?

– Кто входил в кабинет?

– Но, Конрад, клянусь тебе… Анни сама стирает пыль.

– Но я же вижу…

– Может быть, полотер нечаянно? – высказала предположение фрау Шверер.

– Полотер? Сколько раз я просил, чтобы ты была в комнате, когда там натирают пол.

– Я так и делаю, Конрад. Я слежу за каждым его шагом, – солгала фрау Шверер. – Но, может быть, как-нибудь, когда он двигал стол…

– А что, у нас натирает все тот же солдат без руки, что и прежде? – спросил Шверер, так же внезапно успокаиваясь, как и вспылил. – Кажется, довольно старательный малый, а?

– Бойс прекрасный полотер, Конрад!

– Видна солдатская школа, а?

– О да, отличная школа! – с готовностью согласилась фрау Шверер.

Генерал поднял упавшее на пол вязанье жены и стал его рассматривать со снисходительным вниманием. Внезапно, бросив вязанье на стол, быстро нагнулся, поцеловал, точно клюнул, у жены руку и поспешно вернулся в кабинет.

Снова раскрыл рукопись и провел ладонью по заглавному листу.

«Марш на восток». Только на восток! Ключевые позиции для броска на Париж и Лондон – за русской границей. Это Ленинград, это Москва, это Киев! Это должны понять все, от кого зависит решение судеб Германии, а следовательно, Европы и всего мира, немецкой Европы, немецкого мира, черт возьми! Тем, кто с этим не согласен, можно заткнуть глотку ссылкой на «Мейн кампф». Швереру казалось, что в его труде не было ни одного уязвимого места. Он обещал миру восточные Канны, о каких не мечтал ни один полководец!

Шверер сделал несколько заметок для памяти: масштаб операции опрокидывал разговоры Секта и Фуллера о профессиональной армии. Охват задуманного размаха исключал возможность оперирования малочисленной армией, как бы она ни была подвижна.

Нужно было еще подумать и о том, какой должна быть собственно немецкая армия. Нужны моторизованные армии, способные беспощадно и энергично подавить любое недовольство, любую тенденцию к отпадению союзников и вассалов. Нужны чисто полицейские силы, способные понудить к бою нежелающих, а в случае надобности попросту уничтожить их.

Это должно прийтись по вкусу Гитлеру!

Но пока Шверер одинок! Господь Бог наградил его тремя сыновьями, но не позаботился о том, чтобы хоть одного из них сделать помощником отцу.

Когда-то он возлагал надежду на старшего, Эгона. Но надежда рухнула, когда Эгон сменил карьеру военного на математику. После ранения и возвращения с войны Эгон стал чужим. Он не понимал отца и, видимо, не желал его понимать. В глазах Эгона всегда мелькает насмешка, когда ему приходится сталкиваться с Отто. Откровенное презрение, а может быть, и более неприязненное чувство кривит его губы при виде младшего брата, Эрнста.

Эрни звезд с неба не хватает, но мальчик знает, чего хочет. Может быть, он немного и избалован, да ведь ему нет еще и восемнадцати. Перебесится!..

Отто? Этот на верном пути. Мольтке из него не выйдет, но хорошего штабного офицера из него сделать можно.

Кстати, не голос ли Отто слышен в столовой?

Назад Дальше