Набираю Шрейеру. Он отвечает сразу:
— Где ты был?
— В публичном доме.
— Неужели до такой степени... — бурчит он. — Я же советовал тебе таблетки безмятежности!
— Я думаю об этом.
— Ладно... Я получил видео. Хорошо сработано. Это одно из ваших мест?
Я жму плечами. Нет никакой необходимости тебе знать, где это.
— Для тебя есть еще кое-какое дело.
Он не интересуется тем, почему я увел Аннели из квартиры, он будто бы ничего не знает о наших заплатанных гостях и не собирается выслушивать, как мне далось ее убийство. Она измельчена и несется по трубам — значит, все в норме.
— Я сутки не спал.
— Ну так выспись, — недовольно говорит Шрейер. — Потому что работа ответственная.
И пропадает.
А я лечу над мостовой, почти не касаясь булыжников ногами, лечу мимо окон-сцен, мимо людей, запершихся за дверями любых вообразимых борделей, раскручивающих там при помощи других людей пружинки своих комплексов, холящих места криво сросшихся давних переломов. Я получил то, что хотел. Пусть и они получат.
Вызвав лифт, в последний раз оглядываюсь на Мюнстер.
Я пришел сюда, чтобы здешние лекари излечили меня от обсессии. Чтобы пригасили мою похоть и дали мне чистоту мысли.
Мне нельзя было сделать это с Аннели — и я думал, что смогу заменить ее любым говорящим манекеном.
Но все случилось не так, как я хотел.
Вот и лифт.
Я боюсь, что заряд решимости иссякнет, прежде чем я успею все сделать. Но его хватает как раз. Я чувствую то самое облегчение, которого искал. И сомнение в том, что я все сделал правильно, отступило.
В центре утилизации вторсырья за мое отсутствие не произошло никаких изменений. Суетятся роботы, прирастают и убывают горы отходов, гудят саркофаги, перемалывая на атомы все лишнее, что оставляет после себя человечество.
Приближаюсь к самому дальнему из них. Его крышка поднята.
Становлюсь перед саркофагом на колени. Отключаю выставленный на таймер отложенный запуск. Оставался еще примерно час. Столько я дал себе времени, чтобы одуматься.
Я отправился в чучело собора молить о решимости не возвращаться сюда. Оставить все как есть. Избавиться от телесной прихоти. Перетерпеть. Дождаться, пока таймер сработает и все наладится само.
Но дело было не в желании. Не только в нем.
Просто я представил себе, как ей будет тесно там, под закрытой крышкой... Просто я не смог разобрать на атомы ее красоту. Я нагибаюсь к Аннели и целую ее в губы.
Снотворное должно действовать еще два часа, но она вздрагивает и открывает глаза.
Глава XI. ЭЛЛЕН-БЕАТРИС
— «Картель» есть?
— Из текил у нас «Золотой идол» и «Франсиско де Орелльяна», — поджимает губы официант.
Бутылка каждой — как мое месячное жалование.
— «Идол». Дабл-шот, — киваю я.
— А вам, мадемуазель? Сегодня у нас, как видите, колониальная тема, и я рекомендовал бы попробовать южноафриканские красные вина.
Горячий ветер сечет белыми песчинками лицо — пахнет пряностями, небо закрашено ало-желтым, поводят ветвями черные на оранжевом фоне раскидистые деревья, и спешит окунуться в надвигающуюся тьму стадо рогатых антилоп — не зная, что спешить некуда. Парусиновый навес, натянутый над нашими головами, надувается и хлопает на турбовентиляторном ветру, укрывая нас от проекционного солнца.
«Кафе Терра», тысяча двухсотый ярус, башня «Млечный путь». Наверное, самый дорогой ресторан из всех, в которых мне доводилось бывать. Но ведь и случай торжественный.
— Мне просто воду. Из-под крана, — говорит Эллен.
— Разумеется, — сгибается официант и пропадает.
Эллен в темных очках-авиаторах, медовые волосы поставлены коком на лбу и собраны в хвост на затылке. На ней куртка с поднятым воротником, штаны с карманами и нарочито грубые шнурованные ботинки. Кажется, она знала, какая в «Кафе Терра» сегодня тема.
— Эти животные... — Обратившись ко мне своим идеальным профилем, она смотрит вправо, в саванну. — Их ведь на самом деле давно нет. Ни одного из них.
В полусотне метров от нас останавливается семейство жирафов. Родители объедают ветки акации, детеныш трется мягкими рожками о задние ноги матери.
— Саванны этой тоже нет. — Я вежливо поддерживаю разговор. — Или раскопана, или застроена.
— А мы с вами смотрим прямую трансляцию из прошлого... — Она запускает как юлу латунный маленький портсигар.
— Вообще это запись, сделанная панорамными камерами, — на всякий случай уточняю я.
— Вы не поэт.
— Я точно не поэт, — улыбаюсь ей я.
— Не знаю, видели ли вы когда-нибудь жуков в янтаре? — Эллен открывает портсигар, извлекает одну из своих черных сигарет. — Букашки попадали в свежую смолу в доисторические времена, а потом смола твердела и... У меня когда-то было такое янтарное полушарие, а в нем — бабочка со слипшимися крыльями. Когда-то в детстве.
— Скажете, что саванна вокруг — как огромный кусок янтаря, в котором застряли на долгую вечность все эти несчастные твари? — киваю я на маленького жирафа, который резвится, задирает отца, бодается с его ногами; тот даже не слышит, что происходит внизу.
— Нет. — Она затягивается. — Они ведь как бы снаружи этого полушария. Внутри — мы.
Официант приносит мне мой дабл, ей — стакан с водой из-под крана. Эллен бросает в него щипчиками куски льда, наблюдает за тем, как они плавятся.
— А вы боитесь старости? — Я проглатываю половину «Идола».
Она тянет воду через соломинку, смотрит на меня невидимыми глазами из-за своих девчоночьих клубных очков.
— Нет.
— Сколько вам лет? — спрашиваю я. Она жмет плечами.
— Сколько вам лет, Эллен?
— Двадцать. Нам ведь всем двадцать, разве нет?
— Не всем, — говорю я.
— Вы за этим меня хотели увидеть? — Она раздраженно отставляет стакан в сторону, поднимается.
— Нет. — Я сжимаю кулаки. — Не за этим. Это по поводу вашего мужа.
Перед тем как войти к Эриху Шрейеру, я рассасываю таблетку успокоительного.
А пока она не подействовала, унимаю тремор мантрой собственного сочинения. Слабак. Слабак. Слабак. Ничтожество. Ничтожество. Ничтожество. Жалкий безвольный идиот, говорю я себе.
Вытягиваю перед собой руки, медленно выдыхаю. Кажется, они не дрожат. Тогда только я вызываю лифт.
Обычный небоскреб, уровнем выше — производство вживляемых чипов, уровнем ниже — представительство корпорации, торгующей водорослями и планктонной пастой. Вокруг офиса Шрейера — тьма других офисов: адвокаты, бухгалтеры, налоговые консультанты, черт знает что. На его двери написано просто: «Э. Шрейер». Возможно, продавец пищевых добавок, возможно, нотариус.
Сперва приемная: некрасивая секретарша и композитные хризантемы. Дальше дверь — как бы в сортир. За ней — пятеро сотрудников безопасности и буфер-сканер. Пока система проверяет меня на взрывчатку, оружие, радиоактивные вещества и соли тяжелых металлов, я торчу в тесной герметичной клетке. Сканер всасывает воздух, тикает рентген, стены давят меня. Жду, жду, молчу, потею, потею.
Наконец загорается зеленый свет, барьер поднимается, я могу идти дальше. Шрейер ждет меня.
На весь огромный кабинет мебели — стол и два стула. Самые простые, в любой забегаловке они смотрелись бы на своем месте. Но это не скромность, это изысканная расточительность. Использовать лишь два из ста квадратных метров, а прочее обставить бесценной пустотой — это ли не шик?
Из четырех стен две — стеклянные, и вид из них открывается на великолепный «Пантеон», башню, целиком принадлежащую Партии Бессмертия: неохватная беломраморная колонна, возносящаяся на две тысячи метров и увенчанная репликой Парфенона. Там проходят ежегодные съезды, там находятся штабы всех партийных бонз, туда приезжают на поклон политики любых мастей со всего континента. Но Шрейер по какой-то причине предпочитает любоваться на «Пантеон» со стороны.
На остальных двух стенах — проекции новостей, репортажей, графики. По центральному экрану шествует набриолиненный красавец брюнет с подстриженными усами и телегеничными морщинками на лбу.
Застываю на пороге. Стараюсь унять сердце.
Но если сенатор и следит за мной, если и знает, что у меня на уме, вида он не подает. Как ни в чем не бывало машет рукой на стул: «Садись!» — его больше интересуют новости.
«...начинается в следующую субботу. Теодор Мендес намеревается встретиться с лидерами единой Европы и выступить с речью в парламенте. Визит президента Панамерики посвящен прежде всего проблемам перенаселения и борьбы с нелегальной иммиграцией в государствах глобального Запада. Мендес, поп-либертарианец по убеждениям, известен своим критическим отношением к Закону о Выборе... »
— Янки будут учить нас жизни! — фыркает Шрейер. — «Критическим отношением»! Либеральный фашист, вот он кто. Только что пропихнул через Конгресс акт об ужесточении квотирования. Начальные ставки на аукционах увеличатся на двадцать процентов!
«Напомним, что принятая в Панамерике система наделения бессмертием — так называемые золотые квоты — в корне отличается от европейской. Начиная с две тысячи трехсот пятидесятого года всеобщая вакцинация населения от старения была прекращена. Число вакцинированных было твердо зафиксировано на отметке в сто один миллиард восемьсот шестьдесят миллионов триста тысяч сто сорок восемь человек. Каждый год в результате насильственных смертей, несчастных случаев и самоубийств освобождается некоторое количество квот на вакцинацию — и эти квоты, по очевидным причинам называемые золотыми, продаются на специальных государственных аукционах».
Я смотрю не на экраны, не на диктора, разжевывающего и без того известные детали панамериканской системы поп-контроля. Я настороженно наблюдаю за Шрейером.
— И угадайте-ка, кому эти квоты достаются? — Он щелкает пальцами. — Всем Панамом управляют двадцать тысяч семей. И они-то могут плодиться сколько угодно. Зачем, по-твоему, задирать входной барьер на участие в аукционах? Чтобы бедняки даже носа туда не совали, не портили воздух богатеям. Потому что выиграть-то у них шансов, разумеется, в любом случае — никаких. Чем, скажи мне, они лучше русских, которых распекают во всех медиа каждый божий день?
Оболочка Эриха Шрейера та же, что и прежде, — загар тона обложечных селебрити, подсознательно внушающий доверие тембр диктора новостей, безупречный светлый костюм, во внутренних карманах которого лежит весь мир. Но через пластмассовый глянец сегодня проглядывается что-то... Он ведет себя со мной свободней, и я начинаю подозревать, не человек ли Шрейер на самом деле. Будто, убив для него Аннели, я стал ему родным... Или сообщником. Он ведь думает, что я ее убил?
— Этой системе сто лет, — произношу я осторожно. — Ничего нового.
— А зачем, ты думаешь, чертов пижон к нам едет?
«Визит Теда Мендеса предваряет его долгожданное выступление в Лиге Наций, где он собирается вынести на голосование проект Декларации о Праве на жизнь, запрещающей превентивные меры контроля за численностью населения...» — объясняет мне за Шрейера репортер.
— Слышал? — Сенатор хлопает ладонью по столу. — Сами торгуют бессмертием только по платиновым картам, а нас судят за то, что мы дали всем равные права. Аукционы... Да каждый такой аукцион — как полевой трибунал. Троих пощадят, а еще сотню — в расход. И это называется человеколюбием. Государство умывает руки и знай считает барыши, а граждане пускай сами грызутся за вакцину. А главное — американская мечта в действии. На бессмертие может накопить каждый, если будет достаточно упорен и талантлив!
На экранах появляется приглашенный аналитик, который напоминает, с каким небольшим перевесом избрали республиканца Мендеса, как просели его рейтинги с тех пор, как мало осталось до следующих выборов и как он пытается поправить положение крестовым походом на Европу: его соперники-демократы не устают агитировать за социальное равенство по европейской модели.
Я смотрю, как аналитик шевелит губами, слежу краем глаза за Шрейером — он презрительно щурится, хлопает по столу ладонью...
Зачем я это сделал? Почему оставил ее в живых? Почему ослушался прямого приказа? Что перемкнуло во мне, что перегорело? Какой из моих блоков испорчен?
Ты поступил как слабак, говорю я себе.
Они не должны были выпускать тебя из интерната. Никогда.
Шрейер на секунду отвлекается от экранов — хочет что-то сказать. Я жду, что он спросит: «Кстати, помнишь, что случилось с Базилем? Я слышал, раньше у вас в десятке был такой...» Если он знает про меня все, должен знать и это.
Но может, он знает про меня не все?
— Конечно, давать право на вечную жизнь всем родившимся — бесчеловечно, а обрекать каждого, у кого годовой доход меньше миллиона, — воплощенное великодушие...
«Теодор Мендес неоднократно критиковал Европейскую Партию Бессмертия за жесткость мер, которых она требует для контроля за населенностью. По мнению Мендеса, эти бесчеловечные меры разрушают институт семьи и подрывают основы общества... »
— А сколько в Панаме семей, в которых отец — или мать — родились до трехсот пятидесятого года, да так и живут молодыми, а все дети, да и внуки давно поседели и скончались? — спрашивает у бубнящего аналитика сенатор. — И вот они копят, копят всю свою вечность на то, чтобы любимая правнучка могла не бояться смерти — а мистер Мендес возьми да и подними им барьер на двадцать процентов. Придется теперь девчонке все же становиться старухой и помирать. Ничего, может, вечно юный прадед покончит с собой от расстройства и освободит квоту тем, кто может себе ее позволить. Прекрасная, справедливая система. Образец для подражания.
«Известно высказывание президента Мендеса о том, что коалиция Народной демократической партии Европы Сальвадора Карвальо с Партией Бессмертия является самым большим позором Старого Света со времен попыток замирения с Адольфом Гитлером...»
— Вуаля! — взрывается Шрейер. — Вот к этому мы, как всегда, и приходим! К Гитлеру! К нацистам! Идиоты! Почему не к Барбароссе?!
Он в ноль выкручивает громкость и еще минуту, что-то яростно бормоча, расхаживает по кабинету. Онемевшие экраны показывают Байкостал-Сити, будто циклопами возведенный единый город-здание, простирающийся от Западного побережья Панамерики до Восточного. Потом — знаменитую Стофутовую Стену, которой Панам отгородился от незаживающего нарыва переполненной и раздираемой криминальными войнами Южной Америки. Еще кадры — орды иммигрантов идут на приступ Стены. Потом ее защитники. На весь периметр — двадцать человек персонала. Остальное делают роботы: предупреждают, отпугивают, находят, убивают, сжигают трупы и развеивают пепел по ветру. Роботы определенно делают нашу жизнь удобней.
Наконец Шрейер барабанит пальцами по столу.
— Нам, конечно, нужен правильный информационный фон для визита его святейшества. — Он кивает на по-рыбьи разевающего рот Мендеса. — Поэтому то, что ты сделаешь, ты должен будешь сделать аккуратно.
Я киваю. Именно должен. Должен ему и должен себе.
Улыбаюсь. Но он понимает мою улыбку превратно.
— Ян! Тебе было обещано повышение, помнишь? И поручено важное дело. Ты оступился, постарался исправиться, правда, но неужели все, чего ты теперь хочешь, — это вернуться обратно в свою десятку помощником звеньевого?
Жму плечами.
Я жалею о том, что сделал. О том, чего не сделал. Это был миг слабости, и он не должен повториться никогда. Все, чего я хочу, — это чтобы я не оказался вчера таким слабым, ничтожным, никчемным идиотом. Все, чего я хочу, — это чтобы вчера я убил Аннели.
— Поэтому я тебя и вызвал. Твой личный файл, вместо того чтобы отправиться в топку, теперь снова у меня.
— Я готов.
— Мы нашли подпольную лабораторию, в которой создали лекарство от ваших инъекций. Нелегальный дженерик.
— Что?!
— Именно. Какие-то умники научились блокировать акселератор. Пока уколотые принимают его — стареть они не будут. Вообрази себе нечто вроде той брюссельской терапии, но эффективней — и в руках у преступников.
— Наверняка обычные шарлатаны! Сколько таких...