Но тараканы распоряжаются разноцветными кукольными домиками по-своему: они в них срут. Для начала они разгромили все эти бюро и центры, а потом поломали травелаторы. Теперь проспекты-ленты мертво стоят, перемещаться по ним можно только на своих двоих, а прозрачный купол над травелато-рами весь изгажен граффити. Освещение внутри, конечно же, не работает — лампочки вывинчены, — так что из точки А в точку Б надо ползти по темному туннелю вместе с подванивающей толпой, перетянув рюкзак на живот и постоянно держась за него одной рукой; в другой — Аннели.
Систему климатизации сто лет как украли, а вентиляция работает так: где смогли, в композите проплавили или проломили дыры, и через них с улицы тянет дымом. Зато отовсюду доносится музыка — какие-то африканские племенные песни в жестких ремиксах, муслим-рок, азиатский пульс и русское революционное техно. Все это накладывается друг на друга, образуя кошмарную какофонию, и поверх несмолкающим речитативом клеится гомон толпы: вот гимн хаоса.
До нужной башни мы добираемся живыми, и это мне кажется чудом.
Лифты не работают тоже, хорошо, что подняться нам надо всего на пару ярусов. Потом протолкаться еще по полутемным коридорам, в которых люди спят и жрут прямо на полу, и в довершение всего оказаться в самом конце очереди из двадцати человек, набившихся в комнатенку три на три метра.
В ней пахнет спиртом, хлоркой и еще каким-то древним средством, горькими лекарствами, человеческим молоком и молочным младенческим калом. В очереди мужчин нет; тут заверченные в желто-красные тюрбаны африканки, арабки в шароварах, индуски в модерн-сари...
И дети.
Приникшие к выпростанным растянутым грудям сосунки; ковыляющие, держась за материнский палец, годовалые; вертлявые трехлетки. Я умею их классифицировать с первого взгляда. Глаз натренирован.
Вот Аннели треплет за щеку смуглую девочку с длинной черной косой, года два с половиной. Девчонка смотрит на меня серьезно, хмуро. Ее мать-индуска — неуместно благородной внешности, тонко и строго вычерченная; кабы не пошлая наклейка — третий глаз посреди лба, она могла бы показаться какой-нибудь царицей в изгнании; воркует с дочерью, повторяя: «Европа, Европа... »
Голову отдаю на отсечение — все дети тут незаконнорожденные. Схвати любого, ткни в него сканером — тот их даже не опознает. Ни одной души тут не регистрировали. А их мамашки пышут здоровьем и торчат в приемной у гинеколога явно затем, чтобы проверить, как там прибавляет в огромных коричневых животах их третий или четвертый початок; а может, хотят узнать, как бы им повернее залететь еще разок.
Кровь стучит маршевым ритмом.
Руки сжимаются в кулаки.
Приезжие отнимают у нас воздух и воду. Мы отказываем себе в продолжении рода — и ради чего? Место наших нерожденных детей занимают немытые попрошайки, заново распространяющие инфекции, которые Европа победила триста лет назад... Они лечатся за наш счет, не мытьем так катаньем получают тут прививку от смерти, они хотят паразитировать на нас вечно. И если мы не положим этому конец немедленно, прямо сейчас, Европа может рухнуть.
У меня за спиной — рюкзак. В нем — форма Бессмертного и маска Аполлона. Сканер личности и уколы акселератора. Забудь о смерти. Забудь о смерти. Забудь о смерти.
— Эй!
— Что?!
— Ты вспотел весь. Тебе тесно? — Это Аннели.
— Нет... Я... Да, накатило... Извини...
Негритянка с косичками качает на коленях губастого мальца с приплюснутым носом. Тот таращит на меня свои глазищи со снежными белками, скалит сахарные зубы. Был бы я тут не один, а со своими товарищами, отправился бы ты, малыш, в интернат и там бы скалился. Там бы из тебя сделали человека, а мамуле твоей впаяли бы акс; а если бы тебе повезло и ты однажды из интерната вы-пустился, из тебя бы вышел отличный крысолов. Нюх на своих у тебя должен быть развит, и Фаланга использовала бы тебя для норной охоты, засылала бы тебя в самые тесные крысьи лазы, куда больше никто не протиснется, а ты бы выносил нам оттуда за шкирку верещащую коричневую мелюзгу, и ей мы бы тоже отбивали память, вышибали спесь и учили бы ее травить себе подобных — и так, пока мы не легализуем всех ублюдков и не изведем всех их родителей, пока не защитим Европу от...
— Кто здесь Аннели? — кричит черная медсестра в нечистом халате, выйдя из кабинета. — Доктор сказал, у вас срочно, давайте без очереди.
Ее забирают у меня — Аннели, — и мне больше не за кого держаться.
— У вас будет маленький? — склоняясь ко мне, с улыбкой шепчет индуска в сари.
— Я не знаю, — говорю я.
— Волнуетесь? Волнуетесь, я вижу! Не переживайте, все будет хорошо! Говорит, говорит и гладит по голове свою дочь-двухлетку. Глаза у девчонки светло-серые, волосы — жесткие, будто из нановолокна, и собраны в два огромных черных хвоста. До меня доходит: Европа — ее имя.
— Когда я была беременна Европой, я очень боялась. У меня несколько раз шла кровь, — зачем-то сообщает мне индианка. — У мужа опасная работа, иной раз не знаешь — живой он или убили. Все нервы вымотаешь, пока ждешь его. Один раз его принесли на порог и оставили умирать, в животе — дыра с кулак. Я была на шестом месяце. Ну, отыскала сестру, взяли его за руки и за ноги и понесли к доктору на двадцать этажей выше. Когда дотащили, я думала — все, малыша я потеряла. Все ноги были в крови. Но она сильная. Удержалась! Дети хотят жить, да, сеньор, и так просто их не уморишь.
— Спасибо, — говорю я, хотя хочу сказать «заткнись».
— Так мило, что ты пришел сюда со своей девушкой. Она очень красивая! Ты ее любишь?
— Я?
— Раз волнуешься за нее — значит, любишь! — уверенно заявляет индуска. — У вас, наверное, будут красивые детки.
— Что? Почему?
— Когда любишь, красивые детки родятся, — улыбается она.
— Соня! — выходит медсестра. — На осмотр.
— Посидите с Европой? — поднимается индианка. — Она вас не боится.
— Почему это она должна меня бояться? Но...
Но прежде чем я успеваю сказать «нет», мамаша уже пропадает в одном из кабинетов. Европа без спросу забирается ко мне на колени. Пот течет у меня по вискам. Колено жжется и давит, словно на нем сидит не маленький человек, а какой-то индийский демон.
— Тебя как звать? — не глядя на меня, спрашивает демон.
— Эжен, — отвечаю я.
— Эжен, качай меня. По-жал-ста. Давай! Хочу как он! — Соня показывает пальцем на негритенка.
Она весит килограммов десять — и тонну. Нога сейчас отвалится. Что я здесь делаю? Как я сюда попал? Я поднимаю колено вверх и опускаю вниз.
— Ты плохо качаешь, — разочарованно говорит демон.
Негритенок показывает Европе лиловый язык. Чей-то ребенок начинает рыдать, расходясь и выдавая оглушительные визгливые пассажи. Мать не может его успокоить и через пару минут бросает это занятие вообще. Тонкий вой, как у дрели, которой мне сверлят череп, выбрав, где кость похлипче, и заходя через ухо.
— Тебе плохо? — со своим детским акцентом выговаривает Европа.
— Я в аду, — честно отвечаю я.
— А что это?
Я здесь из-за Аннели. Потому что не знаю, как оставить ее.
— Не болей, по-жал-ста, — просит девочка и тянется, чтобы погладить меня по голове.
Ее пальцы раскалены. Она дотрагивается до моих волос — и мои волосы вспыхивают. Я хочу, чтобы она убралась с моих коленей. Спина мокнет.
Маленький бабуин с лиловым языком воспользовался моим паническим ступором, слез со своей мамки, забрался мне за спину и расстегивает мой рюкзак. Хватаю его за руку, сдергиваю с дивана, сую его под нос этой раззяве.
— Держите это при себе, ясно? Он хотел меня обворовать! С детства растят своих...
— Эжен.
Аннели стоит надо мной — бледная, серьезная. Ее шатает.
— Все в порядке?
— Нет. Не все в порядке. — Она кусает губу. — Можешь за меня заплатить? У меня нет коммуникатора...
— А... Это. Конечно. Тебя...
Она рассеянно следит за моими губами, словно ее контузило и она не слышит моего голоса.
— Мне сказали, что у меня не будет детей.
— ...отпускают, или мы еще должны... — договариваю я начатое.
— Никогда.
Очередь из сборища одноклеточных мгновенно превращается в единый организм, состоящий сплошь из ушей и глаз; синхронно наводится на нас всеми своими чувствительными усиками, ложноножками и всем прочим; сначала притихает, всасывая услышанное, а потом принимается с урчанием переваривать это. Всем есть дело до того, что Аннели больше не сможет забеременеть.
— Ну... Ладно. Я сейчас. Слезай! Освобождаюсь от Европы, иду платить за прием.
Значит, жизни Аннели ничего не угрожает; я-то боялся, что эти скоты сделали с ней что-нибудь посерьезнее. А дети... Куча народу добровольно стерилизуется, чтобы не рисковать. Зато никакая тварь вроде Рокаморы не провернет с ней такой грязный трюк еще раз; зато Бессмертным будет теперь нечего ей предъявить. Бесплодна — значит, вечно молода, вечно красива, всегда здорова. За все приходится платить, да. Но разве может бессмертие стоить еще дешевле?
— Вы ее жених? Мне очень жаль, — вздыхает медсестра, принимая оплату.
— Очень жаль?
— Она вам не сказала? — Сестра прикрывает свой большой рот желтой ладонью. — У нее там... Мы сделали что могли, но...
— Вы про бесплодие?
— У нас, конечно, просто гинекологический кабинет, но это вам везде скажут. Что с ней случилось? Так жалко девочку... Можете показать ее другим специалистам, разумеется... Профессорам, если найдете... Но доктор говорит, шансов нет...
— Нет так нет. Можно о предохранении не заботиться, — пожимаю плечами я. Медсестра ничего мне не отвечает, только раздувает широкие ноздри и отдается своему допотопному компьютеру, больше меня не замечая.
Я возвращаюсь к Аннели. Она смотрит в точку; витает в методических плакатах, которыми обклеены все стены.
— Я все. Пошли?
Хотел бы я знать, куда мы пойдем теперь.
Но мы не идем никуда: Аннели никак не может оторваться от плакатов. Это этапы формирования эмбриона. Очень интересно.
— Аннели?
— Да. Ладно. — И не двигается с места.
Забываю про маленькую Европу, цепляю Аннели на крюк, движемся к выходу. Очередь никак не может отклеить от нас свои усики-глаза; сочувствие в них, что ли? Подавитесь вы своим сочувствием. Хлопаю дверью.
Шагаем кое-как, Аннели — отдельно, ее ноги — отдельно. Через пару десятков метров она и вовсе отпускается и усаживается на пол.
— Тебе плохо?
— Он ведь сказал — никогда?
— Кто сказал? Ты о чем?
— Он сказал, детей не будет никогда.
— Ты из-за этого бесплодия? Да какая разница...
— Я ведь не хотела его. Вообще не хотела... — Она бормочет так, что почти ничего не разобрать, мне приходится сесть на корточки рядом с ней. — Дети, кому они нужны...
— Тем более. Подумаешь, ерунда какая!
— Случайно получилось. Забыла принять таблетку... Боялась Вольфу сказать. Но раньше я не хотела, я сама не хотела, а сейчас... За меня решили. Решили за меня, что у меня никогда не будет ребенка. Странно.
Расселись мы неудачно: проход темный, несет дерьмом, по обе стороны — дверные провалы каких-то берлог, изнутри валит дурной сладкий дым, кажутся наружу мерзотные хари, любопытные нехорошим, голодным любопытством.
— Вставай, — говорю я. — Вставай, нам надо идти.
— Это как приговор. Даже если я захочу когда-нибудь, у меня его все равно не будет... Как такое можно решить за кого-то?
Они вываливают из своего логова один за одним — бледные шакалы, выцветшие без солнца, потому что солнце и небо эти ублюдки замазали граффити. Руки до колен, спины перекорежены — всю жизнь гнутся в три погибели, глазенки обшаривают меня, Аннели, оценивают, прикидывают, как наброситься, куда впиться, как распотрошить половчей.
— Аннели!
— Никогда не будет, — повторяет она. — Почему?
Трое, четверо, пятеро... Индусы. Их суки каждый год таскают в подоле новых щенят, надо же как-то кормить эту прожорливую свору. Снимут с меня коммуникатор — и чья-нибудь маленькая Европа целый месяц будет счастливо чавкать планктоном. А потом ограбят кого-нибудь еще.
— Вставай! Послушай... Медсестра сказала, можно показаться другому доктору. Какому-нибудь профессору...
— Эу, турист! Заплутал? — окликает меня ближайший из этих, с черной жидкой бороденкой, завитой потными колечками. — Гид не нужен?
— Интересно, — отвечает мне Аннели. — Мальчик у меня был или девочка?
— Выдохни! — говорю я индусу. — Мы сейчас уйдем.
— Вряд ли! — Другой, в зеленом тюрбане, по-обезьяньи чешет промежность, перепрыгивает вперед.
Я скидываю с плеча рюкзак. Пятеро. Двоих точно успею, начать с ближайшего, нужен шокер...
И тут тот, что в тюрбане, плещет мне в глаза какой-то отравой. Жжет, как кислота, башку мне будто надвое раскраивают, рюкзак выдергивают из моих рук, а сам я падаю.
— С-суууууки! — вою я.
Поднимаюсь — тру глаза — слезы в три ручья — кислород перекрыт; меня ведет, черт разберет, где верх и где низ; бросаюсь вслепую на голос, на их уханья и аханья — загребаю пустоту.
— А что у нас в портфельчике?
— Не смей! Отдай его, гнида!
Если они откроют мой рюкзак... Если они его откроют...
Помню тех повешенных; десятка Педро. Вздутые животы, синие набухшие гениталии: перед смертью их раздели, оставили на них только маски Аполлона. На каждом маркером было написано «Я говорил вам, что я Бессмертный». Чтобы забрать трупы, трущобы штурмовал спецназ. Позор.
— Отвалите от него! — Ее голос, Аннели.
— Аннели! Убирайся отсюда! Беги, слышишь?!
— Иди сюда, сладенькая... Мы тебя раскупорим... Твой теперь все равно в тебя долго попасть не сможет...
— Ого! Да тут...
— Аннели!!!
— Ты глянь, что у него...
Меня просто повесят. А что сделает эта погань с ней, с Аннели? Я мечусь, растопырив пальцы, и в них случайно попадаются чьи-то волосы — влажные, курчавые. Сразу вцепляюсь в них, молочу чужим лицом о свое колено — хрусь, вопль, но тут же меня швыряют наземь, и кто-то ботинком топчет мой лоб, скулы, я закрываюсь, как могу, ребра обожгло, слезы хлещут...
— Аннели?!
— Радж! Радж, вмешайся! — визжит какая-то баба. Выстрел, выстрел, выстрел.
— Моаммад! Моаммада убили!
— Хинди тут! Хинди тут! Зови наших!
— Эй, блонд! Бежать можешь? — Мужчина хватает меня за руку, поднимает с пола.
Мои кости — бамбук, я вешу сто килограммов, бамбук — пустая трава, кости не держат меня, но мне нужно стоять. Мне нужно бежать. Моргаю, киваю. Мир вроде промелькнул. Еще.
— Хватай его! — гаркает тот же голос. — Рвем отсюда! Тонкие пальцы сквозь мои пальцы. Я узнаю Аннели на ощупь.
— Мой рюкзак! У них мой рюкзак!
— Брось его, надо сматываться!
— Нет! Нет! Мой рюкзак!
— Ты не понимаешь! Ты, хинди, ты не понимаешь, кто... Выстрел. Кто-то давится, кашляет, хрипит, выстрел.
— Вот! — Мне в слепые глаза тычут тряпку моего рюкзака. — Валим! Там еще их... Бегу в никуда за поводырем, ощупываю мешок — да, маска там, и плоский контейнер, и шокер. Я спасен! Переставляю ноги так скоро, как могу, Аннели ведет меня, и все время рядом голос женщины, которая кричала «Радж, вмешайся!», и сиплая матерщина того человека, который помог мне встать, который стрелял. А между их шагами слышу еще шажки — легкие, частые. Кто это? Кто они все?
— Добежим до травелатора — считай, выбрались! — обещает мужчина. — Пара блоков, дальше наша башня! Туда они не сунутся!
Сзади — крики, хлопают самодельные пистолеты, это за нами. Я спотыкаюсь, но не падаю — мне нельзя упасть, потому что если нас догонят, разорвут.
— Вон! Там наши! Сомнат! Сомнааат! Паки идут! Паки!
— Это они! Это Радж со своими... — слышу я впереди. — Это наши!
И навстречу нам стучат башмаки, и летит вопль из десятка, двух десятков глоток, и — я, слепой, чую это кожей — впереди толпы, бегущей к нам на подмогу, взрывной волной катит ярость.
— Сомна-ат! СОМНАААААТ!!!
Пролетают мимо нас невидимые бесы, обдают горячим воздухом и терпким потом, задевают плечами, оглушают боевым кличем — проносятся мимо. И потом — мы уже спрятаны, укрыты где-то — позади, за нашими спинами один человеческий вал находит на другой, и начинается драка — свирепая, первобытная, отчаянная, в которой кто-то наверняка будет сейчас убит. Но не Аннели — и не я.